Цирковые артисты и в частной жизни своей избегают смешиваться с толпой, все равно, какая бы она ни была: серая ли, будничная или же нарядная, блестящая. Циркачи любят собираться своей собственной семьей в каком-нибудь скромном месте, где вообще мало кто бывает.
В Сан-Себастиане зачастили они в пропахшую вином бадегу старого Антонио.
Этот отяжелевший под бременем и почтенного возраста своего, и чрезмерной полноты испанец не пускал к себе с улицы первого встречного. Количество гостей не прельщало его, и не за этим гонялся он, заботясь главным образом о качестве своих клиентов. Не понимавших в тонком вине тучный старик откровенно презирал, едва ли даже за людей считая.
Вино и бой быков – эти две области и сам понимал Антонио и требовал, чтобы и все другие понимали. Его полутемная, закопченная бадега, сводом своим напоминающая подвал, первое впечатление производила скорее сомнительное.
Но стоило часок-другой провести у Антонио, впечатление резко менялось. Старик ничуть не хвастал, уверяя, что такой малаги и такого хереса не найти в лучших отелях и ресторанах города.
Понимающие в благородном напитке невольно подтягивались, когда Антонио, подходя к столику с бережно зажатой в громадных коричневых пальцах бутылкой, еще более бережно, как бы священнодействуя, разливал по рюмкам густую ароматную малагу. И гости следили за его рукой – волосатой, с засученным по локоть рукавом.
Мужчины цирка Барбасана частенько заглядывали в закопченную бадегу отдать должное хересу и малаге. Обычная компания: принц Фазулла-Мирза, Фуэго, Бенедетти, кавказский наездник с внешностью янычара, веселый Заур-бек. Не всегда, но и не редко присоединялся и Язон вместе с Мавросом.
Лилось вино, и вместе с ним лились воспоминания. А каждому было что вспомнить! Все столько перевидели, перенаблюдали, переиспытали, переколесили по белу свету – на много-много человеческих жизней хватило бы!..
В часы этих застольных бесед люди цирка говорили о том, что им ближе, дороже всего: о лошадях, о знаменитых наездниках, о силачах, о трудных, мало кому дающихся акробатических трюках. Заур-бек и принц Каджар часто вспоминали войну, рисуя захватывающие картины и эпизоды, которые выслушивались с затаенным дыханием. По счастью, в этом кружке не было ни одного собеседника, принадлежащего к несносному типу людей: эти люди желают говорить, говорить без конца, и вовсе не желают слушать других.
Иногда чувство неизбежного соревнования, соперничества сообщало какой-то пряный привкус беседам, переходившим в нечто схожее с профессиональным спором, на этой почве часто скрещивали оружие Заур-бек и Фуэго. Но никогда не переступали они границы, никогда не впадали в нетерпимость и резкость. Но если даже кто-нибудь из них по темпераментной горячности и забылся бы, смуглый черноусый принц Каджар тут как тут, начеку, и со своим большим тактом, со своим житейским опытом, и со своим придворным воспитанием.
Хотя Фуэго и Заур-бек были в отличнейших приятельских отношениях, ценя друг в друге и наездника, и человека, однако же оба, движимые патриотическим чувством, отстаивали каждый свое.
И вот тут-то примирял их Фазулла-Мирза.
– Господа, в мире нет ничего абсолютного. Ничего! Нельзя сказать: американские ковбои лучше кавказских наездников, или наоборот: кавказские наездники лучше американских ковбоев. У одних – свои выигрышные плюсы, у тех – свои. Кавказец не сделает того, что сделает ковбой, ковбой не повторит кое-каких чисто кавказских трюков. Да и не может быть иначе. Совсем другое воспитание и человека, и лошади, совсем другая воинственность у кавказца и у ковбоя. Разные культуры, разная психологии.
Заур-бек, горячась, пытался что-то возразить, но метатель ножей Персиани призывал его к порядку:
– Ротмистр Заур-бек, когда старший в чине говорит, потрудитесь не перебивать до конца! – и при этом улыбка такая обаятельная, – пылкий ингуш мгновенно смирялся и внимательно слушал, покручивая свои янычарские усы.
– Я сделаю ряд сопоставлений, – продолжал Фазулла-Мирза. – Кавказский горец отлично владеет арканом, слов нет, но никогда ему не подняться до искусства, с каким ковбой владеет своим лассо. Дальше. Ковбой на галопе разбивает револьверными пулями брошенные в воздух стеклянные шарики. Кавказец справляется с дикой лошадью, но, опять-таки, и в этом отношении лучший ковбой превзойдет лучшего кавказца.
По мере того как принц Каджар выхватывал все новые и новые примеры, все больше и больше сиял Фуэго и все больше мрачнел Заур-бек. Но вот наступал поворотный пункт, когда Заур-бек и Фуэго поменялись ролями. Сияние с лица ковбоя переходило на лицо кавказца, кавказец как бы уступал ковбою свою мрачность.
– Заур-бек, вы помните старого князя Маршания?
– Как же не помнить, Ваша Светлость? Жив ли он?
– Фуэго, представьте себе маленького сухого старика, лет семидесяти, – обратился Каджар к ковбою. – На вид еле душа держится. На коне же это была красота! Этот самый князь Маршания проделывал такую вещь: в землю закапывали барана, так основательно закапывали, – на поверхности оставались шея и голова. И вот старый наездник, проносясь мимо карьером, успевал ухватиться обеими руками за рога и вырвать, слышите, вырвать барана, преодолев, кроме тяжести барана, еще и сопротивление земли.
Сделав паузу, Каджар обвел глазами своих собеседников. Несколько секунд и Фуэго, и Бенедетти, и все остальные молчали.
К задетому за живое Фуэго первому возвратился дар речи.
– Это… это невозможно. Такой сверхъестественный трюк. Диос! Принц, клянусь Мадонной, никому другому не поверил бы!
– Фуэго, я сам был очевидцем! Старик дважды проделал это на моих глазах. Теперь как прямой и честный спортсмен, каким я вас знаю, скажите вы, ковбой, могли бы повторить то же самое?
– Нет!
– Заур-бек, вы удовлетворены? Слушайте же дальше, Фуэго. Этот же самый маленький старик… Но сначала, вы знаете, что такое бурка? Да, ведь вы ее видели у Заур-бека. Накидка из шерсти без рукавов, обладающая свойством сохранять свою форму, если ее поставить на землю. Так вот, Маршания на галопе разрубал ее пополам шашкой. У вас, ковбоев, холодное оружие не в употреблении, и уже поэтому исключается такой изумительный классический пример лихой рубки. Я сам с детства рублю шашкой и уверяю вас – легче снести голову быку одним ударом, чем так разрубить пополам бурку!..
Особенно восхищался наблюдательный, все замечающий и подмечающий Бенедетти. Запуская от удовольствия в свои густые благородно-рыжие волосы все пять пальцев, знаменитый клоун восклицал:
– Наш уважаемый принц так же искусно владеет словом, как и ножом. Мне редко приходилось слышать нечто более дипломатическое. После этого Заур-бек и Фуэго должны почувствовать еще живейшую, сильнейшую приязнь между собою. Великий Соломон, и тот не рассудил бы мудрее…
Сконфуженный этим наплывом комплиментов по своему адресу, принц Каджар поспешил отвлечь внимание с собственной персоны на тех, кого он только что примирил этим, поистине Соломоновым, судом:
– Я согласен с Бенедетти. Два славных наездника, несомненно, сблизятся еще теснее, и за это сближение их я предлагаю выпить, друзья мои! Тем более, они символизируют собой Старый и Новый Свет, во имя процветания человечества обязанные дружно идти рука об руку…
Густая маслянистая пахучая малага заискрилась в поднятых стаканах.
В этой цирковой семье Бенедетти был ветераном. Около четверти века теснейшим образом связанный с ареной, когда он начинал свою карьеру, Фуэго только-только разве начинал жить.
Бенедетти любил рассказывать о том, что после великой войны уже отошло в историю. В его ярких описаниях рельефно вставал отживающий мир силачей и борцов-атлетов.
– Отчасти они выродились, отчасти на них прошла мода, – пояснял Бенедетти. – А с уменьшением спроса уменьшается и предложение. Я еще застал расцвет мускульной силы, и большинство лет двадцать назад гремевших на этом поприще либо давно уже спят вечным сном в могилах, либо, хотя и существуют еще, но уже являются своей собственной тенью. Они пережили и себя, и свою славу. Помню, были среди них и по изумительной силе, и по страшной выносливости прямо какие-то пещерные люди. Да вот, например, такой случай: цирк наш заносило в Бразилию, в Рио-де-Жанейро. Я был тогда начинающим акробатом. Акробатом чистой воды. Клоуном сделался позже. С нами приехала труппа борцов. Подобно всякому юноше, я увлекался физической силой, и эти здоровенные плечистые люди с железной мускулатурой, с бычачьими затылками и поистине волчьим аппетитом были какими-то языческими божками в моих глазах.
Из этих языческих полубожков остался мне в памяти поляк Беньковский, более известный в свое время под псевдонимом «Циклоп». Принц помнит его, пожалуй, по Петербургу?
– Не только по Петербургу, но и по Тифлису, Баку, – отозвался Каджар. – Невысокий квадратный человек. В нем действительно было что-то пещерное…
– Напряжением своих чудовищных бицепсов он срывал цепи, ему на грудь клали небольшой жернов, и тот жернов кузнецы разбивали ударами тяжелых молотов. Кулаком почтеннейший Циклоп-Беньковский вбивал в дубовую доску громадные гвозди. Он был феноменально глуп и, в сущности, не говорил ни на одном языке. И то, и другое очень шло к его «стилю» доисторического человека. При этом – маленький череп, маленький лоб и широкое костистое с широкими челюстями лицо. Усы он закручивал в стрелку. Вообще Циклоп считал себя неотразимым красавцем и ухаживал за своей внешностью с кокетством какого-нибудь новозеландского дикаря.
В бразильской столице я жил вместе с атлетами. Для меня это было таким счастьем! Занимали мы два смежных номера в одной из дрянных гостиниц. Тогда в Рио-де-Жанейро свирепствовала желтая лихорадка. Она косила людей, как серп жницы колосья. Зацепила желтая лихорадка и нашего Циклопа; этот буйвол несколько часов лежал пластом без движения.
Кто-то из борцов заикнулся: «Доктора бы!» Но все замахали руками: «Зачем доктора? Не надо! Все одно помрет к ночи». И действительно, было такое впечатление, что Циклоп умер.
Атлеты – народ менее всего сентиментальный. Умер так умер. Сожалением его не воскресишь. И начали стаканами пить коньяк и резаться в карты. А чтобы мертвый не мешал веселиться живым, борцы сняли с кровати матрац, положили Циклопа на доски и прикрыли его матрацем. Пьянство и карты продолжались всю ночь. Под утро, когда все были пьяны и проигрывать уже было нечего, укладывались спать. Двое борцов, негр Бамбулла и немец Мюллер, расположились на матраце, прикрывавшем Циклопа, и тотчас же оба мирно захрапели. Поздним утром Бамбулла и Мюллер просыпаются, но не по доброй воле, а разбуженные: матрац ходуном заходил под их тяжелыми тушами. Словно и тот, и другой лежали на какой-то движущейся горе. Разумеется, им уже не до сна. Чертыхаясь каждый по-своему, вскакивают с постели, сдергивают матрац. И… о, изумление!
– Циклоп! Циклоп жив…
На этот возглас все мы сбегаемся. Действительно, Циклоп жив, жив, никаких сомнений. Он шевелится, весь пропотевший. Его толстый драповый костюм – хоть выжми. Мало этого, под кроватью целая лужа воды, – результат богатырской испарины. Циклоп подымается, как ни в чем не бывало, и еще благодарит Бамбуллу и Мюллера:
– Спасибо, друзья мои! Если бы не вы, я не пропотел бы так основательно и, пожалуй, того… меня не было бы на этом свете.
Вот вам и Циклоп! Чем не пещерный человек? Кто-то из слушателей, пораженный, задал вопрос:
– Но позвольте, Бенедетти, как же так? Ведь он мог задохнуться? И, наконец, выдерживать на себе несколько часов груз двух тяжелых атлетов? Что за нечеловеческая выносливость. Для этого… для этого…
– Для этого надо быть именно Циклопом и никем другим, – подхватил Бенедетти. – Но вы упускаете самое главное. Его чудовищный организм без всякой медицинской помощи переборол желтую лихорадку, смертельную для обыкновенного человека. Лошадиная испарина и несколько часов, проведенных под прессом, выгнали из него всю болезнь. Скажу вам больше, в этот же самый вечер Циклоп рвал цепи и носил на себе пирамиду, живую пирамиду из девяти человек. Девятый был ваш покорный слуга, венчавший собой острие пирамиды. Новое поколение атлетов измельчало, и уже никому не побить рекорда, поставленного Циклопом…
В подобных рассказах Бенедетти был неистощим. Его можно было слушать целыми днями. И какие только земли и страны не были фоном его рассказов: Средняя Азия, Персия, Япония, Россия, Алжир, Египет, Австралия, Мексика, Трансвааль, Куба, Сан-Франциско, Португалия, Испания, – все это мелькало, как на ленте кинематографа.
Арон Цер был готов идолопоклоннически молиться на каждого карабинера. Да, да, он, Арон Цер, до сих пор не выносивший полиции, теперь согласен прыгать, как теленок, задравший хвост, при виде клеенчатой треуголки и под ней черных, туго закрученных кверху усов. Ах, эти клеенчатые треуголки, эти закрученные усы! Подоспев как раз вовремя, они выручили его из страшной беды. И самое страшное было бы не в том, что Маврос заставил бы его принять соленую ванну, а в гораздо худшем. Опоздай карабинеры на каких-нибудь всего-навсего полторы минуты, Маврос обладал бы драгоценным для него, Мавроса, и убийственным для Мекси, а следовательно, и для Ансельмо Церини – документом.
Уже так заведено – опереточные карабинеры приходят слишком поздно. Что же касается карабинеров действительности, карабинеров в Сан-Себастиане, обходивших свои посты, они как раз вовремя подоспели.
Хотя Цер удирал от них вовсю, однако же счастью его не было границ. Еще бы! Вместо того, чтобы подписать смертный приговор, или почти смертный, себе и своему всемогущему патрону, Цер оставил князя Мавроса с длинным-предлинным носом. Увы, ликование человека со шрамом не было продолжительным, вернее, оно было весьма кратковременным. В самом деле, как-никак Сан-Себастиан не Париж, и здесь все мозолят глаза друг другу. Одно из двух: либо сидеть под домашним арестом, либо ежеминутно рисковать встречей с Мавросом. А с Цера довольно было и первой встречи, дабы всеми правдами и неправдами избегать следующей. Ничего хорошего в перспективе! Если будет поблизости море, он сбросит его в море. Если же встреча произойдет на самой основательной, самой твердой суше, мало ли что может сделать Маврос? При одной мысли, что этот человек может сделать, Ансельмо Церини и физически, и морально сжимался в холодный трепещущий комочек… В общем – гордиев узел. Так или иначе надобно его разрубить. Но гордиев узел немыслим без Александра Македонского. Единственный в данном случае Александр Македонский – это Адольф Мекси. К нему-то и пошел Арон Цер поплакаться на свое горе.
– Патрон, разрешите вам заявить самым категорическим образом. Я уезжаю назад в Париж.
– Так же категорически объявляю вам, Церини: вы остаетесь здесь, пока я этого желаю.
– Патрон, сжальтесь хоть вы надо мной! Или вы хотите меня подвергнуть испанской инквизиции? Вы знаете, этот Маврос чуть-чуть не сбросил меня в море.
– Чуть-чуть не считается, друг мой…
– Вам легко говорить, но что вы скажете, если под наведенным дулом револьвера я едва-едва не расписался черным по белому, что я, понимаете, нельзя было бы иначе… револьвер – не игрушка, что я… Одним словом, если б не эти карабинеры, дай им Бог здоровья и счастья, если б не они, он заставил бы меня подписать такой документ, я даже не могу выговорить…
Цер выговорил в конце концов, и Мекси утратил свой беспечно-насмешливый вид.
– Однако и негодяй же этот Маврос! Но вы-то, вы, Церини, тоже хороши! Я вас создал, вытащил из грязи, а вы, вы готовы были предать меня. Какая гнусность! Какое же вы ничтожество!
– Ничтожество? Благодарю вас!.. Хорошее ничтожество, когда тебе приставили к виску револьвер. Не только себе самому, не только вам, родным отцу и матери подпишешь смертный приговор. Нет, патрон, я не согласен с вами. Требуйте от меня какой угодно признательности, – я вам обязан всем, – но не требуйте сверхъестественного героизма. Когда на тебя наводят револьвер, а твой собственный револьвер лежит преспокойно в чемодане…
– Послушайте, черт бы вас взял, я не требую от вас героизма, но требую, чтобы вы заткнули фонтан вашего красноречия. Довольно! Вы остаетесь при мне, здесь, а если это вам не нравится, убирайтесь вон на все четыре стороны!
– Нет, нет, я уже остаюсь! Я не буду ему попадаться на глаза. То есть, я не буду ходить там, где совсем нет людей или где очень мало людей.
– Давно бы так! Нечего шататься зря. Да, вы сделали что-нибудь в том направлении?
– В каком? Ах, в этом? Я уже начал делать, но сегодня уже наверное сделаю. Этот шталмейстер, пардон, этот конюх такая жадная скотина…
Мекси погрозил пальцем.
– Опять?
– Да что же я могу? Это я человек бескорыстный, а люди не хотят и пальцем шевельнуть ради наших прекрасных глаз.
– Сколько?
– Я думаю… думаю… – прикидывал Цер, – я думаю, он возьмет каких-нибудь пять тысяч песет.
– А сколько вы себе возьмете?
– Чтоб меня разорвало, чтоб меня удавило, если я из этого возьму себе хотя бы одну песету!
– Ну довольно, довольно!
Часа через два Цер сидел у себя в номере со шталмейстером Гансом. Это был скуластый, сухой конюх, маленький, крепко сбитый, весь-весь из сухожилий и с крепкими желтыми зубами.
Цер допытывался:
– Господин шталмейстер, вы же человек опытный, знающий, скажите, что вы можете ему сделать? Да, вы говорите, будет парадный спектакль?
– Будет.
– И в присутствии самого короля?
– В присутствии самого короля.
– Ой, как это хорошо! И что вы надумали?
– Вещь не такая уж мудреная, в сущности, – молвил снисходительно Ганс. – Я беру два маленьких гвоздика и перед самым номером господина Ренни Гварди произвожу следующую манипуляцию: один гвоздик втыкаю в копыто его лошади, а другой – в седло, но так, что сначала острие будет чуть-чуть выступать, но когда всадник сядет и надавит своей тяжестью, гвоздь вопьется в кожу лошади: с одной стороны в спину, с другой – в копыто… И когда Ренни Гварди начнет показывать испанский шаг, лошадь начнет беситься, и мы испортим ему всю музыку. Выйдет, сударь мой, такой скандал, после этого хоть уезжай из Сан-Себастиана. А старый Гвидо? Он проклянет день и час, когда подписал контракт с этим Ренни Гварди. Нет, уж будьте спокойны, это верно действующее средство. Кроме того, скандал скандалом, а еще и лошадь захромает. Неделю, а то и две нельзя будет на ней работать. Что вы скажете? – и Ганс, торжествуя, оскалил свои крепкие желтые зубы.
– Мне это нравится. Это будет очень хорошо. Но сколько же это будет стоит?
– Сколько? Тысячу песет и то с вас, Церини… По знакомству…
– Тысячу песет? Господин шталмейстер, довольно и пятисот, честное слово!
– Вам легко говорить, а если меня поймают? Я лишусь места.
– Не поймают, увидите, не поймают! А хотя бы и поймают, какая разница – тысяча или пятьсот? И так не хватит на всю жизнь. Но только вас не поймают. У меня предчувствие. Готов чем угодно поклясться!
– Пусть будет по-вашему. Давайте деньги. А если все сойдет благополучно, с вас еще ужин и выпивка.
– Два ужина и две выпивки, – обрадовался Цер, что все обошлось так дешево и он заработал на этой комбинации четыре с половиной тысячи.
Старый Гвидо не знал, как благодарить персидского принца.
– Ваша Свет… гм… гм… господин Персиани, я вам этого никогда не забуду…
– Чего, директор?
– Королевы пластических поз!.. Вот уж действительно, ваша милая протеже как бы создана для этого амплуа. И что я вам еще скажу? Для Парижа этот номер, как вам сказать, был бы, ну скорее, моим личным капризом, что ли? Здесь же, здесь, он словно выдуман для шикарной публики Сан-Себастиана. Эту пластику, эту симфонию драпировок надо понимать, чувствовать. И наша публика понимает, и чувствует, и держит себя, вы не удивляйтесь, ваша… гм… господин Персиани, как балетоманы первых рядов. Не угодно ли? Вот вам и цирк!..
В этот момент принц Каджар затруднился бы, пожалуй, решить, кем же собственно восхищается Барбасан главным образом. Королевой пластических поз, самим ли собой, – вот он, мол, изобрел тончайший аристократический номер, – или же своей публикой, напоминающей балетоманов первых рядов? Пусть и тем, и другим, и третьим, пусть! Важно, что старый Гвидо вне себя от удовольствия. А таковым бывает он редко, этот весьма требовательный и весьма разборчивый директор.
Он был прав. Дианира, королева пластических поз, выходила далеко за пределы цирковой программы. В самом деле, это было нечто балетное, и вдобавок «балетное для немногих»…
Княжна Дубенская не удовлетворилась теми готовыми формами, какие ей предложил Барбасан. Полученное ею «готовое» она как бы одухотворила собственным вкусом, собственным творчеством. Достав альбом превосходных снимков с древнегреческой скульптуры, Дианира подолгу изучала ритм и гармонию драпировок с их античными складками. А потом от изучений переходила к выполнению на своей собственной фигуре, терпеливо, часами простаивая перед зеркалом. И результаты на диво! Перед публикой, ярко освещенная потоками лучей ослепительных рефлекторов, Дубенская на память двумя-тремя движениями достигала в распределении драпировок тех эффектов, что пленили ее на снимках античных богинь. И она сама чудилась одной из этих оживших прекрасных богинь.
Глядя на королеву пластических поз, Медея Фанарет зеленела от зависти. Ей, профессиональной танцовщице, никогда с такой легкостью и с таким благородством не давалось чувство драпировок, как этой светской барышне-дилетантке. И Медея сознавалась в тайниках души, что рядом с Дианирой, она, прославленная Фанарет, – груба и вульгарна.
А тут еще бесило ее внимание, проявляемое к королеве пластических поз Адольфом Мекси. Между дистрийским волшебником и Медеей происходили семейные сцены. Каждый вечер Мекси тянуло в цирк уже не только на Ренни Гварди, наездника высшей школы, а на трюк Бенедетти и Фуэго, и на Дианиру.
Медея выходила из себя:
– Что вы нашли в этой девчонке? Ее любительский номер – одно сплошное недоразумение! Это и не цирк, и не чистое искусство, и если бы не ее красивая фигура, не было бы никакого зрелища…
– Друг мой, где же логика? Начиная с отрицания, вы сами же кончаете признанием! И, наконец, дело вкуса. Вам не нравится, а мне нравится. Не только мне одному. Самая изысканная публика, словно священнодействуя, отдается созерцанию.
– И черт с вами со всеми! Священнодействуйте, созерцайте, курите ей фимиам, раз вы все такие безнадежные болваны, у которых своего ничего нет! – уже не владела собой Медея, переходя к ругательствам и глумлению. Фанарет написала Дианире письмо. Главной заботой Фанарет было наговорить побольше оскорбительного, обидного, унижающего. И заодно со всем этим очернить ненавистного Язона.
Мадемуазель!
Вы так самообольщены вашим призрачным, дешевым успехом, я думаю, вам небесполезно будет услышать трезвое мнение настоящей артистки, уже тогда имевшей действительно заслуженный успех, когда вы бегали в коротеньком платьице. Я понимаю: вам, жалкой нищенствующей эмигрантке, нужен кусок хлеба. Понимаю, но при чем здесь искусство? Искусство требует знаний и неусыпной работы. Вы же решили, что не надо ни того, ни другого, и достаточно хорошенького личика и недурной фигурки, и большой дозы нахальства. Да, нахальства, ибо ничем другим нельзя назвать доморощенные выступления ваши. Вы слышите кругом так много лести! Возьмите же на себя труд услышать хотя бы один трезвый голос. Мой вам добрый совет – не выступать больше, а свои внешние данные использовать в другом, более легком направлении, что будет совсем не трудно при созданной вокруг вашего имени беззастенчивой рекламе…
Здесь много праздных богатых мужчин. Надеюсь, вы понимаете, и всякие комментарии излишни. Если не верите мне, посоветуйтесь с вашим любовником. Не сомневаюсь, что Его Королевское Высочество одобрит мой план. Отчего же выгнанному принцу не пожить всласть на деньги, заработанные телом его подруги. Смею вас уверить, найдется богатый дурак, который будет содержать вас обоих. В заключение прибавлю, что экс-принц дистрийский совсем не так давно еще был и моим любовником и продолжил бы состоять в этой роли, если бы не надоел мне, если б я его не вышвырнула. Спросите его самого. Надеюсь, Его Высочество, специализирующийся теперь на высшей школе верховой езды, обладает некоторым мужеством, чтобы подтвердить правоту моих слов.
Ничуть не уважающая вас, ибо вы достойны одного презрения,
Медея Фанарет.
На что рассчитывала Медея? Какой предвкушала эффект? О, ей хотелось многого этим письмом достигнуть! И хотя сочинила его Фанарет, ослепленная ненавистью и другим чувством, в котором сама не хотела сознаться, но имя которому была зависть, однако ослепление не помешало, а может быть, и помогло верности удара. Медея, если и не вполне, то все же достигла цели. А цель – смутить покой чистой хорошей девушки, отравить ее чистую девичью душу и пусть на какой-нибудь час, даже на минуту, превратить эту душу в трепещущий, захваченный грязными руками комочек…
Но это еще не все. А поколебать Дианиру сомнением, двойным сомнением, и в своих собственных артистических достижениях, и в любимом человеке?…
Когда Дианире подано было письмо, какое-то недоброе предчувствие охватило ее. С недоумением глядела на чужой незнакомый почерк, с опасением отдаляла момент вскрытия конверта. Конверта надушенного, продолговатого, твердого и без марки. Горничная пояснила, что письмо это доставлено шофером из отеля «Мажестик».
– «Мажестик», «Мажестик»? – недоумевала княжна.
Странно, кто бы это мог быть? Никто из ее знакомых не останавливался в «Мажестике». Да и вообще, она за все эти дни не встретила в Сан-Себастиане никого, решительно никого из своих прежних знакомых. Не ошибка ли это? Какая же ошибка, когда адрес написан подробный и точный. Указан не только отель, где живет Дианира, но даже и номер комнаты. А затем неведомая корреспондентка, – почерк женский, – сваливает все вместе: и королеву пластических поз, и Дианиру, и ла принцесс Дубенская. В общем, не адрес, а салат оливье какой-то. Победив свое предубеждение, княжна заставила себя в конце концов прочесть письмо, прочесть до конца, хотя несколько раз физически подступавшее отвращение внушало желание скомкать и разорвать в клочки эту гнусность. Она, вероятно, так и сделала бы, если бы не помешали.
Знакомый стук в дверь и знакомое «антрэ», знакомое тому, кто вслед за этим «антрэ» вошел. Обычный визит Язона в его, вернее, в их, обычный утренний чай.
Она всегда встречала его такой приветливой, солнечной улыбкой. Всегда, а сейчас…
– Княжна, что с вами? – встревожился он. – Что-нибудь случилось? Дурные вести?
– Нет, ничего… А разве, разве что-нибудь заметно?
– Еще бы не заметно! Еще бы. На вас лица нет! Да если бы я даже не видел вашего лица, я почувствовал бы. Это передается. Вскоре и мысли наши будут одни и те же, – хотел сказать принц, но слова застыли у него на губах, так посмотрела на него Дианира.
Странный взгляд. Странный для нее и в ее устах вопрос:
– Вы думаете?
А сама нервно комкает письмо.
– Елена, что все это значит? – похолодел Язон. – Вы всегда такая ясная, такая светящаяся, а сегодня… Это письмо? Я не допытываюсь о содержании. Скажите одно, скажите! Дурные вести?
Она не отвечала. Какая-то борьба, какие-то сомнения. Потом решительный жест:
– Прочтите!..
– Елена!
– Прочтите! – повторила она еще более твердо.
Он не мог ослушаться и нерешительно взял письмо. С первых же строк понял все, и кровь густо залила его лицо, забила в висках маленькими молоточками…
А княжна следила за ним бледная-бледная. Вся ее жизнь, вся ее пытливая душа, все это было во взгляде светлых, широко раскрытых застывших глаз… Кончив читать, Язон судорожно скомкал письмо. Дианира не видела его еще в таком гневе. Он задыхался, не будучи в состоянии вымолвить ни звука. И все, что было и в натуре, и в лице его восточного, знойно-полуденного, все это резко выступило наружу.
Еще не совсем овладев собой, он глухо, с усилием произнес:
– Ее счастье, что она женщина! Посмей это сделать мужчина, сегодня же, сегодня еще одного из нас не было бы на свете!
Она подошла к нему и нежно провела рукой по его голове.
– Язон, успокойтесь! Вы должны быть выше этого. С кем считаться? Она хотела меня унизить, оскорбить. Сначала мне в самом деле было больно и гадко, затем – затем я только пожалела ее. И какая все это ложь относительно вас.
– Елена, разве я не сказал вам все, не открыл, не желая ничего таить от вас? До сих пор я сносил все с молчаливым презрением, пока это «все» касалось только меня, но раз она посягнула на ваше спокойствие, горе ей, горе всем тем, кто с ней! И если я не могу потребовать к ответу ее как женщину, мне ответит за себя и за нее Мекси.
– А я вас умоляю не предпринимать ничего! Поверьте мне, гордое презрение – лучшее оружие в таких случаях. Подумайте только: дуэль? С кем? С Мекси? Этим парвеню? Нет, нет, Язон! Успокоившись, вы сами скажете, что я права. А вот о чем я думаю. Может быть, действительно мне больше не следует выступать? Может быть, она искренне советует мне?
– Елена, опомнитесь! – горячо воскликнул он, схватив ее за руки. – Вы создали новый жанр, вы вызываете восхищение у людей, которые тонко понимают и чувствуют… Как это дико звучит: искренность и Фанарет! Она вся, вся пропитана ложью. Бешеной завистью продиктован этот лицемерный совет. Последуй бы вы ему, какое это было бы для нее торжество!
– Язон, вы меня любите, но любовь не должна быть слепа. Наоборот. Она должна быть искренней, до жестокого искренней. И во имя этой жестокой искренности… Я не кажусь вам смешной дилетанткой?
– Боже мой! Ну хорошо! Пусть я ослепленный чувством! Все, что вы – нахожу прекрасным, пусть! Но Барбасан? Этот человек редкого вкуса? А все остальные? Все, кто словно вдруг очнувшись от завораживающего экстаза, бешено вам рукоплещет? Убедил я вас? Есть еще место сомнениям? Лучший ваш ответ – это когда сегодня вечером она будет вновь сходить с ума от зависти. Это будет лучшая ваша месть этой женщине, залитой бриллиантами, как буддийский идол, и ничем не довольной, потому что в душе у нее, вместо искры Божьей, какая-то гниль…