Директивы Мекси сводились к одному: путем интриг – плетение этих интриг возлагалось всецело на Марию – посеять рознь между влюбленными, вбить между ними такой клин и так основательно, чтобы его уже никак нельзя было выдернуть. Мария знала характер своей госпожи, знала, как следует играть на нем. Знала также, что Фанарет никогда с ней не расстанется, а посему она, Мария, может говорить в лицо госпоже своей многое такое, чего никто другой не посмел бы сказать.
Но Мария была слишком хитра, дабы злоупотреблять своим привилегированным положением. Открытое выступление против Язона успеха не имело бы. Особенно же в дни медового месяца, в эти дни, когда Медея с таким острым, все и вся забывающим упоением отдавалась своему новому роману, своему новому увлечению.
Декорация и фон их романа были чарующие, словно самим Господом Богом созданные для влюбленных. Эти южные ночи – то звездные, то бледно-золотистые лунные, лунные до какой-то фантастической зеленоватости, обвевая истомой, будили желание, желание без конца…
И тогда все облекалось в завороженную легенду минувших веков, и не было переходов, и черные тени так же резко сменялись тусклым зеленоватым блеском. Угрюмым силуэтом повисла над бездной громада монастыря, и казалось чудом, как это не рухнул он с головокружительной высоты своей в море. А из моря черным массивом поднимались изъеденные временем башни римской крепости, помнившей цезарей.
Медея и Язон в такие ночи уходили вдоль берега, уходили туда, где никого нет, за город, и где их тени на остывшем песке сплетались в одну. И так же сплетались их тела в объятиях, поцелуях, прикосновениях, то нежных, чуть уловимых, как свежее дыхание сонного моря, то бурных, порывистых, как ураган, как пламя, испепеляющее все и вся. А там, вдали, на лунно-зеркальной глади моря, чернела баркета, и чей-то голос пел о любви, и рокотала, звенела чья-то мандолина.
В такие моменты Язон, в обычное время пленник этикета и своего высокого положения, чувствовал себя вырвавшимся из-под строгой опеки школьником, школьником тридцати четырех лет. Он забывал, что он – наследный принц, что он командует кавалерийской дивизией и что он в спешном порядке испросил у Его Величества короля месячный отпуск. Отпуск, таявший с неуловимой быстротой. Старик отец, кладя резолюцию на прошение об отпуске, молча погрозил сыну пальцем. Это значило:
– Смотри, Язон. Мне известно что-то. Смотри же, не наделай глупостей, за которые пришлось бы краснеть нам обоим…
Фанарет не была хищницей в материальном значении слова. Она не принадлежала к числу тех обольстительных, но прожорливых акул, у которых в натуре, в крови обирать мужчин, разорять их, не стесняясь никакими приемами. Однако непоколебимо было в ней убеждение: тот, кому она дарила свою любовь, должен заботиться о ней и тратить на нее деньги. Язон, не являвшийся исключением, да и не желавший быть таковым, тратил на нее, тратил в пределах своего «цивильного листа». Ему полагалось пятьдесят тысяч франков в месяц. Немного. Даже для такого бедного королевства, как Дистрия, – немного.
Расходы по жизни в Позетано с отелем, пансионом, автомобильными и всякими другими прогулками были ничтожны. Не ограничиваясь этим, Язон съездил в Неаполь к лучшему ювелиру и вернулся оттуда с ниткой жемчуга и браслетом. Довольно крупный изумруд, как жутко мерцающий тигровый глаз, трепетал на тонком золотом ободке.
Хотя оба эти подарка заняли далеко не первое место в коллекции Фанарет – разве Язон мог сравниться с искавшими ее взаимности американскими миллиардерами? – но жемчужная нитка и браслет были встречены и приняты более чем благосклонно.
Совсем по-другому, подчеркнуто по-другому, отнеслась Мария. Укладывая оба подарка в металлическую шкатулку, хранительницу бриллиантов Медеи, горничная презрительно фыркнула:
– Разве это жемчуга? Нитка до пояса, вроде той, какую вы получили от Моргана, – это я понимаю…
– Молчи, Мария. Прошу не совать свой длинный нос куда не следует. Эти скромные жемчуга мне дороже всяких моргановских ниток. Я люблю моего принца и взяла бы от него даже стеклянные бусы.
– Не понимаю, – с ядовитой улыбкой повела Мария костлявыми плечами.
– И никогда не поймешь. Никогда. Ты старая дева без пола и возраста.
– Зато у моей сеньоры очень много пола, – съехидничала Мария.
– Да, и я горжусь этим. По крайней мере, будет чем вспомнить молодость.
Часто Мария задавала вопрос:
– Долго мы еще будем сидеть в этой итальянской дыре?
– Пока не надоест. Что будет через месяц, даже неделю – не знаю. Но сегодня мне хорошо, чудно и завтра будет хорошо… Но ведь ты же ничего не понимаешь в этом. Ах, как он меня любит, мой принц! Как он меня любит!
Однажды Мария дерзнула усомниться в этом.
– Вы думаете, сеньора, что Его Высочество вас очень любит? – спросила горничная, вкладывая в его «Его Высочество» всю свою республиканскую ненависть к монархии.
– Думаю ли я? Какая ты глупая, право. И думать не надо. Я это чувствую, чувствую каждой клеточкой мозга, всеми нервами, всем телом, телом, которое он… Да разве ты что-нибудь понимаешь?
– Может быть, и не понимаю, а только…
– Что только? Что, несносная злючка?
– Конечно, в любви я – круглая дура, а только говорить «я тебя люблю» да целовать женщину, если эта женщина красивая, по которой все сходят с ума, это еще не доказательство. Нет, докажи, что ты любишь, докажи…
– Я тебя не понимаю. Каких же ты требуешь доказательств? Бросить перчатку в ров, наполненный львами, и пусть он, мой рыцарь, достанет мне ее, эту перчатку? Ха, ха, ха, – рассмеялась Медея. – Романтические бредни. Нет тех королев, тех рыцарей, есть только одни львы. Да и они загнаны в прозаические клетки. Нет, Мария, у тебя от ненависти к принцу все в голове смешалось.
– И вечно так. Сеньора никогда не даст мне кончить.
– Кончай, кончай, говори…
– Я совсем другое имела в виду. Рвы, львы, перчатки, рыцари – это я сама в первый раз слышу… А вот хотите его испытать?
– Допустим, хочу, – сказала Фанарет уже другим тоном, и внимательнее относясь к Марии.
Мария не сразу ответила. Ей надо было вспомнить последнее письмо Адольфа Мекси, хотя и прочитанное несколько раз, но не вполне усвоенное, ибо там говорилось о вещах, мало доступных ее пониманию. И, увидя, что своими словами сути не передать, костлявая испанка решила идти напролом.
– Вы спросите его, он сам вам объяснит, а только слышала я, что в их доме есть какое-то удивительное колье из каких-то жуков.
– Из жуков? – с удивлением переспросила Медея.
– Да. Только не настоящие они, жуки, а из чего-то сделанные.
– Ах, так это скарабеи, египетские скарабеи, – обрадовалась Фанарет. – Я что-то слышала об этом. Еще до Дистрии слышала. Ну, так что же?
– А вот что. Если он так без ума вас любит, пускай поднесет вам этих жуков.
– Странная фантазия. Что это тебе взбрело в голову?
– А почему бы и нет. Иногда и в глупую голову приходят неглупые мысли.
– А ты считаешь свою мысль неглупой?
– Я думаю, что и сеньора того же мнения.
Фанарет задумалась. И чем более думала, тем более приходила к заключению: на этот раз Мария, пожалуй, и права.
Эксцентричность была в натуре избалованной, привыкшей, чтобы все, во всяком случае, почти все, капризы ее исполнялись. Это – с одной стороны. А с другой, она окончательно вспомнила: речь идет именно о том самом редкостном колье из двадцати с чем-то скарабеев, о котором она слышала и в Париже, и Лондоне, и в Мадриде, и которое является собственностью какой-то правящей династии. И вот, не угодно ли, совпадение. Наследный принц этой династии – ее любовник, ее, Медеи Фанарет…
Ее охватило безумное желание овладеть легендарным колье. В этом желании переплеталось многое. И тщеславие, и жажда рекламы, – все газеты мира напишут, – и сознание, какую это повлечет зависть, зависть самых модных, самых шикарных женщин, и, наконец, Медея убедится, действительно ли Язон любит ее любовью, готовой на жертвы… К тому же это не Бог весть какая жертва. Это не перчатка, брошенная в бездну со львами…
Этой же самой ночью во время их обычной прогулки вдоль берега, когда их лунные тени на песке сливались в одну, Медея спросила Язона:
– Дорогой, это правда, что у вас есть фамильная драгоценность? Какое-то замечательное колье из скарабеев? Давно, в Париже еще, говорил инфант Луис. Я только сейчас вспомнила.
– Да. Это колье принадлежало бабке моей, королеве Амелии. Она собирала его звено за звеном в течение тридцати лет. Затем оно перешло к моей покойной матери.
– Значит, теперь оно – ничье?
– Как ничье? Ты сама только что назвала: фамильная драгоценность.
– А к кому оно перейдет?
– К будущей королеве Дистрии.
– Другими словами, к твоей будущей жене?
– Да, – ясно и просто согласился Язон.
Общая тень на песке разбилась на две тени. Медея Фанарет отодвинулась от «своего принца».
– Что с тобой?
– Ничего… – вздохнула Медея. – Я совсем упустила из виду, что наследник трона должен в конце концов жениться на такой же, как и он сам, «высочайшей особе»…
В эти последние слова Фанарет хотела вложить весь имевшийся у нее запас частью убийственной иронии, частью же «наболевшей горечи». Удалось ли ей это? Вероятно, удалось как артистке, владеющей, если не словом, – восточные танцы – немые танцы, – то мимикой, во всяком случае.
Но тот, кого она так язвительно назвала «высочайшей особой», сделал вид, что не заметил иронической стрелы по своему адресу, молвил с легкой усмешкой:
– Да, наша профессия налагает много обязанностей и обязательств. Одно из таких обязательств – жениться на принцессе крови, если… если не хочешь остаться без короны.
Это спокойствие, пожалуй, даже великолепное спокойствие для пылко влюбленного, обезоружило Медею. Она ожидала, что Язон, полуизвиняясь, полуоправдываясь, вышутит досадное обязательство и постарается лишний раз горячо убедить ее, Фанарет, в своем чувстве. Ради нее, мол, он готов пренебречь дистрийским троном и уйти в частную жизнь. Но так как он не сделал этого, она почувствовала себя задетой за живое, едва ли не оскорбленной. Смутная надежда подтолкнула ее на новый иронический выпад. И, чтобы подчеркнуть этот выпад, Медея остановилась, выдерживая паузу. Остановился и Язон.
– А ты? Ты, мой волшебный принц, ты, видимо, тоже не хочешь остаться без короны?
– Хочу ли я, не хочу – это другой вопрос. Но я не вправе от нее отказаться. Ты знаешь, я – единственный сын. Все остальные принцы нашего дома – это уже боковые линии. Откажись я исполнить мой прямой долг, это могло бы вызвать большие потрясения.
– Да, это было бы с твоей стороны величайшей жертвой, – согласилась Медея, вернее, сделала вид, что согласилась.
Протяжный глубокий вздох и:
– Одной разбитой иллюзией больше…
– Медея, неужели ты?..
– Молчи, молчи. Не надо поворачивать кинжал в ране. Зачем? А, вот что, Язон. Я сейчас убедилась, как невелико твое чувство ко мне. Верно, что если ты меня и любишь, то разве немножечко. Не перебивай, дай кончить. Так вот, во имя этого «немножечко», можешь исполнить мой каприз? Женщина без капризов – не женщина. Словом, если б я сказала: мой волшебный принц, подари мне колье из скарабеев. Что б ты мне ответил?
Две-три секунды Язон смотрел на нее:
– Я ответил бы тебе: Медея, ты требуешь невозможного. Каприз твой, к сожалению, неисполним.
– Почему? – резко спросила она, так же резко выпрямляясь, с головой, поднятой с вызовом.
– Люди, честные люди, не могут дарить то, что не принадлежит им. Так и в данном случае. Колье, интересующее тебя, – не моя личная собственность. Еще раз напоминаю твои же слова: «фамильная» собственность, от себя же прибавлю – династическая. Исполнив твое желание, я совершил бы преступление, обесчестил бы свое имя.
– Ах, вот как, – вскипела Медея. – Вот какие слова: преступление, честь? До чего же вы рассудочны, Ваше Высочество. Нет, нет, дайте высказаться. Настоящая любовь не останавливается перед этими громкими словами. Человек, который действительно любит, может убить, украсть, совершить подлог, пойти на все. Это любовь. Вы скажете – обыкновенный смертный. Нет, нет и нет, возражу я вам. А король Мануэль португальский? Чего-чего только не делал он ради Делли Габи. Она мне сама рассказывала об этом. А он был настоящим королем, а не будущим. И это не помешало ему… О да, вы, конечно, осуждаете Мануэля, не сберегшего чистоту своей белоснежной мантии. Итак, это ваше последнее слово? Мой каприз не будет исполнен?
– Нет, Медея, – твердо ответил принц. – В жертву любви можно принести жизнь свою, но честь никогда… Вы сказали мне: Мануэль. Таких, как Мануэль, я презираю. Да и сама Делли Габи помыкала этим дряблым ничтожеством…
– Довольно, Ваше Высочество… Нам друг друга не переубедить. Мы слишком по-разному с вами смотрим на вещи. Довольно. С этой минуты между нами все кончено. Прощайте.
И здесь, на прибрежном песке, в этом лунном сиянии, затушеванном серебристой дымкой там, где сходились небеса с морем, Медея Фанарет сделала такой же придворный реверанс, какой пятнадцать дней назад был исполнен ею в столице Дистрии, в закрытой ложе кинематографа. Только тогда этот реверанс дышал весь чуть ли не священным трепетом каким-то, а сейчас, сейчас Медея проделала его с клокочущей злобой, дрожа от бешенства. И кроме того, конечно, с иронией, убийственной иронией.
Круто повернувшись, подобрав и без того короткое платье, Медея ушла в том направлении, где высился над морем отель, их отель.
Некоторое время одна тень оставалась на песке неподвижной, другая же удалялась с почти бегущей скользящей быстротой.
Произошла драма. Пусть маленькая, но все же любовная драма. А там, на море, фантастической птицей чуть колыхалась парусная баркета, и чей-то голос слащаво, но красиво и нежно пел о любви, и рокотали, звенели под чьими-то пальцами струны…
Не слышал принц ни любовной песни этой, ни вторящей ей мандолины. Несколько минут оставался ушедшим в себя, неподвижным, потом, как бы очнувшись, закурил папиросу.
Да, сейчас он уже владел собой вполне. Страсти его, казавшейся такой безумной, к этой женщине как не бывало. Она растаяла вмиг, как растаял в воздухе дымок его папиросы – легкий, призрачный. Эта женщина сама только что убила его страсть и сделала это прямолинейно и грубо. Словно спала завеса, обнажившая всю Фанарет, обнажившая то, чего в своем чувственном угаре он не замечал, вернее, не хотел замечать.
Понатершись, понашлифовавшись в избранном обществе, она внешне усвоила манеры почти светской женщины, но когда переставала следить за собой, просыпалась плебейка низкой и темной породы, как проснулась несколько минут назад…
И мимолетное безразличие сменилось у него чувством, близким к отвращению. Теперь все было неприятно в ней: и крикливая беспокойная восточная красота, и голос, временами звучащий так вульгарно, и запах тела, вначале дразнящий, пьянящий, а теперь вызывавший брезгливое ощущение. Хорошо, хорошо, что все кончилось, именно так кончилось. Он связался с авантюристкой, поверив в ее чувство, и кто знает, до чего довела бы эта связь?
Потребовать от него колье?! Эту священную реликвию семьи! Какая наглость!
И вместе с беззвучно произнесенным словом «наглость» Язон резким движением швырнул прочь от себя окурок папиросы. Так же резко вышвырнул из своего сердца образ Медеи Фанарет.
Спокойно и твердо, не спеша, двинулся мимо вытащенных на берег лодок, идя рядом с отпечатанными в сыром влажном песке следами Фанарет.
Завтра же он уедет в Дистрию, не использовав своего отпуска даже наполовину.
Не остывшая, возбужденная вернулась Медея к себе.
Взглянув на нее, Мария повеселела сразу. В глазах Фанарет, в ее лице она прочла все. И разрыв, и погасшие мечты о колье из двадцати трех скарабеев. Испанка молчала, торжествующая, злорадная. Молчала. Пусть заговорит «сама».
И Медея заговорила:
– Ты была права, миллион раз права. Теперь я верю, как никогда, твоей преданности. Он пожалел мне дать эту… эту безделушку. Слышишь, Мария, пожалел!.. Я бросила ему в лицо: «Между нами все кончено». Хотя нет, не кончено. Я ненавижу его, и мы еще сведем счеты, сведем. Я сумею отомстить. А пока давай мне его браслет и эту жалкую нитку жемчуга. Сегодня же, сейчас отошлю ему. Пусть это будет пощечина, пусть…
Поджав тонкие губы, Мария открыла металлическую шкатулку.
– Да, да. Отнеси, Мария. Сейчас же. Хотя, хотя… – призадумалась Медея. – Не надо. Зачем? Это все-таки ценные вещи. Правда, я и не подумаю их надевать, но за них можно получить в Неаполе у того же самого ювелира действительную цену. А сейчас давай перо, чернило, бланк, я посылаю телеграмму.
– Мекси? – подхватила Мария.
– Да, Мекси. Я вызову его в Неаполь. О, мой принц, мы еще с вами посчитаемся… Посчитаемся, – сквозь стиснутые зубы повторила Медея.
Вся Европа знала Адольфа Мекси. По крайней мере, по имени. Да и мудрено было не знать. Этот ловкий финансист оплел своими конторами, банками, предприятиями, пожалуй, столько же крупных европейских центров, сколько цветочных корзин отнес он Медее Фанарет в ее первую гастроль в столице Дистрии.
Миллионы миллионами, предприятия и банки – само собой, но Мекси умел еще и рекламироваться. Умел, как говорят, «подать себя».
Стоило ему очутиться на несколько дней в Риме, в Вене, в Париже, Будапеште, как в самых бойких местных газетах появлялись щедро оплаченные интервью с этим «дистрийским волшебником».
Чего-чего только не наворачивали в этих интервью и сам волшебник, и пришпоренные его деньгами журналисты! То Мекси объявлял чудовищную премию за… трудно даже сказать за что. В уме читателя надолго оставалась круглая с несколькими нулями цифра. Впечатление было достигнуто, чего же еще? И все остальное в таком же роде. То на средства Мекси снаряжается грандиозная воздушная флотилия – правильное пассажирское сообщение между Старым и Новым Светом, беспрерывное, ежедневное. То он приобретает колоссальные участки земли в Южно-Американской Венесуэле, дабы там создать рай на земле. Все это были заманчивые погремушки для толпы – пусть, мол, тешится, глупая, – настоящих же планов и намерений Мекси никогда не публиковал в газетах, весьма оберегая свои коммерческие и финансовые тайны, пока таковые не претворялись в действительность.
Нужно ли говорить, что ему с его капиталом, с его размахом было тесно в Дистрии. По крайней мере, девять десятых его деятельности приходилось на заграницу, а не на его отечество, если вообще этот бульдог в пенсне имел отечество.
Адольфа Мекси знали, и даже очень, но никто не знал, кем был его отец. Говорили, что Адольф Мекси – сын грека, а этот грек был сыном морского пирата. Некоторые называли Мекси левантийцем, некоторые венгерским евреем, но был ли он грек, левантиец, еврей – за это никто не поручился бы в точности.
Но так как люди, подобные Мекси, люди, имеющие свои особняки и в Париже, возле парка Монсо, и в Берлине, на Унтер-ден-Линден, и в Мадриде, на Куэра-дель-Соль, не могут не иметь фамильных портретов, купленных у лучших антикваров, то и Мекси обзавелся и пышной родословной, и не менее пышной галереей своих дедов и прабабок.
За ним охотились как за выгодным – уже чего выгоднее – женихом, но Мекси до поры до времени ускользал от супружеских уз. Не потому, что желал непременно пребывать в холостячестве, а потому, что не спеша высматривал себе что-нибудь особенное.
Друзья говорили ему:
– Адольф, почему вам не породниться с каким-нибудь банкирским домом? Почему? Мало ли: Ротшильды, Мендельсоны, Шиффы, Вабурги, Саесуны…
Мекси отвечал, снимая пенсне, от чего его лицо становилось еще более бульдожьим, и мигая близорукими маленькими глазками:
– Зачем я буду вводить банкирский дом и в свой салон, и в свою спальню? Для этого я предпочел бы какой-нибудь другой дом, вроде Бурбонского или, пожалуй, Габсбургского…
Да, он так и мечтал жениться на принцессе или на эрцгерцогине. С его деньгами такая роскошь вполне позволительна.
И в ожидании, пока он введет в свою спальню принцессу Бурбонскую или эрцгерцогиню Австрийскую, Адольф Мекси развлекался с женщинами хотя и модными, красивыми, но менее всего титулованными.
Думал развлечься с Фанарет, но обжегся. Язон выхватил ее у него из-под самого носа. Первые двадцать четыре часа дистрийский волшебник бесился ужасно. Рвал и метал. А затем беснование сменилось философским спокойствием. Зачем нервничать? Капельку выдержки – и Медея не уйдет от него. Мекси не ошибся, ставя на капельку «выдержки».
Лучшее доказательство – телеграмма Фанарет, вызывавшая его в Неаполь. Торжествуя победу, Мекси сначала хотел поломаться. Как бы не так: влюбленный мальчишка он что ли, дабы лететь на первый зов поманившей его красавицы. Надо ее проучить хорошенько. Пусть знает, что на подобные штуки не осмеливалась еще ни одна женщина, которую он, Мекси, осчастливил своим благосклонным вниманием…
Он уже взялся за перо, чтобы набросать ответную телеграмму, полную сарказма, но вспомнил пляшущую Фанарет, вспомнил, как она изгибалась, чуть прикрытая, и губы его стали сухими; облизнув их влажным языком, он вместо саркастической телеграммы послал совсем другую. И одновременно по телеграфу же заказал себе апартаменты в лучшей неаполитанской гостинице «Отель дю Везюв».
Через два дня в этих самых апартаментах, с чарующей панорамой на залив и на дымящий Везувий, Адольф Мекси завтракал с Медеей Фанарет. Вначале говорили о чем угодно, только не о самом главном. Но за шампанским Медея спросила:
– Вы на меня сердитесь?
– За что? – притворился Мекси удивленным.
– Как за что? Он спрашивает еще. Я так вероломно поступила с вами.
– Вероломно, говорите вы? – откидываясь и щурясь сквозь стекла пенсне, переспросил коротконогий, с изрядным животиком «волшебник». – Ничуть, дорогая моя. Во-первых, какая же, готов я спросить, женщина, попробуйте указать, не вероломна? Во-вторых, вы как знаменитая артистка держали фасон, а поэтому в моих глазах не упали, а поднялись. Ну а в-третьих, третьих, – мямлил Мекси, – я мог досадовать, что вы поехали в кабинет с этим Язоном… Досадовать, но не сердиться – ничуть. Молодой человек, интересный, спортсмен. Этот принц имеет у женщин успех, и почему же, моя дорогая, вам быть исключением?
– Между нами все кончено, – вырвалось у Медеи с такой запальчивостью, как если б перед ней сидел не Мекси, а Язон.
– Вечного нет ничего на этом свете. Все когда-нибудь кончается. В особенности же романы, когда люди с первой же встречи бросаются друг другу в объятия.
– А вы почем знаете, что с первой встречи? – задорно погрозила ему Фанарет.
– Я как «Патэ-журнал». Все вижу, все знаю. Знал также, что как только вы заикнетесь об этом сакраментальном колье…
– Так вы знали, Мекси? Знали? Следовательно…
– Медея, наивность вам совсем не к лицу. Но не будем углубляться в это. Побеседуем не о том, что было, а о том, что будет.
Пили кофе с ликерами на балконе. Мекси, расстегнув две пуговицы жилета, благодушествовал, посасывая сигару и ничуть не восхищаясь одним из красивейших на свете пейзажей. С его точки зрения, восхищаться решительно было нечем. В самом деле, море как море, Везувий – на то он и вулкан, чтобы дымился. Пусть туристы приходят в телячий восторг – это им полагается – и от моря, и от Везувия, и от Помпеи, и от Кастеллямаре, и от чего угодно. Ему же, Адольфу Мекси, тратить время на такие пустяки не приходится. Медея, та восхищалась:
– Как дышится. Какая божественная красота. Вот там Сорренто… Эти белеющие на солнце домики…
– Все белое белеет на солнце, дорогая моя, – охладил Мекси эстетический порыв своей собеседницы. – Пейте лучше ликер. Я люблю местный… Этот Стрегга, хотя и порядочная дешевка, но в нем что-то есть. Немножко разве напоминает бенедиктин. Но, итак, к делу. Значит, принцу отставка?
– Отставка, но «король мертв, да здравствует король». Нет принца, есть король… Я не знаю, право, каким назвать вас королем? Нефти, железа, чего еще?
– Бросьте, дайте мне лучше вашу руку, – и, притянув к себе по-модному обнаженную руку танцовщицы, Мекси впился губами в место локтевого изгиба. – Моя рука, все мое, все? – спрашивал между поцелуями, и в конце концов спросил, разнеженный:
– Чего бы вы хотели?
– То есть как?.. Я вас не понимаю…
– Разве это не совсем ясно? Чего бы вы хотели? Угодно вам, я сниму для вас на месяц театр в Монте-Карло, к вашим услугам Барселона, Милан. И там, и там выступать очень лестно, даже для такой яркой звезды, как Фанарет.
– Ни Монте-Карло, ни Милан, ни Барселона.
– Нет? Колье из скарабеев?
– Вы угадали, Мекси. Недаром вас зовут волшебником. Хочу колье из скарабеев, хочу, хочу, – капризно повторяла Медея.
– Гм… Это много труднее, чем купить у Гинзбурга на месяц его подмостки в Монте-Карло или нанять миланский «La Skala».
– Вот потому-то и хочу и еще потому, что вы все можете. Для вас нет ничего невозможного.
Польщенный Мекси зажмурился, как бульдог, которого пощекотали за ухом.
– Конечно, проще всего было бы купить колье, предложить за него какую угодно сумму, но в том-то и беда, что папаша и сынок не продадут его, хотя в деньгах и нуждаются. У этих величеств и высочеств какие-то особенные мозги, совсем другие, чем у нас. Они помешаны, эти господа, на своей фамильной гордости и на своих фамильных, конечно, священных традициях. Не продадут, – с каким-то укоризненным сожалением вздохнул Мекси.
– Значит, никакой надежды? – спросила Фанарет, слегка надувшись.
– Почему?
– Как почему? Вы же сами сказали: не продадут…
– Сказал и повторяю. Но ведь это один только путь, есть же другие. Например? Извольте. Революция. Во время революции мало ли что может случиться. Нападение на королевский дворец, разгром его и…
– Мекси, вы шутите? – не поверила ушам своим Фанарет.
– Я не люблю шуток, глупых в особенности.
– В таком случае это… Ради колье революция? Ничего не понимаю.
– Поймете. Кто вам сказал – ради колье? И без колье революция должна произойти в Дистрии. А раз так, почему же заодно не сделать вам удовольствие?
– Мекси, я артистка и ничего не смыслю в политике. Но разве, разве революция делается по заказу? Я думала: это стихийное возмущение народных масс…
– Полноте, – махнул рукой Мекси. – Стихийное возмущение народных масс? Оно и видно, что вы ничего не смыслите. Именно все революции всегда и повсюду, моя милая, делались по заказу. А так называемые народные массы – на то они и массы – как стадо баранов, идут за своим вожаком.
– На это нужны деньги? – невольно робея, как скромная ученица перед мудрым учителем, спросила Фанарет.
– Да, каждую революцию кто-нибудь субсидирует. Это необходимое условие.
– Но ведь вам же это будет стоить больших денег? Жалко…
– Ничуть не жалко. На этом деле я заработаю еще больше. Умные люди зарабатывают всегда на революциях.
– Как?
– Ну, этого объяснять я не буду. Все равно ваша прелестная головка не вместит и не поймет сложных финансовых комбинаций.
– Вот как? – притихнув, задумалась Фанарет.
Человек, только что плотоядно целовавший место у локтевого изгиба, этот человек с бульдожьим лицом испугал ее. Еще бы не испугать! Он с таким уверенным спокойствием обещает сделать революцию, как если бы планировал завтрашнюю поездку в Байи, где Нерон проводил часть лета…
Она так и сказала:
– Я начинаю вас бояться.
Он снисходительно улыбнулся, как улыбаются изумлению ребенка перед самым обыкновенным, самым понятным…
– Не бойтесь. Это гораздо проще, чем кажется. Впрочем, убедитесь сами…