bannerbannerbanner
Сказки Кота-Мурлыки (сборник)

Николай Вагнер
Сказки Кота-Мурлыки (сборник)

Полная версия

IX

Недолго сиротки пожили одинокими. Через два дня из ближней деревни нагрянули гости-наследнички, дядя, да тетка с детками.

С первых же разов пошел шум и гам, дым коромыслом. Вся изба ходуном, хоть вон беги.

Деток наехало семеро. Старшему пареньку десятый годок, младшему – другой пошел, и стало тесно всем в горницах.

Ночью на печке лег сам, на кровати тетка с малышом. На полатях все детки приезжие. А Машутку с Васеной уложили на лавках. Лавки узенькие. Васена заснул, во сне разметнулся и на пол скатился. Испугался и заревел, но тетка быстро, словно кошка, соскочила с постели и костлявой, мозолистой рукой надавала ему таких шлепанцев, что бедный Васена, совсем ошеломленный, затих на полу.

Когда тетка улеглась, к нему спустилась Машутка, подостлала под него шубенку, под голову подушку, укутала, пригрела, и Васена, уткнув голову к ней в рукав, тихо, тихо начал рыдать и всхлипывать, а Машутка, зажимая ему рот, целовала его, приговаривая:

– Нишкни, нишкни, родный! Услышут, опять хлестать начнут.

И Васена, наконец, замолк и заснул как убитый, тихо вздрагивая и всхлипывая во сне.

А Машутка не спала вплоть до рассвета.

Прошло несколько дней, и упорная мысль окрепла в головке слепой девочки: «Бежать надо!»

С вечера Машутка припасла мешочки и бураки. Васена не спрашивал. Он догадался, зачем, куда собирается сестра.

Полегли, по обыкновению, на полу, совсем одетые.

Середь ночи, после первых петухов, Машутка растолкала Васену, который крепко задремал.

Тихонько, как тени, не скрипнув дверью, вышли в сенцы, перекрестились.

На дворе завизжала, обрадовавшись, и бросилась к ним Кудлашка.

Молча вышли детки божьи.

Ночь была ясная, да холодная. Ярко горели звезды.

Сперва пошли на кладбище.

Бросились было на них с лаем собаки, но вскоре узнали знакомых, завизжали и побежали вслед за ними, виляя хвостами.

Перелезли через пряслицы и прямехонько пришли на могилку Любарихи.

Помолились – поклонились.

Машутка долго не поднимала головы с могилки. Слезы текли, текли вместе с словами прямо из сердца.

 
Мамонька, голубынька,
Перекрести, родимая,
Деточек любимыих
На страду земную.
Нет им уголка в избе,
Выгнали их вороги
Из родима гнездышка,
Где с тобою жили мы,
Где ты нас лелеяла…
 

Встали, пошли. Кудлашка побежала впереди.

Прежде чем повернуть за пригорочек, Машутка обернулась… постояла. Жаль ей было расставаться с родиной.

Перекрестилась, махнула рукой и пошла…

Кое-как, с лишениями, питаясь подаяниями, добрались, наконец, детки до Питера, и поглотил их город великий.

Осталась ли по вас памятка, страдальцы земли родной, или, подобно многим, многим, сгинули вы бесследно, – блесточки божьи, затоптанные в грязи, в темную ночь общественной жизни!

Береза

Она росла на небольшой поляне, прямая, стройная береза, с белым стволом, с пахучими, лаковыми листочками. А кругом нее шумели старые дубы, цвели белым цветом и сладко благоухали раскидистые большие липы, зеленели зелеными иглами яркие бархатные пихты, круглились иглистыми шапками красивые сосны, и постоянно дрожали как будто от страха всеми своими серо-зелеными листочками горькие, траурные осины. Одним словом, кругом березы была целая роща, хотя и небольшая, но очень красивая.

Береза росла и помнила, как она росла. Она помнила, как трудно было рыться и отыскивать в земле пищу ее молодым корешкам. То земля была очень рыхла, то слишком жестка, то вдруг камень мешал расти какому-нибудь ее корешку, и тот поневоле должен был отходить в сторону, а другие, упрямые, не хотели отойти и умирали; зато другим от этой смерти было просторнее.

– Почему же, – думала береза, – земля не везде одинакова? То много чересчур в ней пищи, то мало, то совсем нет, и зачем эти камни на дороге? Как все это скучно!

Когда весной солнце отогревало березу и она просыпалась от долгого зимнего сна, ей было так хорошо. Солнце светило ярко, приветливо грело. Воздух был полон теплых паров, земля как будто сама предлагала проснувшимся корешкам сочную, вкусную пищу. Все это было так хорошо. И береза развертывала свои смолистые, пахучие почки. Она вся радовалась, вся благоухала, вся одевалась мелкими, яркими желто-зелеными листочками.

Но это не всегда так было. Чем длиннее становились дни, тем сильнее грело солнце. Потом оно уже пекло, начинало жечь, и очень больно. Листья на березе покрывались пылью, сохли и желтели. Она умирала от жажды.

– Каплю, хоть одну каплю дождя! – молила она.

И, наконец, явился дождь. Налетела с гулом и вихрем черная туча. Верхушки деревьев шумели, гнулись, все их листочки дрожали. Ветер рвал их и уносил далеко. Но буря не могла достать березы. Ее защищали другие деревья, она чувствовала только, как по всем ее листочкам пробегал легкий, свежий ветерок, и ей было хорошо.

А вот и дождь. Он хлынул как из ведра, ветер мчал его капли. Он ими бил и хлестал все, что ему попадалось: лес, траву, дома, людей.

– Зачем же так больно! – говорила береза. Но дождь не понимал этого: он сек березу холодными каплями все сильнее и сильнее, и ей было и больно и холодно.

– Ах! – шептала береза. – Как все гадко на свете! Как мне больно и холодно! Еще сегодня утром я задыхалась от жару, а теперь мерзну от холоду, больная, избитая, израненная!

И пошел холодный дождь, пошел не переставая, и день, и два, и три. Береза совсем окоченела, точно зимой.

– Ах, как все это гадко, как гадко! – шептала она.

Наконец дождь перестал. Тучки расплылись в тумане, и солнце опять стало греть. Береза отогрелась, отдохнула, расправила все свои листочки, но она боялась и дождя, и холода, и стояла грустная, не доверяя ни солнцу, ни всему тому, что было вокруг нее.

Раз, рано утром, когда еще трава спала под холодной росой и розовое утро алело на вершинах деревьев, в рощу пришло много крестьян с пилами и топорами, и пошла работа. Стук, шум, крик. Старые деревья пилили пилами, рубили топорами, и они с треском и стоном валились на землю. К полудню работа была кончена, почти все деревья лежали вокруг березы мертвые. Не тронули только березу и еще несколько осин, которые были такие же молодые, как и береза.

Не стало рощи – далеко вокруг березы было чистое поле.

– Вот как хорошо теперь видно! – думает береза. – Синие светлые горы. Там должно быть очень тепло. А перед ними море, над ним летают белые птицы. Вон луг, такой зеленый, бархатный. По нему ходят барашки. Они, верно, придут и ко мне в гости. Ах! ничего этого я не видала прежде. И откуда же приходят тучи, и дождь, и град!

Недолго думала береза. Не прошло и двух дней, как собрались тучи, поднялся ветер; он дул все сильнее и сильнее. Все горы покрылись облаками, посинело бурное море. Все звери и маленькие зверьки и птички попрятались кто куда мог. Только длиннокрылые чайки вились над белыми валами.

А ветер свистел, гудел и ревел ураганом.

– Я теперь мчусь на крыльях могучих, я теперь чувствую силу. Сторонитесь все, простору мне, простору! – И он налетел на березу.

Со стоном покачнулась береза. Все ее ветки, все листики, жилки задрожали.

– Простору, простору! – кричала буря. – Прочь с дороги! Согнись, согнись, преклонись предо мной!

– Ах, я не могу нагнуться, – говорила береза. – Я с детства выросла прямая и гордая. Я не могу согнуться. Я в этом не виновата.

– Согнись, согнись! – гудел вихорь. – Я не виноват, что мчусь, все рву и ломаю. Не было бы воздуху, не было бы ветру. Не было бы ветру, не было бы бури. Не было бы воздуху – и не было бы ничего, что дышит воздухом. Прочь с дороги, простору мне, простору! Согнись, согнись передо мною!

– Я не могу гнуться. Не могу! – стонала береза.

– Ну, так держись крепче! Чья сила возьмет! – загудел ветер и со страшным порывом налетел на нее.

Застонала, затрещала береза и, изломанная, вырванная с корнем, повалилась на землю.

А буря мчалась дальше.

– Простору мне, простору, прочь с дороги! Я все сломаю! – кричала она.

И пролетела буря.

Мало-помалу затих ветер. Настала тишина, проглянуло солнце.

Береза лежала сломанная, изуродованная. Ее листики трепетали. Она еще была полна жизни, но должна была умереть, потому что буря оторвала ее от родной земли, которая ее поддерживала и питала.

Выползли жуки, забегали ящерицы, прилетела бабочка, запели птички, защебетали ласточки, выглянул крот из норы.

– Я знал, что так будет, – сказал крот. – Если б не было солнца, не было бы ветру. То ли дело жить в темноте!

– Ты глупый слепыш и больше ничего, – сказала ящерица. – Если б не было солнца, то не было бы и нас с тобой. – Ты давно бы замерз в своей темной норе. Ах! зачем оно не всегда светит и греет, это доброе, хорошее солнце. Так хорошо, когда оно печет!

– Нечего сказать! очень хорошо! – сказала улитка. – Нет, когда оно печет, то не знаешь, куда деваться от жары. Просто приходится зарыться под листья и закупориться в свой домик.

– Из-за чего они все хлопочут, – сказал камень. – Разве не все равно: буря, солнце, дождь, град, гром, молния, тепло, холод. Я лежу себе спокойно и не боюсь ничего! Меня мочит дождем, сушит ветром, печет солнцем – мне все равно, и все обратится рано или поздно в пыль и песок.

– Да! Если бы так рассуждать, то всем бы надо было быть камнями, – сказал седой мох, который тут же рос на камне, – я давно живу на свете, бывал под дождем и под снегом, высыхал чуть не до корней и снова отрастал. Я много испытал и скажу вам, отчего бывает на свете то гадко, то хорошо.

И все сказали:

– Послушаемте, что скажет седой мох!

– Все на свете, – сказал мох, – не имеет ни конца, ни начала…

– Это новость! – закричали все.

– …Потому что все на свете переходит одно в другое, – досказал мох. – Никто не скажет, где кончается тьма и начинается свет, и никто не знает, как далеко идет свет, которого мы еще не знаем. Что такое тепло и что такое холод? Улитке тепло, а ящерица в это время чувствует холод. Орехи цветут, когда снег еще лежит кругом на полях, а липа цветет только среди жаркого лета. Эфир проникает воздух, воздух проникает камни, камни переходят в травы, травы превращаются в зверей. Одно из другого берет начало, и нельзя сказать, где кончается одно и начинается другое. Так все устроено на свете, и живи на нем кто и как может! – Хорошо тому, кто привык к холоду и жару, кто не боится дождя и бури, кто легко переносит голод и жажду, кто может жить даже под снегом, кто тверд, как камень, и подвижен, как ветер, кто умеет жить полной жизнью и умеет ею наслаждаться…

 

– Это правда, это правда! – закричали все, – да умрет все слабое, что не может пользоваться жизнью и не имеет на нее права! – И все гордо посмотрели друг на друга.

– Ах! – прошептала полумертвая береза. – Если бы я могла ко всему привыкнуть, я жила бы и радовалась. Но никто не виноват в моей смерти и я тоже.

Прошла целая неделя. Умерла береза. Ее листики засохли, пожелтели, их почти все разнесло ветром, и они сгнили далеко один от другого. Из них выросли вкусные белые грибы. Начал гнить и самый ствол березы. В нем завелось множество маленьких бурых жучков и белых червячков. Все они с наслаждением ели сочное, сладкое дерево березы, и все в один голос повторяли: пусть каждый пользуется жизнью, как может!

Раз, поздно вечером, пришел старый бедный дровосек с своими ребятишками. Они утащили к себе домой березу со всеми жившими в ней жучками и червячками. Старший сын при этом с удовольствием проехался по двору верхом на березе, потом ее изрубили, бросили в печь. Все жучки и червячки сгорели в печке. Зато сварили хорошую овсяную кашу. Все дети грелись около огня, с наслаждением ели кашу и все повторяли:

– Пусть каждый пользуется жизнью как может!

Два вечера

Ветер бил дождем в окна. На дворе было темно, сыро и холодно.

Но в большой, чистой комнате – тепло и уютно.

Светло горит лампа на круглом столике, перед мягким, большим диваном. Тихо теплится лампадка перед большим распятием, что висит в углу над диваном.

Распятие старинной итальянской работы из слоновой, уже пожелтевшей кости. Ровный свет лампадки пробегает легкими, нежными тонами по всей фигуре и мягким светом освещает голову Распятого. И вся фигура резко отделяется от креста из черного дерева.

– Мама! – говорит шестилетний кудрявый ребенок матери, что сидит на диване и быстро вяжет длинный теплый шарф. – Мама! Ведь это Христос распят?

– Да! Христос! – и она мельком оглядывается на распятие и снова погружается в свою работу.

– Как же Он распят? Расскажи мне, мама, что значит распят?

– Это значит, что Его прибили гвоздями к кресту.

– Как прибили гвоздями?!

– Так! – она оставляет работу и берет за ручку ребенка. – Приложили Его руки вот так к деревянному кресту, и в каждую руку вколотили гвоздь молотком, гвозди пробили руки насквозь и вошли в дерево. Потом сложили Ему ноги и сквозь них тоже вбили большой гвоздь в дерево, потом крест врыли в землю, и так висел Он на этом кресте целый день, пока не умер.

Ребенок побледнел. Его чуткое, восприимчивое воображение живо нарисовало весь ужас страшной кровавой казни.

– Мама! Ведь Ему было очень больно? – спросил он, стараясь не верить своему впечатлению, – больно… до крови?

– Да! Очень, очень больно.

– Зачем же это с Ним сделали? Разве Он был злой?!

– Нет! Он был добрый, очень добрый, Он был добрее всех людей, которые были и будут когда-нибудь на земле, потому что Он был не только человек, он был Бог!

– Зачем же Его так убили?

– Затем, что Он всем желал добра. Он говорил, что Бог, Его Отец, добр и за тем послал Его на землю, чтобы все узнали, как Он добр. И Он делал много добрых дел, и много народа ходило постоянно за ним. А злые завидовали Ему. Он уличал их во лжи, зависти, в злых делах. И вот за все за это схватили Его и казнили.

– И за это им ничего не сделали?! – И на лицо мальчика набежала краска, и слезы засверкали на глазах его… – Я бы их всех прибил гвоздями к деревьям.

И он сжал маленькие кулаки.

– Зачем же? – говорит мама. – Ты сделал бы очень дурно. Никогда не должно платить злом за зло. Это говорил Он, Христос, и когда Его распяли, как ни больно было Ему, но Он, умирая, молился за тех, которые Его распяли, молился, потому что Он любил всех людей, и добрых, и злых… Ведь каждый злой человек не был бы злым, если бы вокруг него не было ничего злого и если бы он сам не мог делать зла.

Мальчик долго смотрел на распятие, на Его опущенную голову, на искаженное страданием лицо, на полуоткрытые уста, которые, казалось, шептали молитву и повторяли одно и то же великое слово любви к человеку.

– Мама! – сказал он наконец. – Я буду добр, я буду всех любить, и добрых, и злых.

– Да, – сказала мама, – будь добр и люби всех, всех людей. Если ты будешь любить всех, то ты будешь хорошо учиться, потому что только тот, кто много знает, может сделать много добра всем людям и тот действительно любит всех людей.

И она пристально посмотрела на него, она сдвинула кудрявые волосы с его лба и поцеловала этот еще небольшой, но уже высокий и крутой лобик.

– Может быть, – подумала она, – в тебе действительно вырастет любовь к знанию, истине, на пользу и благо всех людей. Может быть, Он уже отметил тебя и вложил в твое сердце эту великую любовь. – И она с тихой, безмолвной молитвой взглянула на распятие…

И тихо теплится лампадка. Светло, тепло, уютно в большой, теплой комнате. А ветер бьет дождем в окна. На дворе темно, сыро и холодно.

Прошло чуть не целое столетие. Целая длинная человеческая жизнь, полная постоянными, долгими трудами, улеглась в этот промежуток.

Был опять вечер. Ветер бил дождем в окна. На дворе было темно, сыро и холодно.

В большой комнате, на большом диване, лежал больной, дряхлый, умирающий старик. Странно было все в этой темной, пыльной комнате. Тусклый свет лампы чуть-чуть освещал ее углы и все разбросанные в ней вещи; книги в стенных шкафах, с полу до потолка, книги на столах, на креслах, на полу, в грудах, в столбцах – развернутые, разорванные, разбросанные. Разные инструменты, снаряды и аппараты…

 
Никто с них пыли не сотрет,
Их червь и точит, и грызет…
 

Да! Это был кабинет ученого, и сам хозяин его лежал тут же, на старом, мягком диване. Он едва двигался. Он знал, что дни его сочтены, и в его уме, еще здоровом и крепком, в его памяти, еще светлой и сильной, как бы сама собою развертывалась длинная панорама жизни, пол ной тревоги и трудов. Он перевертывал страницу за страницей из прожитого. Он искал итогов, и чем дальше искал он, тем тревожнее становилось бледное лицо его. Мучительная дума давила его.

Вон лежит целый толстый сверток всяких дипломов на разные почетные звания и отличия.

– Vanitas vanitatum et omnia vanitas! – шепчет старик. – Благородная конкуренция!

Погремушки, которыми хочет свет выразить уважение к тебе и тешит и себя, и тебя, как ребенка.

Вон стоит длинный ряд мемуаров – его мемуаров. Сколько в них собрано новых фактов, сколько открытий!

– Все мелочи, мелочи, – шепчет старик. И ему чудится, как развертывается перед ним длинный ряд всяких специальных тонкостей, которые он изучал с любовью и описывал с таким наслаждением.

Из всех этих кропотливых трудов ни одного вывода. Все проходит длинной вереницей мелких микроскопических фактов.

– Ведь все это ради великого знания: когда-нибудь все это пригодится, – шепчет старик. – Все это ради тебя, о святая истина, к которой вечно будет стремиться человечество. Все это твое, о великое дело самосознания.

И лицо старика становится спокойно-восторженным, его глаза блестят, губы шепчут что-то вроде молитвы.

И вдруг испуг, страдание пробежали по этому лицу. Старик приподнялся, он прямо смотрит в один угол. Что-то белеет там. Какая-то головка бледная, бледная выглядывает из-за груды книг, из-за рычагов инструментов.

Старик узнал эту голову. В памяти его ярко нарисовалась сцена из давно прошедшего, далекого детства. Вот сидит его мать, сидит на том самом большом, мягком диване, на котором он лежит теперь больной, умирающий. Вот он смотрит на ту же самую голову, на которую смотрит и теперь. – Мама! – вспоминает он, ведь это Христос распят? – Да, Христос, – отвечает мать. – Только тот… – вспоминается старику, – только тот, кто много знает, может сделать много добра всем людям и тот действительно любит всех людей!

– Какие простые и великие слова! Неужели они когда-нибудь звучали в моем сердце?

Старик вздрогнул. Он снова оглянул комнату. Книги, книги, книги без конца!

– Ни одна из вас не подсказала мне великое слово любви! Ни одна не указала святой, вечной цели!

– О! Что мы, что все человечество будет делать на широкой свободе всех сознанных фактов, если не будет в нас любви?

– Ты любил истину, – утешал его внутренний голос. – Из мелких трудов складываются крупные вещи. Пусть каждый идет туда, куда влекут его прирожденные или воспитанные привязанности. Свобода, свобода, полная везде и во всем.

– Laissez faire, laissez aller! – прошептал он и горько улыбнулся. – Иди туда, куда влекут тебя страсти, живи для самоудовлетворения е sempre bene.

Он долго сидел, опустив голову на руки. Потом вдруг приподнялся. Тихо встал с дивана, шатаясь и переступая с трудом, он подошел к распятию и дрожащими руками вынул его из старой корзины, куда был сложен всякий хлам. Он отер с него пыль, он с любовью смотрел на чудную, артистическую работу. В ней сила красоты и сила чувства сливаются беспредельно.

– Да! Ты, один Ты умел любить человека, – шептал он, – любить беззаветно, со всей верой энтузиазма!..

В глазах у него темнело. Сердце переставало биться.

– О! Не Ты ли один, – шептал он, – ведал, что выше в этой туманной, таинственной жизни, что выше: любовь ли к истине или любовь к человеку!..

Голова его тихо склонилась на пыльный ящик, руки крепко сжали распятие и закостенели. Сердце перестало биться, голова перестала работать.

Порывистый ветер распахнул окно и загасил лампу.

Дядя Бодряй

I

Родились они, оба брата, и жили в одном из медвежьих углов – в глухой деревушке Пустышке. Старшего звали Зеноном, младшего – Паисием; только никто его так не звал, а звали просто дядя Бодряй.

Дядя Бодряй любил брата своего Зенона и всех людей, весь Божий мир; а Зенон никого не любил, – разумеется, кроме себя.

Когда умирал их отец, Степан, то он долго думал: кому оставить наследство? Сын Паисий сильно смущал его. «Вертопрашный мот! – думал он. – Ничего он не сбережет, не приумножит, а все по ветру стравит – ни себе, ни людям».

Думал, думал отец Степан и, наконец, решил: «Оставлю я сыну Зенону всю землю, и лошадушек моих (а их был целый косяк), и коровушек, и овечек, и всякий скот, и всю худобу мою; а непутящему Паисию оставлю я сто рублев – и того ему много».

Как решил, так и сделал. Оставил в завещании Зенону все имение свое, а дяде Бодряю только сто рублей, – новеньких, все рублевиками серебряными.

И когда получил это наследство дядя Бодряй, то сел на лавку и задумался: «Что я с ними сделаю, с этим наследством? Раздам я его беднякам, как я, многогрешным. Хорошо!.. Да ведь не хватит на всех. Вот тут, возле нас, в Пустобрюхове, да в Голодаеве, да в Плохосытове, больше ста побирух… мужиков и старух… Раздай сто рублев. Меньше рубля на рыло придется… Да какая же тягота!.. Тут, чай, фунтов 20 али боле будет… И куда я с ними поеду?!. Без них, без этих рублев, я – вольный казак и весь Божий мир мне путь и дорога… А с ними?!.» Но тут в его раздумье вмешалась Аленка – жена брата Зенона.

– А ты отдай мне, братец, – заговорила она. – На что тебе? А мне они пригодятся… Вот к зиме шубейку Мишутке справлю, да Варюшке одеяльце сооружу…

И протянул дядя Бодряй кожаный мешочек со ста рублями невестке своей Аленке.

– На!.. – сказал он. – Господь нас так учил: просящему дай и от занимающего не убегай!

– Ну, вот и отлично! Дай тебе Господи доброго здоровья! Спаси Господи твою душеньку!

И она, вся радостная, отправилась к себе и положила в свой большой сундучище мешочек со ста рублями, а дядя Бодряй вздохнул глубоко, встал с лавки, потянулся и сказал в веселии сердца:

– Слава Тебе, Господи! избавил от тяготы жизненной.

И вышел из избы, а сам думает: «А если б все, что оставил отец брату Зенону, да разменять на рублевики, – у-у-у! какая бы тягота была… не вздымешь и не уволочешь!!.»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru