bannerbannerbanner
Сказки Кота-Мурлыки (сборник)

Николай Вагнер
Сказки Кота-Мурлыки (сборник)

Полная версия

XI

И Мила сидит с своими тяжелыми, неразрешимыми думами. Нолли целует ей руки, глаза, голову, но Мила сидит неподвижная, как бы окованная тяжелым, заколдованным сном.

– Мила, – говорит Нолли, и голос его дрожит, – дорогая моя Мила, что с тобою? Мне страшно за тебя и за себя: мне кажется, что ты не любишь меня больше!..

– Нет, Нолли, нет, мой милый друг, – и она крепко целует его, – я люблю тебя, но скажи мне: разве любовь не то же опьянение? Разве рано или поздно не ослабнут ее натянутые струны? Разве не улетят все грезы и ее сладкие волнения, как милый, обманчивый сон, и чувства не завянут в нас, как цветы поздней, морозной осенью? И тогда… что же останется в жизни?.. Ах, Нолли, Нолли! Скажи мне, для чего мы живем?!.

И она ломает руки, и голова ее, измученная этим неразрешимым вопросом, тихо склоняется на грудь.

Она закрывает глаза, и ей кажется, что она одна, одна в каком-то громадном, темном пространстве, и ряд образов носится перед нею.

Целую ночь просидел Нолли над нею, не смыкая глаз и не понимая, что с ней делается. У него самого сердце горело и мысли путались в каком-то тумане.

XII

А в тихом тумане ясного утра уже разливаются все те же звуки волшебной, веселой музыки.

– В них нет страдания и нет сострадания! – думает Нолли.

И снова проносится вихрем воздушный караван. Они несутся, эти чудные дети, в легких, как воздух прозрачных, белых одеждах на белых, серебристых, длиннорунных ламах.

– Мила! Нолли! – кричат они, – летим туда, на вершины холодных гор, купаться в утренних, серебристых туманах!

И Мила вдруг как будто очнулась от безумия.

– Нолли! – говорит она, схватив его за руку, – что же, несемся, дорогой мой, туда, туда, в вышину, в холодные туманы: мне ведь надо умыть мою горячую голову и пылающую грудь!

И они вскакивают на двух длинношерстых лам с розовыми ушами и несутся, несутся вихрем вместе со всем ликующим, воздушным караваном.

И, как птицы, порхают мимо них кусты, деревья, поляны, гигантские цветы и шумные каскады. Выше и выше встают голубые горы, круче становятся подъемы, глубже обрывы, громаднее разбросанные камни. Ламы летят, как бешеные. Целый поток сверкающих искр брызжет из-под их острых копыт.

Свежий горный воздух обдает горячее лицо Милы. Ее глаза блестят восторгом.

– Опьяненье! опьяненье! – шепчет ей все тот же неугомонный внутренний голос.

Но она старается не слушать его и несется, как бешеная, на бешеной ламе…

– Нолли, Нолли! – вскрикивает вдруг пронзительно Мила.

Он быстро оглянулся, но Милы уже не было: только легкая пыль поднималась над обрывом, куда она полетела вместе с оборвавшеюся ламой…

В одно мгновение Нолли соскочил с ламы. Не помня себя, он подбежал к обрыву и, вероятно, бросился бы в него, но здесь силы ему изменили, сердце остановилось, и он упал без сознания. Ламы и всадники с криком и смехом неслись мимо него все выше и выше, и когда он пришел в себя и открыл глаза, то весь блестящий караван был уже далеко, под облаками.

XIII

Медленно поднялся Нолли и начал спускаться вниз по огромным каменистым уступам. Несколько раз ноги его скользили, он обрывался и стремглав летел вниз, падая на камни. Наконец, весь израненный, он спустился на самое дно пропасти, уставленное огромными скалами, между которыми стремительно бежал шумный поток, весь в пене и брызгах. Нолли пошел к тому месту, где оборвалась и упала Мила.

Издали он уже увидел что-то белевшееся между камнями. Он подошел к этому белому пятну – это лежала она. Ее белое платье было все в крови, голова проломлена, грудь разбита.

Он подошел и поднял этот бесчувственный труп. Он смыл кровь с ее лица, тихо опустился на камни и положил ее к себе на колени. Он смотрел на это бледное лицо, на эти дорогие черты.

Тусклые глаза Милы были полузакрыты, темные брови приподняты красивыми дугами, сжатые губы улыбались грустной улыбкой.

Нолли смотрел на это прекрасное, спокойное лицо и ничего не чувствовал. Его сердце окаменело, в голове не было мысли. Он только смутно сознавал, что он был одинок, что вокруг него необозримая, мертвая пустыня.

Целый день сидел он неподвижно, ничего не слыша и не замечая. Вечером он очнулся. Поцеловал ее холодные, бледные руки, потом встал с этим дорогим трупом и, шатаясь, пошел с ним по берегу широкого потока.

К утру он вышел в цветущие равнины, покрытые зелеными рощами, усыпанные роскошными цветами. Голубой туман носился над ним, золотые лучи играли с ним. Нолли ничего не замечал, для него было теперь все мертвой пустыней.

Он вышел, наконец, на ту широкую террасу перед дворцом, на которую он вместе с Милой всходил три дня тому назад, весь переполненный трепетным восторгом.

Все также стоял дворец Лазуры, все также били, сверкали и шумели кипучие каскады. Но посреди этого шума и блеска не было ни одного живого существа, терраса была пуста, как мертвая пустыня.

Он медленно начал спускаться по широким ступеням к голубому морю. Колени его дрожали, голова горела, кружилась, и весь он был переполнен одной мыслью, одной заботой, как бы не уронить этого бледного трупа, который был для него теперь всем, чем так дорожило его сердце в целом мире.

Около нижних ступеней тихо плескался в голубой воде белый Лебедь.

– Лебедь, – сказал Нолли, – лодку мне! Сжалься, достань мне лодку.

Лебедь замахал крыльями и громко закричал; и к берегу подплыла большая белая лодка, вся покрытая позолоченной резьбой и широкими гирляндами зелени, – та самая лодка, на которой приплыли Мила и Нолли на остров Лазуры. Только гирлянды и цветы в ней теперь поблекли и засохли.

Нолли сел в эту лодку с своей дорогой ношей, и лодка сама отчалила и тихо поплыла по голубому морю.

И возле нее плыл, грустно опустив голову, белый Лебедь, и ему все слышалась его любимая песня:

 
По синему озеру Лебедь плывет,
Лебедь, мой Лебедь, серебряный Лебедь!..
 

Наконец, лодка остановилась, причалила к Лебяжьему острову.

Медленно, осторожно вышел из нее Нолли, неся на руках свою дорогую, неподвижную Милу. Лебедь тихо полетел в глубь острова, и Нолли пошел за ним.

Недалеко от берега была небольшая поляна под нависшими ветвями ив. Тут остановился Нолли и осторожно, как спящего ребенка, положил труп Милы под дерево. Потом он нашел большой сук, нашел и несколько плоских острых камней и принялся рыть землю, а Лебедь неподвижно сидел возле тела Милы и смотрел на работу.

Медленно шла она. Усталый, измученный Нолли работал через силу. Его ослабевшие руки дрожали, с его лица катились крупные капли холодного пота. Это были первые капли горького, трудового пота, упавшие на землю Голубых островов, а эти капли превращались в черных, безобразных червей, которые боялись света, которые могли питаться только человеческой кровью, и, извиваясь как змеи, уходили в землю.

XIV

Время тихо тянулось. Плакучие ивы стояли неподвижно. Неподвижно лежала мертвая Мила, как белая мраморная статуя. Неподвижно стоял над ней Лебедь. Нолли, как крот, работал среди мертвой тишины.

Уже спускалось солнце к морю, когда, наконец, неглубокая могила была готова. Едва дыша, весь истомленный долгим трудом и безвыходным горем, Нолли взял труп Милы и поцеловал его таким поцелуем, как будто хотел в нем передать и свою жизнь, и свои страдания, и всю свою бесконечную любовь. Потом он тихо опустил этот труп на дно могилы.

– Лежи, – сказал он, – и медленно разрушайся, чудная, дорогая для меня голова, которую иссушила, сожгла тяжелая дума. Превращайся в холодный бесстрастный прах, чудное сердце, еще недавно полное безграничной любви и не могшее найти себе в жизни невозмутимое счастье!

Потом он вышел из могилы и хотел засыпать ее землею.

– Постой! – сказал Лебедь. Он приподнялся, развернул крылья, закинул голову к небу и гордо запел громкую, лебединую песню. Эта песнь разливалась широким, могучим потоком; торжественно, как из громадного органа, неслись ее звуки, кружились над телом Милы и уносились в синее небо.

Кончил Лебедь, взмахнул крыльями, полетел прямо кверху, все выше и выше, и, наконец, потонул в темно-синем небе.

А Нолли забрасывал могилу землей. Она с глухим шумом катилась, падала на тело Милы, засыпала ей глаза, и каждый удар, как тяжелым молотом, бил по сердцу Нолли. Наконец он кончил работу и, шатаясь, пошел. Куда? Он сам не знал. Без цели, без желаний, как живой труп, бродил он по острову. Он вспоминал все последние речи Милы; он задумывался над ее словами, и чем больше вникал в их смысл, тем шире, величавее вставал перед ним один неразрешимый вопрос: что же мучило Милу? Чего недоставало для ее счастья?..

Остановился Нолли. Могучая дума охватила все существо его, и он окаменел в ней.

Летели часы, дни, годы. Прошли миллионы лет.

Давно уже фея Лазура унеслась в какие-то надзвездные миры со всем своим царством счастливых существ. Давно уже пропал и след Голубых островов.

Уцелел только остров Лебяжий на Тихом Океане.

Он весь окружен подводными камнями и неприступными скалами, нет к нему ни подхода, ни подъезда.

На нем стоит Нолли и думает свою глубокую думу о том:

– Чего недоставало для полного счастья его дорогой, ненаглядной Милы?

Да! Чего недоставало?!

Божья нива

Громадное голое поле и на нем маленькое кладбище. Могильные холмики густо заросли травой и осели. Почерневшие кресты почти все валяются на земле. Некоторые из них, потеряв свою крестовину, торчат, как покачнувшиеся, полусгнившие шестики. Кругом ни жилья, ни селения…

Зачем же здесь похоронили божий люд так далеко от села?!.

Жар давно спал. Длинные тени стелются по земле. Мы пришли в село, остановились у новой двухэтажной избы; на завалинке сидел высокий, сгорбленный старик, седой, как лунь, с добродушным, кротким лицом. Из калитки вышла приземистая, толстая баба.

 

– Что, тетушка, – спросил я, – это что у вас за кладбище в двух верстах отсюда?..

– А это «Божья Нива», касатик, – выморочное. Вот оттелева – остатный, – сказала она, показывая на старика. Я подсел к нему.

– Дедушка, а дедушка?.. Ты из выморочного?..

Старик ничего не ответил и только приветно улыбнулся.

– А ты ему погромче… – посоветовала баба. – Он уж совсем оглох, не чует!..

Я повторил вопрос погромче.

– Нарочной? – Не! – сказал старик. – Я не нарочной. Я древний дед, древний!

– Ты оттелева! – прокричал я еще громче над самым ухом старика и указал на поле, по направлению к кладбищу.

– Оттелева, касатик, оттелева – из Молкова, – заговорил он весело и закивал головой, словно обрадовавшись, что понял вопрос.

– Как же это вы все вымерли? – прокричал я опять над его ухом.

– Не слышу, родимый! Крепковат я стал на ухо-то. Крепковат! А прежде во какой был лютой слышать-то. Слышу, было, как трава растет. Становой ли, окружной ли, исправник ли едет – все слышу!..

Я опять прокричал над ухом мой вопрос.

– Асинька?! Как вымерли-то… А так вымерли. Божья воля значит! Сельцо было наше сто душ. Это так я помню. А старики старые от дедов слыхали, что при царе Лексей Михайлыче было здесь большущее село. Речка Вачка была – так на ней стояло. Кругом были леса, церковь каменная. Торгово село было. Леса порубили, речка в землю ушла. Теперь от нее ложок остался, да болотины, да званье одно.

Он помолчал, подсевал губами, покряхтел и снова начал дребезжащим, прерывающимся голосом:

– Три смерти у нас было. Перва смерть была в холерный год. Тут нас померло чуть не полсела. В летню пору валило. Тако было горе – просто страсть. Втора смерть опять была поветрие. Разнеможется человек, жаром горит, пятна на нем пойдут и кончится. Тут нас тоже дюже вымерло. Жена у меня померла. Сына да двух дочек оставила. На другой год сын помер, а там и дочку свезли на погост. Другу дочку замуж отдал. Прожила она без малого, почитай, сорок годков – тоже померла… Третья смерть – голодная. Неурожайный год был. Земля у нас совсем плохая. Здесь в Прибывалове, за Скурой речкой – земли важные, чернозем; а у нас, что ни сей – песок да глина. Ну, опять и лугов нет. Каки у нас луга! Лет сорок еще назад были луга, а как отрезали землемеры Ломчовску дачу, так почитай все луга к Ломчовским отошли; а лесу у нас давно нету-ти. – Пожары сожгли… Ну так вот, с голодного года и пошла голодная полоса. Как по весне дело – глядь, дворов пять, шесть пустых стоят. Вынесешь, значит, на погост… В прошлом году осталось нас двое… Нет, не в прошлом году… Али… в прошлом году?.. Памяти-то у меня нет, касатик… вот что!.. Памяти нет!..

И старик замолк. Я думал, что он роется в уснувшей памяти… Но он опустил голову и тихо шептал что-то. Голос его хрипел и обрывался…

Я встал с завалинки и, уходя во двор, оглянулся на него. Он сидел неподвижно, не поднимая головы, и не обратил никакого внимания на мой уход.

«Остатный!»… – вспомнилось мне невольно. Часа через два, когда уж совсем стемнело, мы возвращались обратно и снова зашли на заброшенное кладбище.

Тихая и теплая ночь лежала над «Божьей Нивой». Ночной воздух был полон запахом трав и цветов. Далеко кругом расстилалось ровное поле.

На горизонте чуть виднелась церковь села. На краю поля выплывал полный, красно-желтый месяц. Чуть заметные, легкие, как пар, облачка слоились над ним. Все было полно таинственной тишины – величавой, фантастической, и картина за картиной – незримые, неосязаемые, невольно вставали в ночном воздухе.

Поле раздвигалось, делалось бесконечным. Вся поверхность, все «лицо земли» превращалось в огромную «Божью Ниву».

Народы и царства сменяли друг друга. Выходили, развивались и, совершив свой земной круг, ложились на всемирную «Божью Ниву»… Сколько слоев улеглось здесь, под ногами современного человека, на этом громадном поле!…

Все исчезло, как исчезла теперь эта маленькая вымершая деревенька… Листы громадной истории земли улегались один за другим. Жизнь и смерть начались с растений, оставивших нам каменный уголь. За ними настала очередь миру животных – миру белемнитов, ихтиозавров, мамонтов, мастодонтов, а за ними шел человек… грубый, неумелый, неуклюжий, звероподобный… Это была первая буква всемирной истории…

Легли в землю древние цивилизации… Огромную «Божью Ниву» дало курганное племя… Улеглись в пирамидах и на полях Египта фараоны и египтяне… Улеглись вавилоняне, древние персы, индусы, перуанцы… Огромное Campo Santo, украшенное мраморными статуями и урнами, дали цивилизации Рима и Греции.

«Божья Нива» идет в даль неизведанную… в темную ночь отдаленного будущего… где ее конец?

Темное, безмолвное поле расстилалось перед глазами, чернели, как темные тени, покачнувшиеся могильные кресты, эти молчаливые сторожи прошедшего… И надо всей «Божьей Нивой» опрокинулась огромная, бездонная чаша темного, таинственного неба… А месяц серебрил всю даль своим ласковым, неизменным, фосфорическим блеском.

Дядя Пуд

Не далеко и не близко, как раз в самой середине, и притом в самой дрянной деревушке, жил-был Дядя Пуд.

Когда он был еще очень маленький, то только и умел, что разевать рот, а когда он его, бывало, разинет, да примется кричать, то даже все соседи затыкали уши и бежали в поле, а мать скорее совала ему ложку в рот и горшок каши в руки. Тогда Дядя Пуд ел кашу и молчал до тех пор, пока в горшке не оставалось ни крошки. Потом он принимался пыхтеть, кряхтеть, а затем снова разевал рот и начинал так кричать, что даже у всех окон в ушах звенело.

Когда он немного подрос, то все кричал, как кошка:

– Мало, м-а-ало! – и сколько бы ни давали ему есть, – все ему было мало.

Когда же он вырос совсем, то все соседи решили, что это был настоящий Дядя Пуд во сто пуд. Толстый, как бочка, голова, как арбуз, лицо красное, как свекла, а волосы рыжие. Одним словом, он был прекрасивый господин.

Беда только в том, что ему есть было нечего. Мать свою с отцом он давно схоронил, потому что они совсем измучились, кормивши его, и наконец, умерли. А сам он ничего не умел делать.

Когда он пахал, то постоянно засыпал над сохой, а как, бывало, навалится на нее, так соха и уйдет в землю по самые ручки. Принимался он и косить, да вместо того, чтобы по траве, все больше косил себя по ногам. Принимался и молотить, да только, вместо хлеба, колотил себя цепом по лбу.

– Эх! – говорили мужики, – коли б ты ел руками, а молотил бы зубами, был бы ты богатеющий человек.

Давали ему соседи хлеба взаймы, давали, давали, да, наконец, и перестали. Раз пошел он вместе со всей деревней к соседям на помочь.

– Ну! – говорят мужики. – Дядя Пуд идет помогать: смотрите, братцы, как сядете за пироги, не плошайте, а то Дядя Пуд как раз поможет!

Ну, и действительно помог. Отправились мужики работать, а он отправился туда, где съестным пахло, да почти все, что было припасено на угощение, прибрал дочиста. Все так и ахнули: ни щей, ни пирогов, ни каши, ни потрохов, одни корки да крошки лежат.

– Ладно! – сказали мужики. – Нет тебе больше пощады, объел ты весь мир, ступай-ка теперь за это по миру, проедайся чем бог пошлет. – И выгнали его вон из деревни в три метлы.

Пошел Дядя Пуд побираться. Куда ни придет, никто ему ничего не дает.

– Видно, – говорят, – ты, дядюшка, с голоду распух, с холоду покраснел, проходи дальше, покудова цел!

Взвыл Дядя Пуд:

– Зачем, дескать, я на свет божий родился?! – Идет он, идет, еле ноги передвигает, идет лесом, идет полем, и дошел, наконец, до моря.

– Некуда мне деться, – сказал Дядя Пуд. Пойду в море утоплюсь, все милей, чем с голоду помирать.

А на море стоит корабль и все матросики-мореходы ахают да дивуются… – Что это, братцы, к морю какая гора двигается! А сам их набольший, мореход-капитан, кричит Дяде Пуду:

– Эй, дядюшка, не хочешь ли ты балластом у нас быть? Камня нам неоткуда добыть, а нагрузиться надо, так ты вместо груза будешь в трюме лежать.

– Хорошо! – говорит Дядя Пуд, – это я могу, только дайте поесть, а лежать– ничего, умеем.

И вот привезли Дядю Пуда на корабль. Положили в трюм, на самый низ. Ничего, нагрузили корабль как быть должно. Только вот чего не догадались, как Дядю Пуда кормить. Дали ему есть, и проглотил он свою порцию одним глотком, говорит: – Мало! Дали ему еще, и еще принесли, и еще порцию, и ту проглотил, и так десять порций проглотил, и чуть не целого быка упрятал, а все ему мало.

Ахают все да дивуются: где это у Дяди Пуда дно лежит?! а может быть, уж он так и устроен, что дна у него нет.

– Постойте, – говорит мореход-капитан, – может быть, он и нас не объест, а разом нам две службы сослужит. Пусть он лежит себе грузом, а если случится несчастье, буря станет от берега отбивать нас, то будет он нам заместо мертвого якоря.

А мертвым якорем зовут такой тяжелый якорь, который выбрасывают в бурю в море, чтоб на месте удержаться. И как уж раз его бросят, так вытащить его снова нет никаких сил, – так его и оставляют Морскому Дедушке на поминки! Согласился Дядя Пуд и мертвым якорем служить.

Вот поплыли моряки. Только уж, видно, Дядя Пуд был и взаправду счастливый. Не успели они порядком от берега отойти, как налетела такая буря, что все паруса и снасти, как мочалки, порвало. Пришлось бросить мертвый якорь.

– Ну! – говорят, – Дядя Пуд, служи свою службу, ступай к Морскому Дедушке в гости.

И вот привязали Дядю Пуда к самому большому якорю, а к якорю привязали самый толстый канат. Трудились, трудились все изо всех сил, и насилу-то удалось им сбросить Дядю Пуда с корабля в море. Шлепнулся Дядя Пуд, так что даже море ахнуло и все расплескалось. Окунулся Дядя Пуд, как будто настоящий мертвый якорь, да вдруг взял да и всплыл, точно пробка.

– Ступай на дно, – кричат ему моряки, – тони, мошенник ты этакой, ведь ты всех нас утопишь, акула ненасытная.

И Дядя Пуд изо всех сил старается, чтобы себя утопить, других спасти, барахтается он и так и сяк и ногами и руками, а все прибыли нет. Плавает он по морю, носится по волнам, точно бочка с салом, и якорь тут же с ним.

– Ах ты, участь неминучая, – плачет он, – и в мертвые якоря-то я не гожусь. На какую только потребу я на свет божий произошел!

А буря между тем разбила корабль в мелкие щепочки, все матросики потонули, и капитан вместе с ними, и даже канат, которым был привязан Дядя Пуд, лопнул.

И вот он плывет по морю день и два, плывет и целую неделю. На восьмой день показался вдали берег, а на берегу большой город, и несет Дядю Пуда море прямо к этому городу.

А городские люди давно уже на берегу стоят, в море глядят, и никак не могут разглядеть, что за чудо морское плывет к ним. Кто говорит бочка, кто кит, а кто сам черт, дедушка водяной. Наконец, стукнулся Дядя Пуд якорем в набережную, так что даже брызги полетели. Причалил, значит, выгружайте.

Подивились люди, поахали, стали Дядю Пуда разгружать, от якоря отвязывать. И стал Дядя Пуд рассказывать им про свою горькую судьбину, бесталанное житье.

– Сжальтесь, братцы, над христианской душой! – и поклонился Дядя Пуд до земли. – Накормите немощного, убогого, спасения своего ради!

– Ну, нет, брат, – сказал один бойкий детина, – коли тебя кормить затем только, чтобы ты жил, так уж будет очень нескладно. Я лучше свинью стану кормить: сколько она у меня ни съест, все по крайности пойдет мне же на пользу. А я вот что тебе скажу: ступай-ка ты лучше на бойню, да продай себя на сало. Коли тебе дадут по копейке за пуд, так смекни, сколько рублей выйдет.

Задумался Дядя Пуд и пошел на бойню.

– Авось, – думает, – там можно будет чем-нибудь поживиться!

Но не успел он и полдороги пройти, как съестным духом потянуло. Идет-скрипит длинный обоз, всякой свежиной нагружен. Везет он много добра и прямо к самому королю. А Дяде Пуду, – что до этого за дело? Увидал он, что одна свиная тушка плохо лежит, сейчас же цап ее за ногу, да за спину. Но не успел он ее хорошенько спрятать, как его самого сейчас же сцапали.

Схватили, скрутили, привели Дядю Пуда к судье.

– Дядюшка милостивый, – молит его Дядя Пуд, – ведь сколько дней я не емши!..

Никуда-то я не гожусь. Чем же я виноват?

– Этого я ничего не знаю, – говорит судья, – а сужу по закону. Ты украл свиную тушу, а в законе сказано: «Если кто-либо украдет у кого-либо что-либо, что дороже веревки, на которой его можно повесить, то его следует повесить высоко и коротко». – Эй! Палач!

А палач тут как тут. Словно из земли вырос. И повели Дядю Пуда вешать. Мальчишки бегут, народ бежит, солдаты в барабаны бьют. Ведут, тащат Дядю Пуда. Словно земляная глыба он катит, и весь народ на него дивуется.

– Господи! – думает Дядя Пуд. – Настал, наконец, мне грешному конец, успокоюсь я в земле сырой, моей кормилице.

 

Долго вешали Дядю Пуда. Ухали, ахали, три тысячи человек тянуло Дядю Пуда наверх, три тысячи подмогало им, наконец, подняли. Но только что подняли, оборвался Дядя Пуд. Да и какая веревка могла бы удержать его, Дядю Пуда?!

Оборвался он, полетел. Бросился народ от страха во все стороны, точно его вихрем разметало. Грохнулся Дядя Пуд о землю. Охнула земля, расступилась.

– Матушка! – вскричал Дядя Пуд. – Прими ты меня!

Но не приняла его земля, отбросила. Высоко взлетел Дядя Пуд. Далеко летел и очутился наконец в чистом широком поле, где со всех четырех сторон света сходятся дороги вместе.

Сидит там на перекрестке, на трех столбах, старушка-бабушка слепая, всем на картах ворожит, на бобах разводит. Подошел к ней Дядя Пуд, низко поклонился.

– Поворожи, – говорит, – мне, бабушка, поворожи, милая, поворожи мне горемычному, где моя добрая доля лежит!

– Давно бы, милый человек, ко мне пришел, – сказала слепая бабушка, и поворожила Дяде Пуду, и вышел Дяде Пуду червонный туз, и лежало в этом тузе сердце Дяди Пуда.

И только что выпал Дяде Пуду этот туз, как все переменилось.

Пыль поднялась по дороге. Скачут, летят вершники-приспешники, едет золотая колымага самого короля. Остановилась колымага, растворились дверцы. Все кланяются Дяде Пуду и садят его в колымагу, везут во дворец, к самому королю.

Там разодели Дядю Пуда в золото и бархат, посадили в передний угол, потчуют его всяким, печеньем, вареньем, кулебяками, пирогами, брагой и медом, пивом и заморским вином.

Ест, ест Дядя Пуд, ест не час, не два, не день, не три, и все ему мало.

Тащат-везут во дворец всякого съестного добра, со всего королевства, и все Дяде Пуду мало.

Заохал народ во всем королевстве.

Пришел, наконец, и сам король смотреть на Дядю Пуда: дивуется, а за ним и все придворные тоже диуются.

Созвал, наконец, король мудрецов со всего королевства.

– Что это за чудо-юдо такое? – спросил король у мудрецов.

– Просто голодный дурак! – сказали мудрецы, – его же и море не поглощает, и земля не принимает.

– Да ведь он тяжел! – вскричал король.

– Тяжел! – повторили за ним все придворные.

– Тяжел! – простонал народ.

– Тяжел! – прозвенело эхо по всей земле.

– Но ведь он добр, и ему слепая бабушка ворожит! – вскричал король.

И тут все придворные тотчас увидели, что у Дяди Пуда настоящее червонное сердце; а что ему слепая бабушка ворожит, об этом они все давно догадались.

– Ну и решите, что с ним делать? – приказал король мудрецам.

Ну и сидят они, думают думу крепкую, думу тяжкую и до сих пор не могут решить и придумать, что сделать с Дядей Пудом.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru