Карась представляет себе, как он с зажженной паклей в руках опускается в подвалы училища, строит там огромные костры и, вышедши оттуда, ждет, скоро ли пламень своими огненными языками начнет лизать проклятые бурсацкие гнезда. Злость его видит, как пожар охватил бурсу… трещат, нагибаются, падают стены… разрушаются гнусные классы… горят противные книги и учебники, журналы и нотаты… гибнут в огне начальники и учителя, цензора и авдиторы… С галлюцинационною ясностью стоит перед Карасем нарисованная им картина… Слышит он треск и гром разрушающегося здания, вопль умирающего начальства… «Это кто стонет? – спрашивает Карась. – А! это Лобов корчится на горячих угольях, его придавило бревном, глаз его лопнул, почернели губы, и трескается зверское лицо…» Карась с сладостным наслаждением любуется своими образами и живет злорадостной мечтательной местью… Нервы его в полугорячечном состоянии; пульс бьет девяносто в секунду; голова горит… Когда в действительности силы связаны, тогда у мальчика с сильным воображением является в неестественных образах гиперболическая месть. Доводя злые мечты до последнего развития, Карась повторяет одно и то же несколько раз, определяя каждую подробность их, каждую мелочь. Но такое психическое состояние не может продолжаться долго; душа утомляется, и начинает незаметно пробиваться здравая мысль. Карась, погруженный в свирепые мечтания, почему-то вдруг вспоминает, как он однажды подшиб нечаянно камнем голубя и потом целую ночь не мог заснуть от мучений совести… Он ясно начинает понимать всю ложь и безобразие своих картин, гонит их прочь, на душе делается пусто и противно, остается одна тошнота от неумеренных и бесплодных мечтаний.
Яркий звонок возвестил час вечерних занятий.
Действительность, от которой он закрывал глаза и затыкал уши, врывалась насильно в сознание, обнаруживая все ребячество его раздраженного воображения. Он сидел в классе, на задней парте, понуря тоскливо голову. Уличенный совестью, он теперь гнал от себя мечты, и, таким образом, ни во внешнем, ни во внутреннем мире не осталось места, куда бы можно было спрятаться, а между тем душа и тело просят деятельности. В этом мучительном состоянии Карась не знает, что и делать. Очень тяжело ему.
«Господи, – думает он в невыносимой тоске, – хоть захворать бы мне!» Это было толчком, от которого развились фантазии в новом направлении. Кроме внутреннего мира, нигде не было приюта. И вот Карась болен… Он при смерти… Родная семья плачет около его постели и прощается с ним до радостного утра… Карась готовится к переходу в вечность… последний час… Но далее мечта сбивается с пути, потому что умирать не хочется. Карасю является Николай-чудотворец, исцеляет его и велит идти спасаться в пустыню… Рисуется ему пустынная, мирная, ангельская жизнь, трудные подвиги, церковные песни, беседы с богом. Из него выходит великий святой… Он получает дар пророчества и чудодействия… на поклонение ему стекаются жители окрестностей… Долгие годы он постится, молится, изнуряет свою плоть, благодетельствует людям, и он уже видит, как господь призывает его к себе, как являются его мощи… как…
– Карасище!
Это был голос не с того света, а из бурсацкого мира.
– Ты брат Носатого?
Карась видит перед собою страшного Силыча и инстинктивно сокращает свою шею…
«Боже мой, он опять бить пришел меня!» – думает Карась.
– Брат тебе Носатый? – повторяет Силыч…
– Брат, – отвечает Карась, не понимая, к чему идет дело…
– И ладно, коли брат… Теперь ты ничего не бойся… Я за тебя, потому что твой брат мой первейший друг… Жалуйся мне, кто будет обижать тебя… Слышишь?
– Слышу.
Но, вспоминая коварного второкурсника, Карась недоверчиво смотрел на нового покровителя…
– Тише! – закричал Силыч звонким голосом…
Больше ста человек приготовились слушать Силыча со вниманием. Это показывает, какое он имел влияние в классе.
– Встань! – сказал он Карасю.
Карась поднялся на ноги…
– Вот эту рыбу, – обратился он к классу, показывая на Карася, – никто не сметь обижать… Кости переломаю тому, кто тронет Карася…
Карасю стало легко на сердце…
– А ты, Карась, жалуйся мне… Скажи, кто тебя трогал?
– Не знаю…
Он действительно не знал, на кого указать…
– Не бойся; говори, кто тебя обижал?
– Никто не обижал…
– Быть не может…
– Да все обижали…
Это было вернее.
– Кто твой авдитор?
– Рыжик.
– Хорошо. Я скажу ему, чтобы он не смел тебя жучить (строго выслушивать урок).
– Спасибо, Силыч…
– Будет просить булки, не давай…
– Ладно, Силыч…
– Так слушайте же, – опять обратился Силыч к классу, – беда тому, кто даже пальцем тронет Карася!..
Но на этот раз послышался ответ некоего Паникадилы:
– Ну, не велика еще беда…
Силыч посмотрел в ту сторону, откуда слышался голос. Он ничего не отвечал, а только сердито сжал кулак…
– Не бойся, – сказал он Карасю и стал гулять по классу…
Из мира фантазий Карась быстро и охотно перешел в мир действительности. Точно гора свалилась с его плеч… Оглядывая товарищей, он видел, что впечатление, произведенное Силычем, было очень велико… Легко, весело, вольно стало ему. Он начал наблюдать жизнь занятых часов и скоро увлекся ею…
Но он и не подозревал, что сделался теперь предметом раздора между Силычем и Паникадилом…
Кто такое Силыч?
Носатый, брат Карася, до поступления в училище ходил в частную школу, где и познакомился на понюшке табаку с сыном городской вдовы-дьячихи Силычем. Впоследствии они стали друзьями. Оба они поступили потом во второй приходский класс бурсы… Здесь Силыч остался на второй курс – вот почему и встречаем его, осьмнадцатилетнего парня, товарищем Карася и вместе с ним склоняющим «перо, пера, перу», долбящим «един бог», изучающим «сумму» и «разность». Силыч был среднего роста, некрасиво скроен, но крепко сшит и обладал замечательной силой… Он однажды пришел в гости к своему приятелю Носатому. Отправились на реку. Там мужики ловили рыбу. Один из рыбаков сматывал веревку с ворота. «Дядя, – говорит Силыч, – давай я буду сматывать, а ты останови ворот за палку». – «Ты, кутья, должно быть, с ума сошел», – отвечал мужик. «Так верти же хорошенько». Мужик завертел ворот так, что палки его сливались для глаза в один сплошной круг, с каждой минутой усиливая скорость оборотов. Силыч подставил свою крепкую ладонь, толстая палка ворота влепилась в нее – и ворот остановился неподвижно. Мужик только подивился на него. При таких крепких мышцах Силыч обладал не меньшею и ловкостью. Приходит он еще раз к Носатому в гости. Теперь они пошли гулять в поле, но лишь только стали подходить к забору, как услышали сзади себя голос мужика, который ругался, зачем они траву мнут. Друзья полезли через забор на кладбище; мужик за ними. Силыч смело встретил его. «Что тебе надо?» – спросил он мужика. Тот оказался несколько пьяным и, разгоряченный вином, хотел ударить Силыча. Его рука уже описала полукруг в воздухе, но в то время, когда должен был совершиться удар, Силыч быстро наклонился и прошмыгнул под рукой мужика. После того он выпрямился, стал пред мужиком снова и, скрестив руки, сказал: «Бей еще!» Последовал второй размах, и опять напрасно… Силыч снова встал пред ним и опять сказал: «Бей еще!» И на этот раз мужик не мог поймать своим большим кулаком лицо Силыча. Тогда только Силыч произнес: «С трех раз не попал! теперь держись за землю, а не то упадешь», и с этими словами сшиб мужика с могилы… И вот этакой-то господин заодно с Карасем склонял «перо, пера, перу», долбил «един бог» и т. п. Что же делать? Его поздно отдали в бурсу, и до нее он добывал для матери копейку, справляя службы за дьячков, читая по покойникам, занимаясь славлением Христа, молебнами и обеднями. Будучи учеником, он в семье и среди знакомых принимался как взрослый человек. Силыч был вообще человек добрый. Он никогда не употреблял своих здоровых кулаков на то, чтобы вынудить взятку или добиться от кого-нибудь низкой послуги. Если же он и давал кому затрещину, как, например, Карасю при первом с ним знакомстве, то из этого еще ничего не следует: в бурсе затрещина – все одно, что в лавке мелкая монета. Но поступить под защиту такого господина значило обеспечить себя от всевозможных обид с чьей бы то ни было стороны… Силыч был и не глуп, и не его беда, что так поздно он начал склоняты «перо, пера, перу»…
Что такое Паникадило?
Чтобы определить его, надо сказать наперед, что такое озубки. Озубками в бурсе называются куски хлеба, остающиеся на столе от обеда и ужина, и притом такие куски, которые имеют на себе следы чьих-либо зубов. В бурсе есть поверье, что съеденный озубок сообщает силу того, кому он принадлежит. Многие постоянно ели чужие озубки, чтобы сделаться богатырями. Паникадило, великовозрастный ученик, ел их уже несколько лет. Он постоянно бахвалился своей силой, которая действительно была велика. Он со всеми передрался в классе, кроме Силыча. Силыч был для него бельмом на глазу за то, что удержал в своих руках пальму кулачного первенства. Он и боялся Силыча и не хотел верить, чтобы тот смог дать ему трепку. Этот вопрос давно мучил Паникадилу, и он решил, что должно получить на него ответ сегодня…
Карась между тем совершенно успокоился. Он опять сошелся с Жирбасом, который оказался круглым дураком. «Это не беда!» – подумал Карась и стал играть с ним в трубочисты.
– В которой руке? – спрашивал он Жирбаса…
В это время подошел к нему Паникадило, взял его за воротник сюртука, положил спиной на парту и стал загибать ему салазки…
– Оставь! – кричал Карась.
Паникадило гнул ему ступни за самые плечи.
– Силыч! – завопил Карась…
– Что? – откликнулся тот.
– Заступись!..
Явился Силыч. Паникадило того ждал… Он бросил Карася.
Начались предварительные переговоры.
– Ты зачем, сволочь, трогаешь его?
– А тебе что?
– Не слышал, что я говорил?
– На это ухо глух.
– Значит, вытряски захотелось?
– Ну-ко, тронь!
– А ты думаешь, не трону…
Силыч подвинулся к Паникадиле…
– Задень только, задень…
Паникадило подвинулся к Силычу.
– Слышь, не лезь!
Силыч толкнул Паникадилу плечом…
– Ты не толкайся!
Толчок был отдан обратно…
В такой форме бурсаки, желающие подраться, бросают друг другу перчатку.
Началось плюходействие.
Специалисты сразу же решили: «Намнут Паникадиле бока», и действительно, не прошло пяти минут, как Силыч сидел верхом на Паникадиле, мял его и спрашивал:
– Живота али смерти?
– Пусти!.. черт с тобой!..
– Карася будешь трогать?
– Да ну тебя!
– То-то!
Потрясши Паникадилу за шиворот, Силыч отпустил его с миром.
Паникадило, отправляясь на свое место, думал про себя: «Черта с два: эти проклятые озубки ничего не значат. А впрочем, я, быть может, мало ел их?» И после того он продолжал есть озубки и, быть может, по настоящую минуту кушает их, но более никогда он не решался схватываться с Силычем…
Таким образом, куча плюх, смазей и салазок, тычков, швычков и плевков, зуботрещин, заушений и заглушений пронеслась довольно благополучно над головой Карася.
И опять повторим: не для всех проходят первые дни бурсацкой жизни так счастливо, как они счастливо миновались для Карася… Но ни для кого они не остаются без последствий; не остались без них и для Карася.
Первые впечатления бурсы на Карася были таковы, что не помоги Силыч, то он, как говорит сам, превратился бы в подлеца либо в дурака. Эти впечатления определили главным образом весь дальнейший характер его бурсацкой жизни.
По отношению к начальству он сделался полнейшим, закаленным, пропеченным бурсаком… Главное начало товарищества, ненависть к своему начальству, в нем укоренилось и развилось более, нежели в ком другом. Он получил доучилищное воспитание довольно гуманное и честное, но бурса должна была положить на него свое клеймо. Лобовская порка сделала то, что он после ее никогда уже не мог обращаться со своим начальником просто, спокойно и откровенно. Доверенность к начальству в нем была убита сразу и навсегда. Это главным образом выразилось в том, что он никогда не мог смотреть начальнику прямо в глаза, а всегда исподлобья; никогда не говорил естественным голосом, а заунывным и фальшивым, гробовым и нижнетонным; всегда пред начальником ежился и потому не любил встречаться с ним. Он каждую минуту точно чувствовал себя провинившимся, хотя бы и ни в чем не был виноват. Это странное чувство, заставлявшее держать себя так, не было следствием страха, потому что, как увидим ниже, Карась не был очень труслив, часто решался на дерзости и штуки, на которые решались немногие. Дело вот в чем. Карась положительно сознавал, что он ненавидит бурсу, ее воспитателей, ее законы, учебники, бурсацкие щи и кашу – и в то же время должен покоряться начальству, улыбаться перед ним, кланяться, а иногда и льстить даже. Держать себя прямо, высказываться без обиняков было нельзя, потому что запорют, и вот Карась навсегда сбычился пред начальством. Тут действовал не страх, а совестливость. Когда сколько-нибудь честному человеку, уважающему свою личность, приходится гнуть спину, гнуть невольно, насильно, неизбежно, под страхом всевозможного заушения, тогда он будет гнуть ее как человек, которого мучит совесть. В Карасе так и устроилось: либо он дерзок с начальником, либо смотрит каким-то чудаком. Многие педагоги, вероятно, чутьем чуют, что они нехорошие педагоги, когда преследуют таких учеников, как Карась, когда они строго говорят ученику: «Смотри прямо мне в глаза, имей лицо веселое и спокойное, отвечай урок твердо и четко!» – «Кто не может смотреть прямо в глаза начальнику, – утверждают такие педагоги, – у того совесть нечиста». Спорить нельзя, что это верно. Как же: ученик сознает ведь, что он должен плюнуть в лицо своего учителя, а вместо того должно улыбаться пред ним: на душе становится скверно, и улыбка выходит странная. Разумеется, Карась и сам не понимал, отчего он и говорит, и улыбается, и кланяется при встрече с начальником не по-людски; он не развился еще до анализа и не мог определить, что тут действовала именно совесть; он это только инстинктивно слышал в себе и уже гораздо позже сознательно разобрал источник своих отношений к властям. Впрочем, изо всего этого никоим образом не следует, чтобы потупленность ученика пред учителем всегда была следствием затаенной ненависти первого к последнему: она может происходить от простой застенчивости. Но мы говорим только о Карасе. Такая замаскированная ненависть Карася изредка разрешалась откровенною с его стороны дерзостью, а без покровов сказывалась очень сильно за спиной начальства, когда гадили ему секретным образом. Правда, и самое гаженье начальству в первые годы не было призванием Карася, но, что увидим из дальнейших очерков, оно впоследствии, когда Карась развился несколько, сделалось его сознательным делом… Сначала, и именно в то время, которое берем, он инстинктивно ненавидел своих педагогов, а после дошел до уверенности, что их следует ненавидеть, обязательно следует. Боязнь и совестливость пред начальством в дальнейшем развитии его превратились в глубокую, органическую ненависть к нему. Но о втором периоде после. Теперь мы застаем его пока в состоянии этой придавленности и потупленности пред своими бурсацкими пестунами…
Но и в этот период своего развития, когда характер его еще не успел вполне сложиться, Карась стал несколько оригинально к своим властям сравнительно с другими бурсаками, протестовавшими против начальства. Карась занял почти исключительное положение в бурсе. По крайней мере половины вредных условий, имеющих злое влияние на бурсака, для него не существовало. Его человеческое достоинство было защищено простой, грубой, мышечной силой первого богатыря класса, и эта грубая сила спасла его. Ему не пришлось пред товарищами кланяться, льстить, говорить второкурсникам на ночь сказки, давать им деньги и булки, искать в их головах тварей разного рода, чесать пятки, бегать за водой и т. п. В продолжение бурсацкой жизни он только три раза дал взятку – и то подошли особые случаи. Он, под покровительством Силыча, еще будучи новичком, скоро приобрел все выгоды и льготы второкурсника. Четырех лет, пока не исключили Силыча, достаточно было, чтобы привыкнуть Карасю держать себя независимо, он знать не хотел ни авдиторов, ни цензоров, ни старших. Но при таком положении он не воспользовался кулаками Силыча, чтобы угнетать других: его самого чуть не оглушили навеки, он этого никогда не забывал и с тех пор относился к властям из товарищей и к физической бурсацкой силе отрицательно, притом Силыч и сам не любил взяток и утеснений, потому не стал бы помогать в том и Карасю. Карась в редких случаях прибегал к его помощи, большею частию при нужде он сам дрался, и если бывал при этом поколочен, то обыкновенно либо ругался, либо пускал в противника камнем, книгой, линейкой, если же при схватке с более сильным врагом не случалось под рукой оружия, то он употреблял в дело зубы, когти и ноги, то есть кусался, царапался и лягался. Нередко был Карась бит, бивал и других, но все это было в порядке бурсацких вещей – и только. Поэтому-то покровительство Силыча, при таком направлении его, не навлекало на Карася неприязни товарищей. Многие даже любили его. Испытав на себе горькую участь беззащитного человека в бурсе, он нередко употреблял кулаки Силыча, иногда же свои зубы, когти и ноги в пользу угнетенных. В продолжение последних четырех лет училищной жизни он постоянно был авдитором, часто терпел наказания за преувеличивание баллов – и только раз увлекся взяткой. Постоянный его протест в защиту заколоченных личностей выразился в том обстоятельстве, что он особенно любил дураков. Так, без него совершенно погиб бы Петры Тетеры, упоминаемый нами в прошлом очерке. Тетеры, обладавший воловьего силою, по характеру был чистейший теленок. Все его колотили, плевали на него, обирали его. Карась в продолжение полугода защищал его и успел-таки поставить своего Тетеры на ноги, даже до того, что сам однажды получил от него трепку. Карась, не будучи сам дураком, любил глупцов, проводил с ними целые часы, беседовал с ними, играл, делился добром своим, помогал им. В этом, по-видимому, странном явлении выразился тоже своего рода протест против некоторых сторон бурсацкой жизни. Карась был привязан к своему родному дому, но большинство умных бурсаков, к которым он обратился бы со своими интимностями, непременно сделали бы ему смазь, потому что интимности на языке бурсаков носят название телячьих нежностей. Ни с кем так не был откровенен Карась, как с дураками, только с ними говорил о родном доме, вспоминал домашнюю жизнь, делил семейные тайны, только с ними был задушевен не по-бурсацки, а по-человечески. Карась, по чувству ложного стыда и боязни насмешек, не только скрывал внутреннюю, самую дорогую для него жизнь, но даже напускал на себя цинизм и сам смеялся над телячьими нежностями, так что это разноречие между внешним выражением и внутренним содержанием составило почти вторую натуру Карася. Но душа требовала отзыва, и Карась окружил себя особого рода дураками. Это род дураков честных, добрых, милых, задушевных. Благодаря бога, таких дураков немало на белом свете. Только в семинарии Карась вступил в дружбу с умными людьми. Но неужели, спросят, в бурсе Карась не нашел ни одного человека умного, с которым мог бы поговорить по душе? Как не найти, но на первых порах он не сошелся с ними, а потом так и пошло на долгое время.
Но всего оригинальнее относился Карась к бурсацкой науке. Поступив в училище, Карась знал более половины того, что требовала программа его класса. Учиться ему было легко. Только «Начатки», которые приходилось жарить в долбяжку, составляли для него такую же муку, какую испытывал один древний оратор, набивая себе рот каменьями, чтобы усовершиться в искусстве красноречия, но и то ничего: Карась набивал свой рот дресвой тяжело прогрызаемых «Начаток» очень усердно. По другим наукам он шел в первых, и не хотелось ему из-за одного предмета лишиться видного места в списке. Над чем товарищи просиживали по целому занятию, он приготовлял в полчаса. Но это самое и повредило впоследствии его бурсацкой карьере. У него было очень много свободного времени, и Карась, учась таким образом два года, привык гулять и ничего не делать. Когда перешел он в следующий класс, от него потребовались более усиленные занятия, и притом занятия бурсацкие, требующие особых туземно-специальных способностей, которые и развили в себе товарищи в продолжение двух лет, пущенных Карасем на ветер. Карасю хотелось и тогда гулять по-старому. Долбежники скоро обогнали его, он спускался все ниже и ниже, и дело дошло до того, что нотата была осквернена нулем Карасиным. Стали его сечь. «Что ж, – думал Карась, – посечете, да и бросите – самим надоест!» Он неудержимо стремился в Камчатку и, несмотря на розги, достиг своей цели. Здесь лень его развилась до последних пределов. В первый год он по крайней мере носил в класс книги, но на другой бросил и этот, по его мнению, дурной обычай. В сундуке его безобразно были перемешаны между собою клочья порванных вдоль и поперек разных грамматик, арифметик и хрестоматий; писчая бумага шла на беспутное маранье, перья – на свистульки и пушки, заряжаемые картофелем, репою и жеваною бумагою, нож перочинный – для порчи столов и строганья палок. Вначале Карась приходил к своему авдитору каждое утро, чтобы сообщить ему свой ученый нуль, но потом, для сокращения занятий, он объявлял ему нуль на целую неделю; но наконец ему надоело и это – он однажды сказал авдитору: «Навеки мне ноль!» Таким образом, Карась очень решительно отрицал и внешние и божественные науки бурсы. Изредка являлось в нем какое-то темное сознание необходимости учиться, он брался за книжку, но книжка валилась из рук. В одно время двоюродный брат Карася, кончивший курс семинарист, стал требовать к себе нотату и следить за его учением; но Карась нашелся и тут: он сделал другую нотату, свою, и этот документ, с отличными отметками против своей фамилии, отсылал к брату, за что и получал от него гостинцы. Сначала он ленился, собственно, потому, что было ему приятно лениться, но после дошло до того, что его «навеки ноль» было возведено в сознательный принцип. Учитель Краснов обратил на него внимание, заставил его сидеть над книгой и в неучебное время, в своей квартире; против системы Краснова не устоял Карась и стал зубрить учебники, но когда его насильно заставили занять второе место в списке, тогда-то и созрел окончательно его бурсацкий «навеки ноль!». Он возненавидел вколоченную в него науку, и она поместилась в его голове как непрошеный гость; значит, в существе дела, он продолжал отрицать ее – разница в том, что прежде он не понимал, что такое отрицал, а теперь, выучив урок, знал, что вот именно этот урок, эти страницы, эти слова ему не нужны. Тогда он стал следить и изучать каждый урок как злейшего своего врага, который без его воли владел его мозгами, и постепенно, с каждым днем открывал в учебниках множество чепухи, и безобразия; это развило в нем анализ и критицизм, и впоследствии, отвечая бойко урок, он в то же время думал про себя: «Этакую, святые отцы, я дичь несу». Карась после долгих личных исследований вполне убедился, что бурсацкая наука, изучаемая иначе, может погубить человека и что только при его методе она послужит материалом, поработав над которым как над уродливым явлением, можно, не заразившись чепухой, развить в себе мыслительные способности, анализ, остроумие и даже опытность житейскую. И не догадывались богомудрые педагоги, что многие хорошие ученики относились к их учебникам, как психиатр относится к печальному явлению сумасшествия. Вот чем и объясняется то странное обстоятельство, каким это образом из бурсы выходят так много дельных и даровитых людей, несмотря на то, что они поглощали учение, ставшее посмешищем всех образованных людей. Как, обыкновенно спрашивают, они не погибли, не ошалели и не оглупели, как сохранились они? Очень просто: в душе их относительно местной науки глубоко укоренился нуль… И да процветает бурсацкое «вовеки нуль!». В нем бурсака спасение. Итак, нуль, вовеки нуль, во веки веков нуль! Аминь, что значит – истинно, или да будет!
Вот вам более или менее подробная характеристика того, что создала из Карася бурса. Отношения его к начальству выразились во всегдашней потупленности, которая была признаком совестливости, рождавшейся от сознания своей ненависти к властям; отношения науки оказались вечным нулем; среди товарищей, исключая последних трех семинарских лет, он не нашел отзыва той стороне своей жизни, которая была всего дороже для него, составляла главный мотив всего его бурсацкого существа, то есть отзыва своей привязанности к дому – и одни лишь дураки были его задушевными приятелями.
Этот-то мотив и был главным двигателем тех похождений и действий Карася, которые мы хотим изложить далее и которые случились на четвертом году его пребывания в бурсе.
Воздух первоуездного класса наполняется странными напевами и голосами.
– Братие, не дерите платил, а берите нитки и зашивайте дырки, – читает кто-то на манер чтения «Апостола».
– Не мешай, – говорят ему соседи…
– Марфо, Марфо, что печалишися и молвиши о мнозе, – продолжает чтец…
– Замолчишь ли ты, сволочь?
– Печали и болезни вон полезли.
– Слушай, скотина, перестань…
– Ему же дань – дань, ему же честь – честь, а что и за честь, коли нечего есть?
– Братцы, ударьте его хорошенько!
– И бысть слышен глас с небесе – тптпру!
Вдруг чтец замычал – ему сделали очень невкусную смазь. В классе сегодня обиход церковного пения, и чтец был наказан за то, что мешал другим петь.
– Я, – говорит Лапша Голопузу (оба отличные знатоки обихода), – шарарахну по нотам.
– А я, – отвечает тот, – дергану по тексту.
– Валяй!
– Лупи!
– Ми-ре-ми-фа-соль-фа-ми-ре, – запевает Лапша.
– Все-е-ми-и-и-рну-ую-ю, – аккомпанирует Голопуз каждым слогом в каждую ноту Лапши.
Шарахнуть по нотам, когда другой певец в то же время дерганет по тексту, и при этом не сбиться – составляло венец церковно-обиходного пения.
К певцам подходит четырнадцатилетний Карась. Лицо его озабоченно; он, по всему видно, ожидает учителя с тоской и страхом.
– Братцы, – начал он…
– Поди прочь, не мешай, – ответил Голопуз.
Но Лапша был добрее.
– Чего тебе? – спросил он…
– Не знаю, как «Господи, воззвах» на седьмой глас.
– Покажи, Лапша.
– Слушай! – И Лапша запел: «Палася, перепалася, давно с милым не видалася». Так же поется и на глас. Ну-ко, попробуй.
– Господи, воззвах к тебе, услыши мя, услыши мя, господи, – запел Карась.
– Напев тот, только разнишь сильно…
– А как на пятый глас?
В ответ Карасю Лапша запел:
– Кто бы нам поднес, мы бы выпили.
– А как на четвертый?
– Слушай: «Шел баран: бя, бя, бя». Пой!
Карась, на новый напев затянул: «Господи, воззвах». Отправляясь на заднюю парту Камчатки, он все твердил: «палася, перепалася», «кто бы нам поднес» и «шел баран». В обиходе церковного пения употребляется 8 гласов, или напевов, на текст «Господи, воззвах»; слова одни и те же, а напевы разные. Это сильно затрудняло бурсаков. Вот аборигены еще бурсы и придумали разные присловья, по образцу которых нетрудно было припомнить, как поется тот или другой глас… Но Карась не был одарен музыкальным ухом, за что давным-давно его выгнали из семинарского хора. Через несколько минут он перепутал напевы. Посмотрел Карась на Лапшу и Голопуза, думая, что пойти ли опять к ним, но, махнув рукою, оставил это намерение. «Все равно не пойму», – заключил он и печально опустил на ладони голову.
Горек пришелся ему обиход церковного пения.
Странное явление этот обиход. В церковной практике он никогда почти не употребляется. В состав его входят разные духовные песни. Музыка их сильна замогильным какофонием: она до того тягуча, что на один слог текста иногда приходится до семидесяти и более голосовых такт – и всё нижними, заунывными, душу тянущими, тошнящими нотами. И какая филармоническая голова ввела в бурсу и узаконила в ней это обиходно-церковно-мусикийское безобразие? Обиход был обязателен для всех, но не все имели голос или верное ухо, – были картавые, гугнивые, заики, имевшие зуб с присвистом – что было делать таким? – ничего: свищи соловьем и воспевай господу славу! Во всем блеске обиходное козлогласование являлось тогда, когда учитель назначал общее пение, хором всего класса, когда «поющими и взывающими» были голосистые и безголосые, даровитые и бездарные: в то время в воздухе совершался террор музыкальный и петый богородичен представлялся партитурой из какой-то дикой византийской оперы, партитурой, о которой хочется сказать, что это отрывок из оперы «Заткни крепче уши». Удивляемся только, как не заклепаны уши бурсаков так называемым столповым пением? Но характеризуя обиходные композиции, мы должны сказать, что с них тошнило и само начальство, которое, кроме того, понимало, что не все же могли быть певцами, и потому на обиход не обращало внимания, незнание его не служило препятствием для перехода из класса в класс, даже и нотаты не существовало по этому предмету, потому что уроки прекращались иногда на целый год. Но направление бурсацкого образования зависит от главного епархиального начальника, со вкусами которого сообразуются училищные власти, а в то время, которое нами взято, старшим начальником был любитель всевозможной столповщины, и, вот бурса наполнилась обиходным воем. Одно к одному, и учителем обихода поступил некто Всеволод Васильевич Разумников. Он один преподавал обиход в нескольких классах. Разумников обладал хорошим баритоном, отлично знал ноту и порядочно играл на скрипке.
О Разумникове мы должны сказать несколько слов, потому что он был одним из лучших педагогов бурсы. Мы упоминали о нем в первом очерке как о честном экономе училища. Он учредил должность комиссара, выбранного из старших учеников, обязанностью которого было наблюдать за количеством и качеством пищи. Прежде служителя, в заведовании которых находились жизненные продукты, имея каждый по нескольку родственников, содержали их на счет бурсацкого питания; но лишь только комиссар вступил в свои права, он тотчас уличил повара в краже тридцати фунтов мяса и двух мешков гречневой крупы, за что повар был изгнан из училища. По крайней мере третья часть продуктов, прежде похищаемая служителями, была возвращена ученикам.
Кроме того, Разумников никого и никогда не на-
казывал лишением обеда и ужина, как будто боялся подозрения, что он из экономических [7] расчетов заставляет голодать провинившихся. Он всегда стоял против педагогического изречения: Satur venter non studet libenter [8] Ученики за это любили его.