bannerbannerbanner
Пагубники

Николай Лесков
Пагубники

В соломе так топко, так темно… Нет, он не честный господин!.. Она теперь знает, «как все мужчины подлы».

Произошло «повторение бенефиса»…

– Зачем же это, зачем вы с такой низостью! – говорит она вся в слезах, встречая вечерком писаря.

Он оправдался, он так ее любит и между тем осужден жить в крестьянской серости.

Пусть другие, грубые люди пьют, а Груша и он вдвоем катаются… Луна, ночь… Соловей свищет.

Девочку начинает тошнить… Она со своим горем к писарю… Ужасное открытие: он женат!.. «Так зачем же… зачем?» Тот отвечает: «ты такая была»… Она в отчаянии. Мужчины подлы – это так, но надо сознаться отцу, матери или хоть тетке. Тетка, однако, оказывается всех гораздо находчивее: она учит – «проси у него на дорогу и бери паспорт, да ступай в Петербург – там в воспитательный дом, а сама к богатым в мамки». Готово! – денег нет, но паспорт есть. Ступай на все четыре стороны.

Прощаются, родители благословляют, плачут и дают наставление: «Смотри, веди себя честно, а как из мамок будешь выходить – смотри платье мамошное татарам не продавай, домой пришли – сестрам надо».

Везет дочь в Питер сам отец – он там снова будет извозничать. Дорогой у отца с дочерью обо всем бывшем ни слова – только когда почтенному человеку надо подкрепиться национальным зельем, он своего гроша не тратит, а говорит дочери: «Грушенька! поищи чего-нибудь по мелочи для родителя».

Та дает какие-то последушки. Отец наблюдает за ней и спрашивает:

– Это от кого у тебя – от писаря?

Девочка отвечает: «нет». Она сама не знает, откуда у нее еще уцелели какие-то остатки мелочи. И припоминать не хочется. А отец празднословит:

– Так от кого же?

– От черта, – резко отрывает дочь.

Отец обижается.

– Ну дочь! Вот так дочь! – говорит он. – Вот так дитя милое! Ишь как отвечаешь! Разве это так можно родителю? Добру тебя, видно, хозяева в городе наставили.

Это несправедливое замечание бьет как нож в сердце и пробуждает бурю.

– Неправда твоя, – говорит она отцу. – Мои хозяева были люди добрые и добру меня научали. А только я глупа была, что их не слушалась, а вас слушала.

Обида возрастает и умножается.

– Вот как! – восклицает отец. – А мы тебя разве дурному учили? Мы тебе всегда писали: веди, дочка, себя честно!

Разговор, – как всегда бывает при тайностях, – словно нарочно попадает не на ту колею, куда следовало, и, что называется, пронзает измученную душу, исторгая из нее страдальческий вопль, который в простонародном вкусе принимает характер перебранки.

– А уж черт бы вас взял с вашими письмами!.. – отвечает грубительски дочь. – Знаем мы вас: «веди себя честно, да пришли нам чаю и сахару, и кофию, да денег побольше». Честные вы! честные! честные!

В ней кипит злоба, отчаяние, голос ее истерически дрожит, и на ресницах ходят истерические слезы… Этого с нею еще никогда не было… Это новость теперешнего ее исключительного положения. Отцу даже жутко становится, и он безмолвствует – она тоже. Ее томит мучительное предчувствие чего-то еще худшего – неизвестного, но неотразимого и близкого.

Отец, если хотите, в самом деле огорчен строптивостью и грубостью дочери.

Ведь они в самом деле всегда наставляли: «веди себя честно»…

А предчувствия Грушу не обманули: в деревне никому в голову не пришло, что такое ее встретит в городе. Она в таком неопределенном возрасте: не девушка и не девочка, – какой-то межеумок, а между тем у нее как-то особенно потянуло щеки, и в фигуре ее для наблюдательного взгляда есть что-то двусмысленное.

Женщины на этот счет очень проницательны и готовы дать добрый совет: «вы подождите немного и тогда можете в мамки». Это ужасно! Все читают ее позор. Она не хочет идти на старое место, где ее любили и берегли. Ей совестно добрых людей, которым она заплатила за их добрые чувства к ней непочтительностью и неблагодарностью. Но, однако, доколе придет ее час, ей необходимо надо пристроиться – и она ищет средства сделать это как-нибудь иначе.

«Город большой, – припоминаются ей слова тетки: – не то, так другое делать можно».

Но что делать и где это делать? Ведь не просить милостыни Христовым именем – это тоже дело, это – занятие, которыми занимаются очень многие люди. Как каждый из них дошел и зашептал: «дайте Христа ради!..» …Бррр, как это страшно! Тетка тогда говорила, будто «просить никогда не стыдно». Неправда, – так просить очень стыдно.

Девочка горит от стыда от одних размышлений, что с нею может случиться. А места нет и нет. Извозчики говорят: «иди к нам в стряпки: хорошие щи будешь варить – маткою звать будем»… Ей не хочется в «матки» к извозчикам – у них так сыро и гнило в их низкой подвальной квартире, с подпорками и черными стенами, где стоит густой тяжелый запах от сырых потников и полушубков… Это совсем не то, что было у покинутых хозяев, от которых свела ее тетка…

Девочка забирается в темный угол, прищуривает свои ознакомившиеся со слезами глазки и старается унестись из своего настоящего в милое прошлое. Это можно на легких крылах воспоминаний и мечты. Она теперь в уютной, светлой комнате, у круглого стола, на котором стоит чистая лампа. Вокруг добрые, честные лица – все за делом… Вот пожилая дама в очках… Она их поднимает на лоб и говорит не скоро, с рассуждением. Это она примеряла Груше носильные платья, которые все они шили вместе… Она ее крестила в молчании, с глазами, полными слез, когда отпускала ее, наученную говорить дерзости… Как там было хорошо… Это был рай в сравнении с тем, на что теперь приходится открыть глаза. Бежать туда… Нет, нет… там стыдно показаться, но пройти мимо… Взглянуть на знакомые окна… это можно; и это принесет ей какую-нибудь отраду. Зачем ей лишать себя этого… В извозчичьей избе теперь пусто… Их никого нет дома, только сверчок заунывно чиркает, да кто-то тихо-тихо дышит за печкой… Это кот угрелся. Но пока Груша догадалась, что это кот, ее глаза заметили в углу какой-то туманный облик… Фигура… человек весь в сером, как будто в золе или в паутине… Это не мужчина, не женщина – это совесть… Она любит навещать друзей в сумерки и любит не спешить, а посидеть в гостях, пока не надоест… С нею жутко, от нее манится прочь, на воздух, на ветер, в толпу, меж людей. Серый человек, посещающий смятенную душу в тихий час сумерек, робок, он боится всякого многолюдства и шума. И оттого, если вам жутко, когда он зашевелится где-нибудь вблизи от вас в тот час, когда все кошки кажутся серыми, вы сейчас же можете прогнать от себя этого незваного гостя: позовите только к себе скорее кого-нибудь из тех счастливцев, к которым совесть еще не приходила, – и серый человек сникнет… Груша это чувствовала: ей стало жутко, она покрыла голову платочком и выбежала из двери, оставив логово приютивших ее земляков извозчиков без запора и присмотра.

Рейтинг@Mail.ru