Адольф Мекси, никогда или почти никогда не ошибавшийся в своих финансовых и политических комбинациях, самых рискованных, самых головоломных, споткнулся, когда ему пришлось иметь против себя не политику и финансы, а женщину, взбалмошную женщину с тысячами сменяющих друг друга капризами вместо характера.
Необходимо добавить: женщину, сильно его захватившую. Не будь этого, он послал бы ее к черту со всеми ее капризами, как и посылал до сих пор, до появления на своем горизонте Медеи Фанарет. Здесь дистрийский волшебник обжегся, и обжегся пребольно.
Когда Арон Цер доставил ему краденое колье, Мекси не верил глазам. Он поймал себя на мысли: это колье радует его больше, нежели обрадовался он революции и падению династии в королевстве, когда его наследным принцем был Язон.
Мекси не сомневался: теперь-то, когда сокровище у него, он завоевал Фанарет, завоевал навсегда.
Не она ли, кошечкой прыгнув к нему на колени, обнимая и целуя, щекоча губами ухо, шептала многообещающе:
– Сделай, сделай, и ты увидишь, увидишь, что преданнее, вернее твоей Фанарет не будет никого и ничего на свете…
Вначале, когда Мекси из рук в руки передал ей колье, он не сомневался, что так, именно так и будет.
Медея схватила колье. В глазах у нее потемнело, и она ощутила вдруг такую слабость во всем теле, что пошатнулась. Мекси уже готов был ее поддержать. Но, проведя рукой по глазам, овладев собой, она виновато, чуть-чуть улыбнулась:
– Вот я какая! Нервы… Слишком сильное потрясение. Наконец-то, наконец! – и она всматривалась в эти двадцать три скарабея, и каждый из них тускло, матово-оливковый, истертый временем, глядел на нее мистически и загадочно, как могут глядеть тысячелетия. Мекси, стоявший рядом, уже не существовал для Медеи.
А он-то рассчитывал на изъявления самой горячей, самой бурной признательности. И вместо признательности…
– Уйдите, уйдите! Какой вы не чуткий!.. Я желаю остаться наедине с этим колье, моим колье. Неужели вы не понимаете?
Мекси «понял» и удалился, хотя и с большой неохотой… Оставшись одна, Медея начала примерять колье, это сокровище двух королев, единственное сокровище, никому, кроме Фанарет, не доступное. Замкнулась платиновая застежка, и вокруг ее шеи легло заветное колье. И она вздрогнула, ощутив какой-то холод от прикосновения скарабеев к своей нежной коже. Из гранитных фараоновых саркофагов принесли они этот холод, и в нем тоже были тысячелетия…
Упоение и восторг сменились разочарованием. Она спросила себя: а что же дальше? Зачем оно мне, это колье, зачем, если я не могу в нем нигде показаться? Оно краденое, а, следовательно, мертвое для меня. Да, мертвое!
И виноватым оказался Мекси…
Кликнув Марию, она велела ей позвать дистрийского волшебника.
Он вошел сияющий, уверенный: теперь-то ждет его запоздавшая награда. Но вместо награды – ледяной душ. Зажав в кулаке драгоценность, Медея поднесла этот кулак чуть ли не к самой физиономии своего покровителя.
– Это насмешка!
– Я… я вас не понимаю.
– Насмешка, говорю! Например, я хотела бы поехать в этом колье на Гран При. Хотела бы, и не могу!.. Не могу, не могу, не могу…
– Медея, будьте же справедливы хоть раз, – жалобно взмолился бедный Адольф. – Ведь я вас предупреждал, а вы мне твердили в ответ, что вы будете довольны одним только обладанием. Вспомните! Вы же примирились с тем, что надевать его можно будет лишь в четырех стенах.
– Тогда примирилась, а теперь, когда оно у меня, теперь…
– Так что же делать? Какой выход? Вернуть Язону?
– Вы с ума сошли? Ни за что… Впрочем, есть выход…
– Какой?
– Вы должны лично объясниться с Язоном.
– Я?! Объясниться с Язоном?
– Да, да, почему бы и не так, раз я этого требую? Вы скажете ему, что колье у вас.
– Опомнитесь, вы требуете невозможного! Требуете, чтобы я сознался, что я вор…
– Миллиардер, как вы, может позволить себе такую роскошь. Важно получить от него документ, что он продал вам колье за такую-то сумму, и тогда я могу поехать на Гран При, и это будет такой фурор, такой… А что вам стоит предложить ему десять, двадцать, тридцать миллионов, сколько он потребует? Или вам жалко, жалко? – язвительно повторяла Медея, все еще зажимая в кулаке заветное колье и наступая на Мекси.
Мекси, попятившись, отвечал:
– Вы знаете, что для вас и ради вас я ничего не пожалею, но эта попытка принесла бы вам лишнее разочарование, а мне такое же лишнее унижение. Да не только унижение! Я сам дал бы этому молодому человеку повод обратиться к содействию полиции. Вдумайтесь, и вы поймете всю, всю… – он хотел сказать «нелепость» и сказал: – Всю странность вашего требования. Вы приказали доставить вам колье. Я доставил и теперь умываю руки. Делайте с ним, что хотите! – закончил с раздражением Мекси.
И, не дожидаясь, пока его отпустят, сам ушел. Минутой позже костлявая Мария дала совет госпоже:
– Сеньорита, конечно, это не мое дело, а только не следует натягивать струны. Я мужчин знаю мало, но, мне кажется, мосье Адольф не из тех, которыми можно помыкать без конца. Я все слышала, и мне тон его последних слов не очень-то понравился.
– Ну, хорошо, хорошо, довольно! – оборвала Фанарет свою камеристку, однако приняла ее совет к сведению.
Очутившись у себя в кабинете, Мекси сорвал гнев на своем личном секретаре, благо тот сам дал повод.
Ослепленный собственным успехом, Арон Цер возомнил о себе черт знает что. Нет никакого сомнения, он, Ансельмо Церини, облагодетельствовал своего патрона. Пусть бы кто-нибудь другой добыл колье, и еще с такой легкостью! Он будет дурак дураком, если на этой комбинации не заработает еще тысяч пятьдесят. Арон Цер уже успел изучить своего патрона, когда можно соваться к нему, и когда нельзя. Он учитывал «психологический момент». На этот раз, увлекшись жадностью, Арон пренебрег моментом и получил щелчок по носу. Увидев, что Мекси мрачнее мрачного плюхнулся в кресло, Арон начал приставать к нему:
– О, сколько же я натерпелся страху! Честное слово, гораздо легче было тогда пробираться на границу, чем теперь иметь дело с этим колье, чтоб ему…
Мекси, не подавая признаков жизни, молчал, стиснув зубы, не слыша или делая вид, что не слышит. Арон не унимался.
– Но я тоже не дурак! Я взял себе в помощники дипломата из советского посольства… Жулик, девяносто шестой пробы жулик! Он с места заломил сто пятьдесят тысяч франков. Я давай торговаться: какое там, ни одного сантима не уступил. Так я ему отдал все сто тысяч, а на остальные пятьдесят он, этот жулик, выманил вексель. Завтра я должен этот вексель выкупить. Патрон слышит? Завтра!
Патрон услышал. Вскочил и, затоптав ногами, он заорал:
– Вон! Пошел вон!
Арон, мелькнув фалдочками своего сиреневого жакета, моментально исчез. И как раз вовремя, ибо патрон вдогонку ему швырнул тяжелое малахитовое пресс-папье!..
Мария дала совет своей госпоже не слишком натягивать струны, так как они могут оборваться. После этого Медея уже милостивее держала себя по отношению к дистрийскому волшебнику. Но надо же было на кого-нибудь или на что-нибудь излить свое бешенство, бешенство от сознания, что колье никак не может быть использовано нигде: ни в театре, ни на прогулке в Булонском лесу, ни на скачках, ни в ресторане. Нигде… Необходим был козел отпущения. Сделать и в дальнейшем таким козлом отпущения Адольфа Мекси было небезопасно. Лукавая Мария никогда ничего не говорила «просто себе». А следовательно, обмолвившись о натянутых струнах, эта злая некрасивая испанка имела какие-то свои личные соображения…
Козел отпущения нужен, хоть тресни!.. Медея Фанарет удесятерила свою ненависть к Язону. Тем более, кто же, как не он, этот принц без королевства, является главным виновником всей ее неудачи? Не будь его в Париже или, это еще лучше, не будь его совсем, она, пожалуй, могла бы красоваться в колье из скарабеев повсюду, где модно, шикарно, блестяще.
И вот как еще совсем недавно желание иметь колье носило поистине маниакальный характер, так вслед за этим в такую же манию обратилась ее жгучая ненависть к Язону.
Медея Фанарет должна была говорить о нем, если не с Марией, то с Мекси, а если не с Мекси, то с Церини. В этих разговорах на неотступный, как тень, сюжет было что-то самобичующее. Да, да именно так. И бичуя, терзая самое себя, Фанарет бичевала и терзала своих подневольных собеседников. Например, взять хотя бы Адольфа Мекси. Она не спрашивала его, а выпытывала все, решительно все, приходившее в голову и, конечно, касавшееся Язона.
– Как вы думаете, он долго продержится в этом цирке?
– Я знаю столько же, сколько и вы. Церини при вас же говорил: контракт на шесть месяцев.
– А дирекция может нарушить контракт?
– Может.
– Сделайте, чтобы нарушила.
– Медея, чего вы добиваетесь?
– Чего я добиваюсь? – и глаза ее округлились в каком-то полубезумии, и она сама не могла сразу ответить. – Чего добиваюсь? Я хочу, чтобы над ним тяготело мое проклятие. Чтобы не знал никогда ни минуты покоя. Чтобы ему не удавалось ничто, и женщины отворачивались от него, как от прокаженного.
Эти страшные пожелания подвергали в тупик даже Мекси, редко чему удивлявшегося и никогда никого не жалевшего. И даже у него срывалось:
– Однако, знаете, Медея, это уже слишком. Я сам не питаю нежных чувств ни к Язону, ни ко всему уцелевшему его отродью, но согласитесь сами…
– Не желаю ни с кем, ни с чем соглашаться. Нет, нет и нет! Лучше скажите, как еще можно там ему повредить?
– Мы подумаем, подумаем… Хорошие мысли приходят не сразу.
– А я все хочу сразу, хочу! Вы обещали, помните? Мы каждый вечер будем ездить в цирк и, взяв барьерную ложу, будем… Посмотрим, как он смутится, видя нас вдвоем… Каково будет ему сознавать, что мы свидетели его унижения? Каждый вечер! Вы обещаете?
– Обещаю… Раз вам так хочется.
– Какой вы милый, право, милый. Вы балуете меня, вашу несносную злючку. А теперь, теперь объясните мне, зачем он пошел в цирк?
– И это вы знаете, – говорил Мекси со вздохом, как бы вместе с этим вбирая в себя запас терпения. – Он очутился без сантима и решил использовать свои наезднические таланты.
– Но этим он себя роняет?
– Я не сказал бы… В наше время, время такой переоценки всех ценностей? До войны, конечно, это дало бы такой трескучий скандал и вообще вряд ли было бы возможно, а теперь, когда короны посыпались с высочайших голов, подобно осенним грушам…
– Нет, и теперь, и теперь, и теперь! Сознайтесь же, что и теперь?
– Сознаюсь, – с улыбкой отвечал Мекси, как отвечают ребенку. Да разве и не была она большим ребенком? Этот большой ребенок не унимался.
– Ну, а скажите, приехав сюда, он разве не мог обратиться за субсидией?
– К кому?
– Вопрос еще? Натурально же, к французскому правительству.
– Для этого он слишком горд. А затем, я сомневаюсь, чтобы французская власть субсидировала тех безработных принцев, которые ей не нужны. Особенно же теперешняя демократическая Франция. Получи он хотя бы сотню тысяч франков, социалисты в парламенте подняли бы такую бурю! Да вам, Медея, с какой стороны близок этот вопрос? Почему вы заговорили о субсидии?
– Это еще что за цензура? Потому, хотя бы потому, я вовсе не желаю, чтобы он получал субсидию.
– Успокойтесь, ему никто не дает ни одного сантима. Свои финансы единственно чем бы он мог поправить – это женитьбой на американской миллиардерше. Для них громкий титул еще не утратил своего обаяния.
– Я не хочу, чтобы он женился. Подкупите прессу, пусть его имя затопчут в грязи. Пусть обливают помоями. Хотя я это беру на себя. Церини займется этим, я ему прикажу.
Обязанностью Церини было следить за каждым шагом принца и доносить подруге Адольфа Мекси. Главным образом его интересовала цирковая деятельность «Его Высочества».
Цер с удовольствием информировал Медею, всякий раз принося что-нибудь новенькое. А если не было новенького, привирал от себя.
Однажды он явился с такой широкой улыбкой, даже шрам на щеке – и тот вместе с нею расплылся.
– Ну что? Говорите, – наседала на него сжигаемая нетерпением танцовщица.
– Честное слово, можно умереть со смеху. Честное слово. Ах, этот Церини. Он все видит, все знает.
– Отвратительный болтун, скорее же, что узнали, увидели?
– А то, уважаемая мадам Фанарет, что там, кажется, будет романчик, – нараспев повторял Арон Цер.
– Где, какой романчик? Что за чепуха?
– Если он ей понравился. Него вы хотите?
– Церини, или будьте точнее, или где мой хлыст.
– Ой, зачем хлыст. Не надо хлыст. Ясно же, ясно, как шоколад. Его Высочество понравился Ее Сиятельству. Там у них есть княжна. Ничего себе блондиночка. Ее обязанность представлять королеву пластических поз. Так вот, она именно княжна. Я был за кулисами. Что, разве не имеешь права быть за кулисами? Особенно, если хорошо даешь на чай прислуге, я в этом отношении…
Договорить Церини не успел. Фанарет со свойственной ей акробатической стремительностью, почти неуловимой, схватив лежащий на каменной доске хлыст, огрела Арона с такой силой, что плечо и спину обожгло ему нестерпимо. Лицо «джентльмена» в сиреневом жакете перекосилось от злобы, но он тотчас же запрыгал с комической ужимкой.
– Больно! Вы думаете, не больно?
– Я умею еще больнее, – выразительно пообещала Фанарет. – А теперь скажите мне, когда его первый дебют?
– Что я слышу? Когда его первый дебют? Уважаемая мадам Фанарет, где вы? На луне или в Париже? Вы читали сегодняшние газеты?
– Просматривала.
– Это и видать сразу. Так все же газеты пишут про сегодняшний дебют наездника высшей школы Ренни Гварди. Это же он.
– А я и не знала. Церини, сейчас же протелеграфируйте в цирк, чтобы нам оставили барьерную ложу. Нет, лучше поезжайте сами и купите. Сию же минуту, марш.
Арон Цер не двинулся с места.
– Церини, что же вы?
– А деньги?
– Ах, деньги. Возьмите там, в сумочке, сколько надо.
Церини «взял» больше, чем надо – пять-шесть стофранковых бумажек.
Поселившись вместе со своим принцем, сразу очутившись в лучших материальных условиях и, это самое главное, вполне свободно располагая своим временем, князь Маврос мог всецело посвятить себя тому, что ни на один миг не давало ему покоя, – розыскам похищенного колье. Да и не одного колье, а и хранившихся вместе с ним драгоценностей.
Правда, эти ценности были не Бог весть что по сравнению с бесценным колье, но все же за эти бриллианты и кое-какие еще самоцветные камни можно было выручить самое меньшее полмиллиона франков.
Даже при сильном падении франка это все же крупная сумма. Хотя, скрепя сердце, князь примирился кое-как с тем, что Язон выступает в цирке, но все же его это мучило. Маврос не сомневался, будь налицо эти пятьсот тысяч франков, он, Маврос, без сомнения, столковался бы с Барбасаном, убедил бы его нарушить контракт с Ренни Гварди, хотя бы ценой уплаты двойной, тройной неустойки. Но раз денег нет, значит, и все мечты в данном направлении бесплодны.
Арон Цер получил от своего патрона задачу выкрасть колье, не трогая остального. Одно колье. Может быть, хотя сомнительно, Цер так и поступил бы, действуя он в единственном числе. Но у него был соучастник, и этот соучастник был «товарищ Замшевый», профессиональный взломщик и вор, состоявший для особых поручений при большевицком посольстве. «Замшевый» не был бы «Замшевым», если бы ограничился одним колье, увидев тут же, в одном пакете, несколько браслетов, колец и пару серег с бриллиантами по два с половиной карата.
И великодушно предоставляя Церу колье, Замшевый все остальное сунул в свой собственный карман.
Оба негодяя спешили покинуть мансарду: там было не до пререканий. Но уже на улице Цер ревниво полюбопытствовал:
– Товарищ Замшевый, а что же будет с этими вещами?
– Какими, товарищ?
– Это же великолепно!.. Он еще спрашивает? Которые вы положили себе в карман.
– Они там и останутся… Пока… пока я не займусь их реализацией.
– Хорошенькое дело. Я?
– Что вы?..
– Вопрос, что я? Кажется, ясно. Я хочу быть пайщиком.
– Нет, товарищ, у меня этот номер не пройдет. Колье вы имеете?
– Имею, ну так что же?
– А то, друг мой любезный, что все остальное в уговор не входило. Остальное – сюрприз. И этот сюрприз в мою пользу. Это моя законная добыча.
– Хорошенькое дело, – так выразительно протянул Цер, вот-вот, казалось, вслед за этим он свистнет. – Хорошенькое дело! Знаете, Замшевый, даже у разбойников есть своя, так сказать, товарищеская этика.
– Этика-метика. Вы мне, товарищ, непонятными словами зубов не заговаривайте. Замшевый своего не упустит. Вы мне лучше давайте следуемую мне часть гонорара.
Ненавидя сообщника и жалея себя, Цер со вздохом полез в бумажник. Этот Замшевый, чтоб ему пусто было, чтобы ему подавиться этими браслетами и кольцами, обворовал его, Арона, самым наглым, самым бессовестным образом.
А тут еще новые неприятности.
До сих пор Цер был в роли охотника за дичью. Охотник он, Арон Цер, а дичь – принц Язон и отчасти князь Маврос. Отныне Цер поменялся ролями с князем Мавросом. Отныне князь Маврос начал выслеживать его, Арона. И не только выслеживать. Он уже, пожалуй, перешел в энергичное наступление. Целью Мавроса было поймать Цера где-нибудь в уединенном месте и, употребив даже силу, вырвать сознание в краже, и это сознание использовать в интересах возврата похищенного.
Задача не из легких. Извольте в шумном многолюдном Париже улучить момент, когда можно было бы остаться с Цером лицом к лицу без свидетелей и принудить его к полной капитуляции.
Цер, живший теперь в Отель д'Иена, не мог выйти вечером на авеню, чтобы не столкнуться с Мавросом. До поры до времени Цера спасало первое подвернувшееся такси. Он стремглав садился в автомобиль, давая шоферу любой пришедший в голову адрес.
Дабы не очень бросаться в глаза, трусливый Цер не остановился даже перед тем, чтобы пожертвовать своим сиреневым жакетом и своим сиреневым цилиндром. Начал одеваться, как одеваются все, и носить мягкую модную шляпу. Больше: он слегка видоизменил грим, уменьшив бородку и укоротив усы. Но это не спасало его от страшного князя Мавроса.
Поистине страшного. Неумолимо вырастал он перед несчастным Цером, когда тот менее всего ожидал увидеть своего преследователя. Пытался он найти защиту и покровительство у своего господина.
– Этот проклятый адъютант не дает мне жить!
– Чем же он не дает вам жить?
– Как чем? Я похудел, я не могу столько кушать, сколько до сих пор кушал.
– Что ж? Особенной беды я пока в этом не вижу. Другие, чтобы похудеть, отправляются в Мариенбад, а вы худеете в Париже. Вас разнесло в последнее время. Сбросите два-три кило, это вам только будет к лицу.
– Патрон смеется, а мне, честное слово…
– Церини, объясните же по-человечески: в чем дело?
– Разве я не объяснил? Он преследует меня, этот Маврос! Я выхожу из отеля, этот разбойник тут как тут. Я возвращаюсь в отель к себе, этот разбойник опять тут как тут, и какие глаза! Зверь, хищный зверь, так и готов задушить!
– Но пока не задушил?
– Благодарю вас покорно! Когда задушит, тогда будет поздно.
– Церини, бросьте молоть вздор. Вы больны, больны манией преследования.
– Хорошая мания преследования… Не хотели ли бы вы быть на моем месте? А всему; всему виноваты, виноваты…
– Кто виноват? – приходя в раздражение, допытывался Мекси.
– Виноваты, прямо скажу, вы, патрон! Да, вы! – со смелостью маленького человечка, в отчаянии решившего идти напролом, повторял Цер. – Если бы не это колье, ничего не было бы! Никто не ходил бы за мной, как тень. Патрон, как вы мне посоветуете? Я хочу заявить в сыскную полицию.
– Что такое? Да вы окончательно с ума спятили! Мавросу только это и надо. Себя же погубите, осел вы этакий! До меня им не дотянуться, руки коротки, а вас начнут таскать и посадят в тюрьму на казенные хлеба. Эта перспектива улыбается вам?
– Ой, не хочу в тюрьму, не хочу!
– Так и молчите, и не лезьте ко мне со всяким вздором. А если вы исполнили мое приказание, вам заплачено, и крупно заплачено. И вот что я вам скажу, Церини, советую зарубить себе. Вы теряете чувство меры, становитесь назойливым и неприятным. Мое терпение лопнет, я вас выгоню и…
Цер смиренно умолкал, съежившись побитым псом. Нет, не везло бедному Арону Церу.
Язон, в бытность свою наследником дистрийской короны, мало, очень мало соприкасался с цирком. Вернее, совсем не соприкасался. Он, если и посещал цирк, то за границей. У себя же в Веоле – никогда.
Высочайшие особы дистрийского дома, как и вообще высочайшие особы всех остальных владетельных домов, были связаны этикетом, строгим, не допускающим исключений.
Принцу крови вход в цирк запрещался этим этикетом наравне со входом в театры легкого жанра, вернее, даже во все театры, за исключением королевского. И когда Язон был маленьким и его хотели развлечь, не его возили в цирк, а во дворец к нему доставляли фокусников, акробатов, жонглеров, музыкальных клоунов.
Для этих фокусников, акробатов и музыкальных клоунов работа во дворце в присутствии Его Высочества являлась целым событием. Воспоминаний об этом хватало им на всю жизнь. И не только одних платонических воспоминаний, а и вполне реальных. Каждый из них, кроме денежного гонорара, получал еще какой-нибудь высочайший подарок: часы, портсигар, булавку для галстука, перстень, и все это – часы, портсигар, булавка и перстень – все с бриллиантовой короной.
Кочуя из города в город, из страны в страну, из одной части света в другую, артисты весьма гордились высочайшими подарками и как зеницу ока хранили эти, в сущности, скромные, знаки высочайшего внимания. Потом, приобретая имя, а вместе с именем славу и деньги, артисты за свой собственный счет обзаводились куда более ценными булавками, запонками, портсигарами. Пусть, но полученное когда-то в Веоле, в королевском дворце, навсегда оставалось для них самым ценным, самым прекрасным…
Таково уж обаяние власти, неотделимого от короны высочайшего церемониала, от права жаловать чины, титулы и звания.
Никакие богатейшие подарки всех Ротшильдов и американских миллиардеров, вместе взятых, не могли сравниться с тем, что получали эти артисты на память в скромном дворце с его бедными королями и принцами.
Отчего так, отчего? Этого нельзя понять, это можно почувствовать не умом, а сердцем.
И вот, много лет спустя, Язон увидел близко всех этих акробатов, жонглеров и клоунов не как смешивших и развлекавших его детские досуги, а как своих товарищей, братьев по совместной работе.
До сих пор он видел мимолетно и редко залитый огнями вечерний цирк с его нарядной труппой, блестящей, показной, и с такой же нарядной публикой. Теперь, сделавшись частицей этой труппы, он увидел близко – не как случайный посетитель, а как свой член семьи – другой цирк, будничный. Будничный, но вовсе не прозаический, ибо в этих серых, трудовых, и до чего еще трудовых, буднях, была своеобразная, несомненная поэзия.
Эта поэзия – мягкий, как бы сквозь матовые стекла, свет, нежно-мечтательно озаряющий сверху через маленькие окна купола и арену, и пустой амфитеатр, пустой, если не считать нескольких лож, занятых группой артистов, или не принимающих участия в репетиции, или уже отработавших свое.
Эта поэзия в конюшнях с их полумраком. Плавные, красивые, мощные очертания холеных, породистых лошадей, мерно, с каким-то успокаивающим звуком жующих овес.
Эта поэзия – сердечность дружеских отношений всей труппы. Зависть, профессиональная зависть почти не свойственна цирковым артистам. Они ее не знают или знают очень мало. И то, что в драматическом театре, в опере, в фарсе, в оперетке является правилом, то в цирке не более как досадное редкое исключение.
Эта поэзия – в отношениях человека к животному.
Язон с удовольствием наблюдал, как дрессировщики и клоуны обходятся со своими кроликами, собаками, белыми мышами, морскими львами, черепахами. Эти клоуны и дрессировщики подчиняли себе животных не грубой физической силой, не чувством страха; а вдумчивой любовью, терпением, бесконечным терпением. Слов нет, педагогические методы эти значительно реже применимы к хищным зверям, но и там основано далеко не все на ошеломляющих выстрелах, на побоях и раскаленном железе.
Одно из непременных условий каждого контракта – дирекция требует – всякий без исключения артист перед исполнением своего номера или после него, одевшись в униформу, должен помогать прислуге во всех работах в часы спектакля. Эта «работа» – живые декоративные шпалеры. Сквозь них, зрительного эффекта ради, проходит или проезжает артист или артистка. Все должны помогать в установке или разборке сложных акробатических снарядов. То же самое, когда воздвигается или разбирается гигантская железная клетка вокруг манежа. Клетка, внутри которой дает представление с хищниками своими укротитель.
Этот параграф, обязательный как для больших столичных цирков, так и для бродячих, имеет несомненное воспитательное значение.
Гвидо Барбасан так пояснял это:
– Мы – цирковая семья, мы – несомненные аристократы, ибо наше «метьэ» требует знаний, знаний и знаний, работы, работы и работы. Маленький актерик может быть и невежественным, неученым, но даже третьестепенный цирковой артист должен кое-что знать и уметь, и это «кое-что» усваивается работой многих лет. Итак, мы аристократы, но мы в то же время демократичны, в благородном значении этого слова, демократичны, как, пожалуй, никакая другая из артистических семей. Наши цирковые знаменитости никогда не презирают, внешне по крайней мере, маленьких скромных работников манежа. Этому немало способствует, во-первых, опасность, физическая опасность, подстерегающая почти на каждом шагу людей нашей профессии, а затем, затем прекрасный, имеющий глубокий смысл параграф о взаимопомощи, когда какой-нибудь баловень, кумир толпы, вроде нашего красавца Фуэго, вместе со вторым клоуном, вся обязанность которого смешно и нелепо кувыркаться, одетые в одинаковую форму, вместе дружно подтягивают к потолку систему трапеций или убирают с манежа дощатый помост, на котором исполнялся балетный номер. И поэтому в нашем общежитии нет людей высшей касты и нет париев. Совсем другое – в театрах. В глазах какого-нибудь первого любовника исполняющий маленькие роли артист – не человек даже. Любовник не только не подает ему руки, он его даже не замечает, хотя бы они и служили десятки лет вместе. То же самое и в опере, где примадонна, ежедневно сталкиваясь с хористками, не видит их, просто-напросто не видит.
У старого Гвидо слово не расходилось с делом. Он был одинаково вежлив со всеми членами своей семьи и для серых маленьких работников своего цирка всегда находил и ласку, и хорошее слово.
Перед тем, как подписать контракт с персидским принцем Каджаром, он сделал оговорку:
– Но, знаете, Ваша Светлость, до исполнения вашего блестящего номера и после него вы будете обязаны помогать в простой физической работе всем остальным. Эта работа сложна и требует большого количества рук. Хотя вы и принц крови, но раз вы артист цирковой труппы, я не могу поставить вас в исключительные условия.
Фазулла-Мирза с подкупающей добротой людей Востока улыбнулся в свои густые черные усы, которых, не следуя моде, ни за что не хотел подстригать:
– Полноте, господин директор, может ли быть иначе? Я сам воспротивился бы, вздумай вы сделать для меня исключение. Мне стыдно было бы в глаза смотреть моим, моим… но как это выразить, моим сослуживцам, что ли? Я умышленно избегаю выражения «товарищам», это слово так опошлено, так опоганено революцией, что приобрело теперь самый оскорбительный, самый бранный смысл…
Такое же предупреждение было и по адресу наездника высшей школы Ренни Гварди. Под этим псевдонимом Барбасан тотчас же угадал человека тонкой расы и белой кости. И Ренни Гварди ответил в несколько иной форме, но то же, что и Фазулла-Мирза.
И они вместе, плечо к плечу, бывший дистрийский престолонаследник и потомок древней персидской династии, в вицмундирах, в белых рейтузах и лакированных ботфортах делали то же самое, что и все остальные. И ни разу ни один, ни другой не испытали чувства, называемого «ложным стыдом». Самое большое – это если каждый в глубине души с горечью вспоминал недавнее прошлое, когда вместо цирковой униформы носил иные, совсем иные мундиры…
Особенно много в этом недавнем прошлом было мундиров у Язона. Помимо общегенеральской, пехотной, морской, артиллерийской, кавалерийской формы, он в известном случае надевал еще мундиры тех полков, – и своих дистрийских, и чужеземных, – коих был шефом.
Куда все это девалось? И мундиры, и шефство? Все погибло. Хотя мундиры, пожалуй, не погибли. После того, как был разграблен дворец, во всем этом великолепии, наверное, щеголяли, да и теперь щеголяют, какие-нибудь комиссары: каторжники в прошлом, а в настоящем – военные сановники республиканской Дистрии. Так было в России, так было в Венгрии в течение трехмесячного большевизма, и почему же должна быть исключением Дистрия?