Майское солнце разливало вечерние лучи свои по сводам в кирпичному полу семинарского здания в Ч…ве, а в некоторых углах его уже заметно начинало стемняться. Все здание было наполнено каким-то странным жужжанием. Не понять, откуда оно выходит: оно как будто ползет и лезет из каждой трещины, из каждого отверстия стен и пола коридоров. Эти странные звуки означают, что ч…ские семинаристы сидят за партами и снабжают свои головы познаниями всякого рода и сорта. Ничего не слышно, кроме жужжания; разве только изредка вскрикнет какой-нибудь семинарист – не охотник до долбни и сидячей жизни, да изредка покажется дежурный на длинном коридоре; его шаги звонко раздаются по гладкому кирпичному полу и, раскатившись под сводами, опять замирают мало-помалу; опять глухое, невнятное жужжанье охватывает все слои семинарской атмосферы.
Но вот в углу коридора, в богословской занятной шум превращается в говор; говор становится сильнее и крепче; начинают прорываться какие-то вскрикивания, и вдруг это кресцендо стремительно возрастает до самого страшного фортиссимо. Что же встревожило или обрадовало ч…ю богословию? Философ ли возмутился, и ему объявляется месть и гонение? Не презренный ли словарь – исчадие мелкой бурсы – оказал словом или делом непочтение аристократу семинарии, и богослов в гневе своем хочет раздавить его, как ничтожнейшую тварь? Или мало дали каши за обедом и еще меньше посулили за ужином, и вот оголодавший богослов идет войной на буфет и поварню? Или товарищ попался за железные двери ч…го карцера, и друзья идут громить их своими кулаками? Нет, не то; философ покорен им; словарь ходит по струнке; каши поели они досыта, и карцер свободен от постоя. Вот прислушайтесь к кликам, и вы узнаете, что богословия не бунтуется, а только веселится – торжествует богословия, и торжествует не именины товарища, не кулачную победу в бою с купцами – нет, все не то. Слушайте клики: «Ура, ребята! кути!.. На печку книги!.. Эй, Махилов, четверть сюда!.. Рекреация, ребята!» Так вот что обрадовало семинарию! Для нее настала рекреация со своим трехнедельным досугом, со своими песнями, весельем и попойками, Благодатная весть быстро обошла вместе с дежурным все классы – и вмиг, будто по одному темпу, все завыло и застонало во всех углах словесности и философии. Теперь на коридоре уже не жужжанье, а как будто стены и своды рушатся друг на друга: так громогласно радуются питомцы бурсы, а этих питомцев в ней до 900 человек.
Заглянемте в какой-нибудь класс. Пойдем, в богословию, в другие классы неприлично итти нам. Вот огромная комната, в которой помещается высшее отделение.
Тридцать парт,[1] кафедра, вешалка и на ней богословский гардероб, да ведро воды у дверей – составляют всю мебель класса. В комнате плавает дым махорчатого табаку и слышится запах угара… Но посмотрите, что за молодцы семинаристы. Это не то, что петербургский семинарист, которому не съесть каши более полумиски и не выпить пенного более полуштофа. Вот, например, Махилов. Посмотрите, как лихо отхватывает он трепака среди обступивших его товарищей, с поднятой вверх бутылью, в которой плещется, звенит и играет за зеленым стеклом русское пенное. Молодец! Плеча широкие, рост в сажень, и притом красавец, каких мало. Он первый силач семинарский, и многие ч…ие купцы и мещане, бока которых ознакомились с его кулаками, пугают детей своих именем Максима Созонтовича Махилова. Богословы любуются на своего товарища-богатыря; они дымят длинными чубуками и частыми вскрикиваниями одобряют и поджигают плясуна.
– Живо, ребята! – крикнул Махилов своим здоровым басом.
– Нахаживай! – подхватил Третинский – друг Махилова и силач не из последних, – и Максим Созонтыч начал выделывать ногами такие удалые вавилоны, что, одушевившись, все пошли вскачь и вприсядку.
Клики и песни смешались вместе, а сквозь клики и песни слышно, как звенят бутыли и стаканы. Везде льется искрометный ром и ходят столбухи пенного вина. Право, глядя на них, поневоле приходит на ум песня:
Вот как жили при Аскольде наши деды и отцы,
Как простую пили воду – мед и крепкое вино…
хотя эту пирушку пировали не далее, как лет за двадцать или пятнадцать.
Песни, пляска и попойка пошли крепче и шире, и через полчаса пирушка дошла до тех пределов, когда подгулявший семинарист все забывает, когда он всем и каждому рассказывает, что ему одному интересно знать, когда он целует и товарищей и стены, – и плачет, и хохочет, и поет почти в одно время.
– Махилов! действуй! – кричит Третинский. Махилов опять как вихрь несется по классу, помахивая бутылью – вечною его спутницею в семинарских пирушках.
– Эй, Махилов, легче! у меня спина не казенная! – заметил Бедучевич Махилову, который на всем лету въехал ему в спину бутылью. Но Махилов, не обращая на него внимания, опять с гиканьем и притопыванием помчался по классу.