– Рассказ мой будет недолог, – тихо начала Марья Петровна. – Я шла первое время без цели, без мысли, я была как помешанная. Я только изредка останавливалась, чтобы утолить свой голод; в первом селении я купила себе хлеба и рыбы. Сильное волнение придавало мне нечеловеческие силы. С собой у меня было только несколько рублей в моем кошельке, но и они мне не понадобились – добрые люди здесь, в стране несчастья, на каждом шагу.
Сколько верст я прошла – я не знала, не знала и в какую сторону шла. Наконец, после нескольких дней пути я окончательно выбилась из сил, мои башмаки разорвались, ноги распухли и были в крови, я вся была как разбитая. По счастью, я пришла в небольшой поселок – он оказался, как я узнала потом, по иркутскому тракту. Меня приняли добрые люди и дали мне приют в избе. За это я стала им работать.
Их деликатность равнялась их гостеприимству – они не расспрашивали меня, кто я и откуда. Я сказала им только, что меня зовут Мария. Однажды, я случайно подслушала разговор приютивших меня крестьян. Жена говорила своему мужу: «Она, наверное, господского рода. Ее обманул какой-нибудь негодяй, каких много, и она убежала, решившись скрыть свой стыд от родных и знакомых».
Я сделалась матерью и хотела сама кормить своего ребенка. Меня мучило, что я меньше могла работать на моих благодетелей и думала, что стала им в тягость… Я видела, что они сами нуждаются и отдала им свои несчастные рубли.
– И почему же вы мне об этом не написали ни слова? – спросил Иннокентий Антипович со слезами в голосе. – Вы знаете, что я бережлив, и из моего жалованья я накопил порядочную сумму денег, которая находится в обороте у вашего отца.
– Я была уверена, что вы бы мне помогли, я даже была уверена, что и отец не отказал бы мне в деньгах, но я этого не хотела…
– Злая, нехорошая! – полуласково, полуукоризненно сказал Гладких.
– Я удвоила свои старания, ходила за водой, пекла хлеб, мыла белье, полы… и хозяева были довольны мной…
Иннокентий Антипович схватил обе ее руки, которые уже не были так нежны, как пять лет тому назад, и покрыл их поцелуями.
– Таким образом я жила. Как часто вспоминала я о высоком доме, как часто я оплакивала отца моего ребенка. Это знают моя грудь да подушка. Однажды от проезжих я случайно узнала, что по делу об убийстве на заимке Толстых арестован и пошел в тюрьму Егор Никифоров. Я поняла все. Чтобы не выдать настоящего убийцу, Егор принял на себя вину, чтобы спасти моего отца, его благодетеля, он обрекал себя на каторгу…
– Он уже и пошел туда… – вставил Гладких.
– Это геройское самопожертвование! Я бросилась на колени и долго молилась за него. С тех пор я молюсь о нем каждый день. Я подумала о бедной Арине… Что сталось с ней?
– Она умерла! – глухо ответил Иннокентий Антипович. Марья Петровна простонала и низко опустила голову.
– И все это из-за меня! – с горечью сказала она после некоторой паузы. – Вы видите сами, что проклятие тяготеет надо мною. А ее ребенок?
– Ее ребенок, Марья Петровна, прелестная девочка. Она у нас. Ваш отец воспитывает ее и обеспечит ее будущность;
– Это справедливо!.. – воскликнула молодая женщина. – Мой отец будет вечным должником этой девочки, так как ничто в жизни не может заменить мать. О, берегите ее, любите ее и приготовьте ей жизнь счастливую и веселую.
– Она моя крестница, – заметил Гладких, – но мне все кажется, что будто я ее отец. За ее судьбу ручаюсь я.
– Как ее зовут?
– Татьяной.
– Хорошее имя.
– Но не будем больше говорить о других, поговорим о вас и о вашем ребенке. Как достали вы себе другое имя и зачем приехали сюда?
– В таком случае, слушайте далее… В этом же поселке жила одна поселянка Вера Андреевна Смельская – еще далеко не старая, но болезненная девушка, она была сослана за убийство своего незаконного ребенка и всю свою жизнь мучилась страшным раскаянием. В поселке говорили, что у ней есть деньжонки, так как она будто бы дочь богатого петербургского чиновника. Чахотка – эта страшная болезнь постепенно подтачивала ее организм. Она очень полюбила меня и чрезвычайно привязалась к Боре… Она даже через год перевезла меня к себе, и мои добрые хозяева сами уговорили меня принять это предложение, так как видели, что черная работа мне не по силам… Вера Андреевна жила в собственной избушке со старухой поселянкой, которая ей прислуживала и незадолго перед тем умерла. Я поступила на ее место. Работы было меньше, и я отдохнула.
Так прошло еще три года. В конце третьего Вера Андреевна слегла в постель, чтобы не вставать более. Я ухаживала за ней день и ночь. Никогда не забуду я последней ночи. Несчастная девушка умирала, умирала в полном сознании. «Ты так же несчастна, как и я, – сказала она мне, – но ты не преступна… Ты свято исполнила долг матери – единственный долг женщины на земле, ты вся отдалась своему ребенку… Ты заслуживаешь быть награжденной… Я умираю… Тебе нужны бумаги – возьми мои… Я тебе отдаю мое имя, мои сбережения и все мое имущество… В нашем поселке меня похоронят без отпевания, без формальностей… Ближайшая церковь отстоит от нас на триста верст… Кто узнает, похоронена ли ты или я… Завтра я поговорю со стариками – они добрые люди и согласятся исполнить волю умирающей, двадцать лет я прожила среди них и никому не сделала зла».
Я с радостью бросилась целовать ее, я поняла, что она делает мне благодеяние, что под чужим именем я могу пробраться в К., а оттуда на могилу Бориса, это было моей заветной мечтой. На другой день Вера Андреевна действительно собрала стариков и изложила им свою просьбу. В поселке любили и меня, и ее. Старики согласились сохранить тайну и строго наказать о том домашним… К вечеру Веры Андреевны не стало. На другой день ее похоронили… Я читала молитвы, когда гроб опускали в могилу. С кладбища я вернулась Елизаветой Андреевной Смельской. В сундуке покойной я нашла сто двадцать рублей денег в старом бумажнике. Покойная была одного роста со мной, и платья ее мне оказались впору. Я прожила еще несколько месяцев, когда сын моего соседа, по злобе на отца, поджег его избу. Это было ночью. Огонь быстро охватил соседние строения. Моя изба сгорела до тла, я успела спасти моего сына, кое-что из платьев, бумаги покойной и деньги. Пожар ограничился тремя избами. Меня приютили на несколько дней мои прежние хозяева. Большую часть из завещанных мне денег я отдала погорельцам, а с остальными приехала сюда. Мне показалось, что Бог посетил меня пожаром за то, что я откладывала поездку на могилу отца моего ребенка. Кстати, где похоронили его?
– Впереди кладбища, у проселочной дороги, там стоит большой крест… – тихо отвечал Гладких, растроганный рассказом Марьи Петровны.
– Знаю, знаю.
– А вы разве не боитесь, что вас кто-нибудь узнает в поселке и на заимке?.. Если же это случится, что будут говорить… Есть много злых людей, Марья Петровна!
– Успокойтесь, я приеду поздно ночью, когда все спят, и поклонюсь вместе с моим сыном могиле его отца, как здесь, в К., поклонилась могиле моей матери.
– Значит, только затем вы сюда и приехали? А я думал… – начал Иннокентий Антипович.
– Что вы думали?
– Я думал, что если не для себя, то, повторяю, для своего сына, вы вернетесь в высокий дом.
– Я уже отвечала вам на это, – коротко сказала она, – я не хочу и никогда не буду просить что-либо у моего отца.
– Я не могу одобрить этого, Марья Петровна, и если бы я не знал вас так хорошо, я мог бы подумать, что вы… дурная мать.
– Бог видит мое сердце! – сказала Марья Петровна. Гладких понял вторично, что он ее не разубедит.
– Долго вы еще останетесь в К.? – переменил он разговор.
– Так как я вас уже видела, то могу уехать на днях.
– Пробудьте еще недельку… я прошу вас об этом.
– Зачем?
– Я бы хотел на днях видеть вас еще раз.
– Хорошо, я останусь… – просто согласилась она.
Гладких встал, нежно поцеловал в лоб Марью Петровну и в обе щеки малютку и сказал, уходя:
– До свидания.
На другой день он был на заимке.
– Куда ты так неожиданно, не сказав ни слова, уехал? – спросил его Петр Иннокентьевич.
– Я ездил в К.?
– По делу?
– Чтобы видеться с твоей дочерью… – резко отвечал Гладких.
– С Марией? – вздрогнул Толстых.
– Да, с Марией, которая страдает, которая несчастна и которая должна работать как простая поденщица, чтобы прокормить себя и своего сына.
Лицо Петра Иннокентьевича еще более омрачилось.
– Петр, если бы ты сам съездил за ней, я думаю, она вернулась бы… Съезди, Петр. Ужели ты не хочешь?
– Нет! – мрачно отвечал тот.
– Ужели тебя не трогает совсем ее горе? Ужели ты не смягчишься, если я скажу тебе, что она в страшной нужде, что она голодает… Ужели не больно это слышать твоему сердцу… И если бы еще она была одна, но у нее ребенок, сын, прелестный мальчик…
Толстых поднял голову, глаза его страшно заблестели, и он судорожно сжал ручки кресла, на котором сидел.
– Я вижу, – печально продолжал Гладких, – что час еще не настал! Но подумай о том, что я тебе сейчас скажу. Придет день, и, может быть, он очень близок, когда ты на коленях будешь просить свою дочь прийти в твой дом и сделаться в нем хозяйкой.
Петр Иннокентьевич мрачно молчал.
– Как, Мария Толстых должна быть поденщицей, чтобы не умереть с голоду, когда здесь богатство и дом – полная чаша… Нет, этого допустить нельзя!..
– Я согласен выдать ей состояние ее матери, – холодно сказал Толстых.
– Ты обязан ей прежде всего возвратить свое сердце, а затем уже предлагать деньги… Их она с презрением оттолкнет… она ничего не требует от себя – слышишь, Петр, ничего! Она похожа на тебя, как две капли воды, в этом отношении. Как и ты, она непреклонна даже для себя.
– Тогда пусть она делает, что хочет.
После этих жестких слов наступило молчание. Гладких не прервал его. Он лишь укоризненно посмотрел на своего хозяина и друга и вышел. На другое утро он снова уехал в К.
В местном отделении государственного банка хранились его сбережения кроме тех, которые были в деле – несколько десятков тысяч. Он решился заставить Марью Петровну взять их и уехать с ними в Россию, в Петербург или Москву, бросив вид умершей поселянки и выправить себе настоящий вид из местной купеческой управы. Он соображал, что с помощью денег это можно будет сделать без огласки. Он будет просить ее писать ему как можно чаще, и таким образом он будет следить за ней издалека.
«Конечно, – думал он, – она не откажется от денег, тем более, что он дарит их не ей, а ее сыну. Я слишком старый друг ее отца, чтобы она могла обидеться моим предложением…»
С такими мыслями и планами он прибыл в К. утром, и, получив деньги из банка, поехал прямо в гостиницу Разборова. Там ожидало его неожиданное роковое известие. Вера Андреевна Смельская, по словам самого хозяина, расплатившись за номер, вскоре после его отъезда ушла из гостиницы, а куда, неизвестно.
Иннокентий Антипович понял, что Марья Петровна скрылась от него умышленно, чтобы не поддаться его убеждениям. Он понял также, что всякие розыски были бы напрасны и, положив обратно в банк деньги, убитый горем, возвратился назад в высокий дом.
– Добрый, честный человек! – задумчиво проговорила Марья Петровна после ухода Иннокентия Антиповича. – Я, вероятно, с тобой больше никогда не увижусь!
Она стала считать оставшиеся у нее деньги. Их оказалось очень немного.
«Туда я доеду, а оттуда пройду пешком до деревни!» – мысленно решила она и приказала привести себе почтовых лошадей, которые довезли бы ее до прииска Толстых – почту в Сибири возят в сторону и по проселочным трактам, заимка же Петра Иннокентьевича от почтовой дороги отстояла в верстах пяти.
Это совсем не показалось странным в гостинице, в которой приезжая аккуратно расплатилась по счету, так как все знали, что доверенный этого золотопромышленника только что посетил приезжую постоялицу.
Вскоре лошади были поданы, мать с сыном уселись в накладушку и отправились в ту сторону, откуда несчастная девушка была изгнана пять лет тому назад. Лошади в Сибири очень быстры, хотя невзрачны на вид, так что двести верст делают с двумя-тремя остановками в сутки и только иногда на пять или шесть часов более.
Марья Петровна приехала к заимке Толстых на другой день поздним вечером, когда действительно все спали, как в высоком доме, так и в поселке.
– Прикажете подъежать к дому? – обратился к ней ямщик.
– Нет, нет! – испуганно отвечала она. – Подъезжай к поселку.
Ямщик снова прикрикнул на лошадей, которые понеслись еще быстрее, чуя скорую остановку.
При въезде в поселок, Марья Петровна приказала ямщику остановиться и, к удивлению последнего, вышла из повозки.
– Вы куда же? – испуганным голосом спросил он.
– Я здесь пройду пешком, а ты поезжай на ночлег. У тебя есть знакомые?
– Как не быть, я тутошний, да вы-то где же пристанете?..
– Обо мне не беспокойся… я уж найду место… – сунула она в руку чересчур любопытному ямщику рублевку.
Кредитная бумажка, видимо, примирила его с необычайностью факта, и он со стереотипными «благодарствуйте», «прощенья просим» отъехал шажком, направляясь по улице поселка, но все же нет-нет да оглядывался на шедшую по глубокому снегу молодую женщину с ребенком на руках.
– Не к добру привез я сюда эту барыню! – ворчал он про себя. – Да мне что ж… Моя хата с краю, я ничего не знаю… Если что, скажу, что выпустил у высокого дома, наше дело подневольное, где прикажут, там и высаживай, – продолжал он рассуждать сам с собой. – А то упрусь, запамятовал да и шабаш.
Надо заметить, что сибирские крестьяне боятся как огня суда и поэтому очень молчаливы. Суд, по их мнению, одно разорение. К этому своеобразному афоризму привела их житейская практика прошлого.
Марья Петровна, между тем, достигла уже почерневшего от времени и непогод большого креста, видневшегося на белоснежной равнине.
С сыном на руках, упала она на колени перед крестом, под которым было похоронено тело дорогого для нее человека – отца ее ребенка. Сына затем она поставила на ноги, малютка удивленно смотрел на мать.
– Ты опять плачешь, мама!
– Здесь папа! – сквозь слезы сказала Марья Петровна, указывая сыну на крест.
– Папа… папа… – с дрожью в голосе повторил ребенок и вдруг зарыдал.
– Молись… – сказала Марья Петровна.
Лицо ребенка сделалось серьезным, он возвел свои глазки на крест и начал шептать молитву, которой научила его мать. Последняя продолжала тоже молиться, обливаясь слезами.
Луна с тусклого неба, покрытого обрывками снежных туч, выглянула на несколько минут и осветила эту трогательную картину. Самая обстановка этой картины была величественная. С одной стороны Енисей. Лютые морозы уже давно крепко сковали его, нагромоздив на нем глыбы льда в форме разнообразных конусов, параллелограммов, кубов и других фигур – плодов причудливой фантазии великого геометра природы. Вся эта грандиозная сибирская река казалась широкою лентою фантастических кристаллов, покрытых белоснежною пеленою, искрящеюся мириадами блесток при ярком свете северной луны.
С другой – вековечная тайга из елей и сосен, покрытых серебристым инеем, и впереди ее поселок, темным абрисом изб выделявшийся на белоснежной равнине.
Ветер стал усиливаться.
Марья Петровна встала и пошла по дороге снова мимо поселка. Маленького Борю она вела за руку, но он вскоре устал, и она принуждена была снова взять его на руки, хотя ей было очень тяжело нести его. У нее даже блеснула мысль вернуться в поселок – она уже прошла его – и переночевать, но боязнь быть узнанной остановила ее, и она пошла далее.
Она уже сделала более трех верст, как ветер еще более усилился. Начиналась вьюга. Луна ярко светила теперь с почти безоблачного неба, но несмотря на это, далее нескольких шагов рассмотреть ничего было нельзя, так как в воздухе стояла густая серебристая сетка из движущихся мелких искорок.
Марья Петровна с ребенком на руках еле подвигалась вперед: мелкий снег, поднимаемый ветром с земли, слепил ей глаза. Она заплакала, поняв свою, быть может, роковую неосторожность.
Ветер чуть не сбивал ее с ног и силы покидали ее с каждым шагом. Несчастная чувствовала, как дрожал ее ребенок от холода.
Его плач и стоны разрывали ей сердце. Она продолжала идти вперед, окрыляемая уже чувством самосохранения.
Она вышла уже на почтовую дорогу. Вдруг ребенок пронзительно вскрикнул, и на этот крик молодая женщина тоже ответила криком. Она прижала маленькое, холодное личико к своим губам и покрыла его лихорадочными поцелуями.
– Спать, мама! – слабо бормотал ребенок.
Она дико простонала:
– Я – проклятая!
Она сняла с себя большой платок, с шеи шарф и закутала в них озябшего, несмотря на теплую одежду, ребенка. Снег забрался ей за ворот и холодными каплями скользил у ней по спине.
Вдруг она задрожала – в ушах у нее зазвенело, перед глазами замелькали зеленые и красные круги. Страх смерти болезненно сжал ее сердце. Она с трудом вдохнула в себя воздух и затем крикнула, что есть мочи:
– Спасите, спасите!
Стон бушевавшей вьюги заглушил ее голос. Она сделала еще несколько шагов, но колени ее подогнулись. Она уже не плакала, а рыдала:
– Проклятая, проклятая!
Она упала на снег, не выпуская из рук своего заснувшего ребенка. Последний проснулся от падения, высвободил свою головку и, увидав свою мать лежавшею, пронзительно закричал.
Как бы помощью неба на этот крик ребенка вдали послышался колокольчик. По почтовому тракту быстро ехал тарантас, запряженный четверкой лошадей. В тарантасе сидели господин с дамой.
Ребенок продолжал кричать благим матом. Крик был услышан, лошади остановились.
Господин, закутанный в доху, в фуражке с кокардой, вышел из тарантаса и подошел к недвижимо лежавшей с ребенком Марье Петровне.
С помощью ямщика он уложил их обоих в тарантас, перекинувшись несколькими словами с сидевшей в нем дамой, а сам сел на козлы с ямщиком, и четверка снова помчалась стрелой по дороге.
До ближайшей станции оставалось всего верст сорок пять, которые и проехали с небольшим в три часа времени.
По приезде на станцию молодую женщину вынули из тарантаса в бесчувственном состоянии, ребенок же, пригревшись в закрытом экипаже, спал сладким сном.
Замерзшую стали приводить в чувство, растирая снегом и сукном, и она, хотя и пришла в себя, но оказалась так слаба, что только поводила бессмысленно глазами и не говорила ни слова, то и дело впадая в глубокие обмороки.
При поселке, расположенном около станции, оказался ссыльный фельдшер, который, по настоянию приезжих, был приглашен к больной.
Осмотрев ее и пощупав пульс, он покачал головою и объявил, что она едва ли проживет несколько дней.
– Кто она такая? Вы не знаете? – допытывались приезжие у почтосодержателя и его семейных.
– А Бог ее знает… Мало ли их тут бродит, всякой шушеры… – отвечали те.
– Куда же девать ребенка?
– А уж это мы и сами не знаем… Ее-то – умрет, похороним… с мертвой-то просто, а вот с живым и не сообразишь…
– Возьмем его с собой, Jean! – сказала барыня, оказавшаяся красивой брюнеткой, лет тридцати с небольшим.
– Как с собой, ma chere? – воззрился на нее муж – мужчина лет сорока пяти, с полным лицом и красивыми, выхоленными баками и усами, в которых пробивалась седина. Жидкие волосы на голове тоже были с проседью.
– Так, с собой! Детей у нас нет… Может, его сам Бог нам посылает… Ты получил назначение в Петербург, о котором я так горячо молилась… Надо в лице этого сироты отблагодарить Господа…
– Ты ангел, Nadine! – поцеловал муж ее в щеку. – Это хорошая, христианская мысль… Милосердный Бог сторицею вознаградит нас, если мы призрим этого ребенка…
Маленький Боря, между тем, проснулся и с плачем бросился к лежавшей в обмороке матери.
– Мама, мама…
Приезжая барыня взяла его на колени и старалась утешить ласкою и поцелуями.
– Как тебя зовут, милый мальчик?
– Боря…
– Но как же его взять без бумаг… Кто он такой? – соображал господин, ходя взад и вперед по станционной комнате.
Жена смотрителя предложила посмотреть в дорожной сумке, висевшей на ремне через плечо у найденной на дороге молодой женщины. Там действительно оказалось метрическое свидетельство на имя Бориса, незаконнорожденного сына девицы Марии Толстых.
– Толстых! – сказал смотритель. – Уж не дочка ли она нашего богача – золотопромышленника… Нет, этого не может быть… Та, говорили, была красавица, и уже лет пять как пропала без вести.
Проезжие господа дали смотрительнице двадцать пять рублей на уход за больной, взяли с собой ребенка и сели снова в тарантас, в который были запряжены свежие лошади.
Усадив жену и ребенка в коляску, господин отдал смотрителю свою визитную карточку.
– Коли она выходится, отдайте ей эту карточку, в Иркутске будут знать мой петербургский адрес. На карточке было напечатано:
Иван Афанасьевич Звегинцев
Старший советник
иркутского губернского правления
Господин сел в тарантас, захлопнул дверцы, и лошади помчались.