bannerbannerbanner
Обойдённые

Николай Лесков
Обойдённые

Полная версия

Глава седьмая
Дора знает, что делает

Так по-прежнему скучно, тоскливо и одиноко прожил Долинский еще полгода в Париже. В эти полгода он получил от Прохоровых два или три малозначащие письма с шутливыми приписками Ильи Макаровича Журавки. Письма эти радовали его, как доказательства, что там, на Руси, у него все-таки есть люди, которые его помнят; но, читая эти письма, ему становилось еще грустнее, что он оторван от родины и, как изгнанник какой-нибудь, не смеет в нее возвратиться без опасения для себя больших неприятностей.

Наконец, в один прекрасный день, Нестор Игнатьевич получил письмо, которое сначала его поразило, а потом весьма порадовало и дало ему толчок, которого давно ждала его робкая, нерешительная натура.

Письмо это с начала до конца было писано Дорушкой, без всякой сторонней приписки.

«Нестор Игнатьевич (писала Дора Долинскому)! Я никак не могу себе определить, очень умно или до крайности глупо я поступаю, что пишу к вам это письмо; но не могу удержаться и все-таки пишу его. Когда я сказала моим и вашим друзьям, то есть Ане и Илье Макаровичу, что вас непременно надо немедленно известить о том, о чем вы теперь узнаете из этого письма, то они подняли такой гвалт, что с ними не стоило спорить и приходилось бы отказаться от всякого намерения посвятить вас в ваши же собственные дела. Но мой грешный разум и тайный голос моего сердца, которых я привыкла слушаться, склонили меня к преступлению против Ани и Ильи Макаровича. Я пишу вам это письмо тайно от них и прошу вас это хорошенько запомнить.

Дело идет, конечно, о вас и заключается в том, что ваших детей, на воспитание которых вы высылаете деньги, уже четвертый год не существует на свете, а жена ваша тоже около года живет в Эмсе со старым богачом, откупщиком Штульцем. Дети ваши почти оба разом умерли от крупа, вскоре после вашего отъезда из Москвы, а у вашей жены за границею родился новый ребенок, на которого откупщик Штульц (какой-то задушевный приятель родственников вашей жены) дал очень серьезную сумму. Говорят, что этой суммой на целую жизнь прочно обеспечены и мать и ребенок.

Все эти аккуратно и достоверно собранные сведения привез нам Илья Макарович, который на днях ездил в Москву реставрировать какую-то вновь открытую из-под старой штукатурки допотопную фреску. Обстоятельства эти мне показались очень важными для вас, и я настаивала, чтобы известить вас обо всем этом подробно; но и сестра, а за нею и милейший друг наш Журавка завопили: „нельзя! невозможно! это все нужно исподволь, да другими путями, чтобы не сразить вас и не попасть самим в сплетники“. Я не могла с ними совладеть, но и не могла с ними согласиться, потому что все это, мне кажется, должно иметь для вас очень большое и, по-моему, не совсем грустное значение. А для того, чтобы на свете не было сплетен, я думаю, самое лучшее дело – как можно более сплетничать. Это одно только может отучить людей распускать запечные слухи. Хочу думать, Нестор Игнатьевич, что я вас понимаю и не делаю ошибки, посылая к вам это конфиденциальное послание.

Пребываю к вам благосклонная Дора».

«Р. S. Наш независимый Илья Макарович продолжает все более и более терять независимость от своей Грациэллы и приходит к нам довольно редко и то урывком».

В ответ на это письмо Долинский написал Доре: «Вы прекрасно сделали, Дарья Михайловна, что послушались самих себя и известили меня о происшествиях в моей семье. Сразить меня это никак не могло. Детей, разумеется, жалко, но если подумать, что их могло ожидать при семейном разладе родителей, то, может быть, для них самих лучше, что они умерли в самые ранние годы. А что касается до моей жены, то я был всегда уверен, что она устроится самым лучшим и выгодным для нее образом. Я очень рад за нее и не сомневаюсь, что она поведет свои дела прекрасно. Для меня же теперь исчезают препятствия к возвращению на родину, и я через месяц надеюсь лично поблагодарить вас за оказанную мне услугу».

– Да ты, стало быть, в самом деле иногда знаешь, что делаешь, – сказала Анна Михайловна, когда Дора, получив письмо Долинского, сама открыла свой секрет.

Не прошло и месяца, как один раз, густыми осенними сумерками, Журавка влез в маленькую столовую Анны Михайловны, где сидели хозяйка и Дора, и закричал:

– Неудобь наше приехало.

– Долинский! Где же он? – спросили вместе обе сестры.

В эту же минуту в темной раме дверей показалась фигура без облика; но, взглянув на эту фигуру, и Дорушка, и Анна Михайловна разом закричали: «Нестор Игнатьевич, это вы?»

– Я, Анна Михайловна, – отвечал Долинский, целуя руки обеих сестер.

– Когда приехали?

– Сегодня в четыре часа.

– А теперь шесть; это очень мило, – похвалила Дорушка. – А мы вас здесь, знаете, как прозвали? «Неудобь». Долинский махнул рукой и сказал:

– Уж это хоть не спрашивай – Дарья Михайловна выдумала.

– Пф! Сразу, шельмец, узнал, – воскликнул Журавка, и тотчас же, нагнувшись к уху Анны Михайловны, прошептал:

– Вы нам, кумушка, чаишка дадите, а я тем часом тут слетаю; всего на одну минуточку слетаю и ворочусь; делишко есть у Пяти Углов.

– Летите, летите, – отвечала ему Анна Михайловна, и художник юркнул.

Обе хозяйки были необыкновенно радушны с Долинским. Они его внимательно расспрашивали, как ему жилось, что он думал, что видел?

Долинский давно не чувствовал себя так хорошо: словно он к самым добрым, к самым теплым родным приехал. Подали свечи и самовар; Дорушка села за чай, а Анна Михайловна повела Долинского показать ему свою квартиру.

Квартира Анны Михайловны помещалась в одном из лучших домов на Владимирском проспекте. Эта квартира состояла из шести прекрасных комнат в бельэтаже, с па-раднейшим подъездом с улицы. Самая большая комната с подъезда была занята магазином. Здесь стояли шкапы, шифоньерки, подставки и два огромных, дорогих трюмо. За большим ореховым шкафом, устроенным по размерам этой комнаты и разделявшим ее на две ровные половины, помещался длинный липовый стол и около него шесть или восемь таких же чистеньких, некрашеных, липовых табуреточек. Половина этого отделения комнаты была еще раз переделена драпировкой из зеленого коленкора, за которой стояли три кроватки, закрытые недорогими, серыми, байковыми одеялами. Здесь была спальня трех небольших девочек, отданных их родными Анне Михайловне для обучения мастерству. Когда Анна Михайловна ввела за собою своего гостя в это зашкафное отделение, на Долинского чрезвычайно благоприятно подействовала представившаяся ему картина. Над чистым липовым столом, заваленным кучею тюля, газа, лент и материи, висела огромная медная лампа, освещавшая весь стол. За столом, на табуретках, сидели четыре очень опрятные, миловидные девушки и три девочки, одетые, как институтки, в одинаковые люстриновые платьица с белыми передниками. В одном конце стола, на легком деревянном кресле с решетчатой деревянной спинкой, сидела небольшая женская фигурка с взбитым хохлом и чертообразными мохрами напереди сетки.

– Это моя помощница, mademoiselle Alexandrine, – отрекомендовала Анна Михайловна эту фигурку Долинскому.

Mademoiselle Alexandrine тотчас же, очень ловко и с большим достоинством, удостоила Долинского легкого поклона, и так произнесла свое bonsoir, monsieur,[8] что Долинский не вообразил себя в Париже только потому, что глаза его в эту минуту остановились на невозможных архитектурных украшениях трех других девушек, очевидно стремившихся, во что бы то ни стало, не только догнать, но и далеко превзойти и хохол, и чертообразность сетки, всегда столь ненавистной русской швее «француженки».

Девочки были острижены в кружок и не могли усвоить себе заманчивой прически; но у одной из них волосенки на лбу были подрезаны и торчали, как у самого благочестивого раскольника. Это пострижение над нею совершила Дора, чтобы освободить молодую русскую франтиху от воска, с помощью которого она старалась выстроить себе французский хохол на остриженной головке. В другом конце стола, против кресла, на котором сидела mademoiselle Alexandrine, стояло точно такое же другое пустое кресло. Это было место Доры. Никаких атрибутов старшинства и превосходства не было заметно возле этого места, даже подножная скамейка возле него стояла простая, деревянная, точно такая же скамейка, какие стояли под ногами девушек и учениц. Единственное преимущество этого места заключалось в том, что прямо против него, над черным карнизом драпировки, отделявшей спальню девочек, помещались довольно большие часы в черной деревянной рамке. По этим часам Даша вела рабочий порядок мастерской. Сестра Анны Михайловны не любила выскакивать по дверному звонку и торчать в магазине, что, напротив, очень нравилось mademoiselle Alexandrine. Поэтому продажей и приемом заказов преимущественно заведывала француженка и сама Анна Михайловна, а Дора сидела за рабочим столом и дирижировала работой и выходила в магазин только в крайних случаях, так сказать, на особенно важные консилиумы. На ее же попечении были и три ученицы. Она не только имела за ними главный общий надзор, но она же наблюдала за тем, чтобы эти оторванные от семьи дети не терпели много от грубости и невежества других женщин, по натуре хотя и не злых, но утративших под ударами чужого невежества всю собственную мягкость. Кроме того, Дора, по воскресеньям и праздничным дням, учила этих девочек грамоте, счислению и рассказывала им, как умела, о боге, о людях, об истории и природе. Девочки боготворили Дарью Михайловну; взрослые мастерицы тоже очень ее любили и доверяли ей все свои тайны, требующие гораздо большего секрета и внимания, чем мистерии иной светской дамы, или тайны тех бесплотных нимф, которые «так непорочны, так умны и так благочестия полны», что как мелкие потоки текут в большую реку, так и они катятся неуклонно в одну великую тайну: добыть себе во что бы то ни стало богатого мужа и роскошно пресыщаться всеми благами жизненного пира, бросая честному труду обглоданную кость и презрительное снисхождение. Из четырех девушек этой мастерской особенным расположением Доры пользовалась Анна Анисимовна. Это была та единственная девушка, у которой надо лбом не было французского хохла. Анне Анисимовне было от роду лет двадцать восемь; она была высокая и довольно полная, но весьма грациозная блондинка, с голубыми, рано померкшими глазами и характерными углами губ, которые, в сочетании с немного выдающимся подбородком, придавали ее лицу выражение твердое, честное и решительное. Анна Анисимовна родилась крепостною девочкою, выучена швейному мастерству на Кузнецком мосту в Москве и отпущена своей молодой барыней на волю. Имея девятнадцать лет, она совсем близко познакомилась с одним молодым, замотавшимся купеческим сыном и месяца через два приняла своего милого в свою маленькую комнатку, которую нанимала неподалеку от магазина, где работала. Три года она работала без отдыха, что называется, не покладая рук, денно и нощно. В эти три года бог дал ей трех детей. Анна Анисимовна кормила и детей, и любовника, и ни на что не жаловалась. Наконец, кончил ее милый курс покаяния, получил радостное известие о смерти самодура-отца и удрал, обещая Анне Анисимовне не забывать ее за хлеб и соль, за любовь верную и за дружбу. О женитьбе, или хотя о чем-нибудь другом посущественнее словесной благодарности, и речи не было. Анна Анисимовна сама тоже не сказала ни о чем подобном ни слова. Приходили с тех пор Анне Анисимовне не раз крутые времена с тремя детьми, и знала Анна Анисимовна, что забывший ее милый живет богато, губернаторов принимает, чуть пару в бане шампанским не поддает, но никогда ни за что она не хотела ему напомнить ни о детях, ни о старом долге. «Сам не помнит, так и не надо; значит, совести нет», – говорила она, и еще сильнее разрывалась над работой, которою и питала, и обогревала детей своей отверженной любви. Просила у Анны Анисимовны одного ее мальчика в сыновья бездетная купеческая семья, обещала сделать его наследником всего своего состояния – Анна Анисимовна не отдала.

 

– Счастье у своего ребенка отнимаете, – говорили ей девушки.

– Ничего, – отвечала Анна Анисимовна, – зато совести не отниму; не выучу бедных девушек обманывать, да детей своих пускать по миру.

Этой Анне Анисимовне Дорушка оказывала полнейшее уважение и своим примером заставляла других уважать.

Мертвая бледность некогда прекрасного, рано отцветшего лица и крайняя простота наряда этой девушки невольно остановили на себе мимолетное внимание Долинского, когда из противоположных дверей вошла со свечою в руках Дорушка и спросила:

– Правда, хорошо у нас, Нестор Игнатьич?

– Прекрасно, – ответил Долинский.

– Вот там мой трон, или, лучше сказать, мое президентское место; а это все моя республика. Аня, верно, уже познакомила вас с mademoiselle Alexandrine?

Долинский отвечал утвердительно.

– Ну, а я еще познакомлю вас с прочими: это – Полинька: видите, она у нас совсем перфская красна-девица. и если у вас есть хоть одна капля вкуса, то вы в этом должны со мной согласиться; Полинька, нечего, нечего закрываться! Сама очень хорошо знаешь, что ты красавица. Это, – продолжала Дора, – это Оля и Маша, отличающиеся замечательной неразрывностью своей дружбы и потому называемые «симпатичными попугаями» (девушки засмеялись); это все мелкота, пока еще не успевшая ничем отличиться, – сказала она, указывая на маленьких девочек, – а это Анна Анисимовна, которую мы все уважаем и которую советую уважать и вам. Она – самый честный человек, которого я знаю.

Долинский несколько смешался и протянул Анне Анисимовне руку; девушка торопливо положила на стол свою работу и с неловкой застенчивостью подала Долинскому свою исколотую иголкою руку.

– Ну, пойдемте дальше теперь, – позвала Анна Михайловна.

Хозяйка и гость вышли за двери, которыми за минуту вошла Дора, и вслед за ними из мастерской послышался дружный, веселый смех нескольких голосов.

– Ужасные сороки и хохотушки, – проговорила, идя впереди со свечой, Дорушка, – а зато народ все преискренний и пресердечный.

Тотчас за мастерской у Анны Михайловны шел небольшой коридор, в одном конце которого была кухня и черный ход на двор, а в другом две большие, светлые комнаты, которые Анна Михайловна хотела кому-нибудь отдать, чтобы облегчить себе плату за весьма дорогую квартиру. Посредине коридора была дверь, которою входили в ту самую столовую, куда Журавка ввел сумерками к хозяйкам Долинского. Эта комната служила сестрам в одно и то же время и залой, и гостиной, и столовой. В ней были четыре двери: одна, как сказано, вела в коридор; другая—в одну из комнат, назначенных в наймы, третья в спальню Анны Михайловны, а Четвертая в уютную комнату Доры. Вся квартира была меблирована не роскошно и не бедно, но с большим вкусом н комфортно. Все здесь давало чувствовать, что хозяйки устраивались тут для того, чтобы жить, а не для того, чтобы принимать гостей и заботиться выказываться пред ними с какой-нибудь изящной стороны. Это жилье дышало той спокойной простотой, которая сразу дает себя чувствовать и которую, к сожалению, все реже и реже случается встречать в наше суетливое н суетное время.

– Очень хорошо у нас, Нестор Игнатьевич? – спрашивала Дора, когда все уселись за чай.

– Очень хорошо, – соглашался с нею Долинский.

 
Здесь нет мебели богатой,
Нет ни бронзы, ни картин,
И хозяин, слава богу,
Здесь не знатный господин —
 

проговорила Дора и с последними словами сердечно поцеловала свою сестру.

– Дорого только, – сказала Анна Михайловна.

– Э! Полно, пожалуйста, жаловаться. Отдадим две комнаты, так вовсе не будет дорого. За эти комнаты всякий охотно даст триста рублей в год.

– Это даже дешево, – сказал Долинский.

– Но ведь подите же с нами! – говорила Дора. – Наняли квартиру с тем, чтобы кому-нибудь эти две комнаты уступить, а перешли сюда, и баста; вот третий месяц не можем решиться. Мужчин боимся, женщин еще более, а дети на наше горе не нанимают; ну, кто же нам виноват, скажите пожалуйста?

– Ты, – отвечала Анна Михайловна, – сбила меня. Послушалась ее, наняла эту квартиру; правда, она очень хороша, но велика совсем для нас.

Из коридора показался Илья Макарович.

– А как вы, люди, мыслите? Я… как бы это вам помудренее выразиться? – начал, входя, художник.

– Крошечку выпил, – подсказала Дора.

– Да-с… в этом в самом густе.

– Об этом и говорить не стоило, – сказала, рассмеявшись, Дора.

Все взглянули на Илью Макаровича, у которого на щечках пылал румянец и волосы слиплись на потном челе.

– Нельзя, Несторка приехал, – проговорил, икнув, Журавка.

– Никак нельзя, – поддержала серьезно Дора. Все еще более засмеялись.

– Да уж так-с! – лепетал художник. – Вы сделайте милость… Не того-с… не острите. Я иду, бац на углу этакий каламбур.

– Хороший человек встречается, – сказала Дора.

– Да-с, именно хороший человек встречается к…

– И говорит, давай, говорит, выпьем! – снова подсказала Дора.

– И совсем не то! Денкера приказчик, это… – Журавка икнул и продолжал: – Денкера приказчик, говорит, просил тебя привезти к нему; портретченко, говорит, жены хочет тебе заказать. Ну, ведь, волка, я думаю, ножки кормят; так это я говорю?

– Так.

– Я, разумеется, и пошел.

– И, разумеется, выпил.

– Ну, и выпили, и работу взял. Ведь нельзя же!.. А тут вспомнил, Несторка тут меня ждет! Друг, говорю, ко мне приехал неожиданно; позвольте, говорю, мне в долг пару бутыльченок шампанского. И уж извините, кумушка, две бутыльченки мы разопьем! Вот они, канашки французские! – воскликнул Журавка, торжественно вынимая из-под пальто две засмоленные бутылки.

Все глядели, посмеиваясь, на Илью Макаровича, на лице которого выражалось полнейшее блаженство опьянения.

– Хорошего, должно быть, о вас мнения остался этот Денкеров приказчик, – говорила Дора.

– А что же такое?

– Ничего; пришел говорить о заказе, сейчас натянулся и еще в долг пару бутыльченок выпросил.

– Да, две; и вот они здесь; вон они, заморские, засмоленные… Нельзя, Дарья Михайловна! Вы еще молоды; вы еще писания не понимаете.

– Нет, понимаю, – шутила Дора. – Я понимаю, что дома вам нельзя, так вы вот…

– Тес! те, те, те… нет, ей-богу же для Несторки. Несторка… вам ведь он ничего, а мне он друг.

– И нам друг.

– Ну, нет-с, вы погодите еще! Я его от беды, от черта оторвал, а вы… нет… вы…

– «А вы… нет… вы», – передразнила, смешно кривляясь, Дора и добавила, – совсем пьян, голубчик!

– А это разве худо, худо? Ну, я и на то согласен; на то я художник, чтоб все худое делать. Правда, Нестор Игнатьич? Канашка ты, шельмец ты!

Журавка обнял и поцеловал Долинского.

– Вот видишь, – говорил, освобождаясь из дружеских объятий, Долинский, – теперь толкуешь о дружбе, а как я совсем разбитый ехал в Париж, так небось, не вздумал меня познакомить с Анной Михайловной и с mademoiselle Дорой.

– Не хотел, братишка, не хотел; тебе было нужно тогда уединение.

– Уединение! Все вздор, врет, просто от ревности не хотел вас знакомить с нами, – разбивала художника Дора.

– От ревности? Ну, а от ревности, так и от ревности. Вы это наверное знаете, что я от ревности его не хотел знакомить?

– Наверное.

– Ну, и очень прекрасно, пусть так и будет, – отвечал художник, налегая на букву и в умышленно портимом слове «прекрасно».

– Да, и очень прекрасно, а мы вот теперь с Нестором Игнатьичем вместе жить будем, – сказала Дора.

– Как это вместе жить будете?

– Так; Аня отдает ему те две комнаты.

– Да вы это со мною шутите, смеетесь или просто говорите? – вопросил с эффектом Журавка.

– А вот отгадайте?

– Я и со своей стороны спрошу вас, Дарья Михайловна, вы это шутите, смеетесь, или просто говорите? – сказал Долинский.

Из шутки вышло так, что Анна Михайловна, после некоторого замешательства и нескольких минут колебанья, уступила просьбе Долинского и в самом деле отдала ему свои две свободные комнаты.

– И очень прекрасно! – возглашал художник, когда переговоры кончилась в пользу перехода Долинского к Прохоровым.

– А прекрасно, – говорила Дора, – по крайней мере, будет хоть с кем в театр пойти.

– Прекрасно, прекрасно, – отвечал Журавка шутя, но с тенью некоторой, хотя и легкой, но худо скрытой досады.

После уничтожения принесенных Ильёй Макаровичем двух бутыльченок, он начал высказываться несколько яснее:

– Если б я был холостой, – заговорил он, – уж тебе б, братишка, тут не жить.

– Да вы же разве женаты?

– Пф! Не женат! Да ведь я же ей вексель выдал. Этого события между Ильёй Макаровичем и его Грациэллою до сих пор никто не ведал. Известно было только, что Илья Макарович был помешан на свободе любовных отношений и на итальяночках. Счастливый случай свел его где-то в Неаполе с довольно безобразной синьорой Луизой, которую он привез с собою в Россию, и долго не переставал кстати и некстати кричать о ее художественных талантах и страстной к нему привязанности. Поэтому известие о векселе, взятом с него итальянкою, заставило всех очень смеяться.

– Фу, боже мой! Да ведь это только для того, чтоб я не женился, – оправдывался художник.

Дорогою, по пути к Васильевскому острову, Журавка все твердил Долинскому:

– Ты только смотри, Нестор… ты, я знаю… ты человек честный…

– Ну, ну, говори яснее, – требовал Долинский.

– Они… ведь это я тебе говорю… пф! Это божественные души!.. чистота, искренность… доверчивость…

– Да ну, что ты сказать-то хочешь?

– Не… обеспокой как-нибудь, не оскорби.

– Полно, пожалуйста.

– Не скомпрометируй.

– Ну, ты, я вижу, в самом деле пьян.

– Это, друг, ничего, пьян я, или не пьян – это мое дело; пьян да умен, два угодья в нем, а ты им… братом будь. – Минут пять приятели проехали молча, и Журавка опять начал:

– Потому что, что ж хорошего…

– Фу, надоел совсем! Что, я сам будто не знаю, – отговорился Долинский.

– А знаешь, брат, так и помни. Помни, что кто за доверие заплатит нехорошо, тот подлец, Нестор Игнатьич.

– Подлец, Илья Макарович, – шутя отвечал Долинский.

Оба приятеля весело рассмеялись и распростились у гостиницы, тотчас за Николаевским мостом.

На другой день, часу в двенадцатом, Долинский переехал к Прохоровым и прочно водворился у них на жительстве.

 

– Вчера Илья Макарович целую дорогу все читал мне нотацию, как я должен жить у вас, – рассказывал за вечерним чаем Долинский.

– Он большой наш друг и, к несчастью его, совершенно слепой Аргус, – отвечала Дора.

– Он редкий человек и любит нас чрезмерно, – проговорила Анна Михайловна.

8Добрый вечер, сударь (франц.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru