Представим его заглядевшимся в окно на этот мир. Спросим себя, зачем такому человеку весь мир? Только ли за тем, чтобы за таким миром следовать?
Нет ответа. Зато есть его видимость.
Мир для человека есть его речь, причём – он наглядно видит эту речь в ее разнообразии! Потому поначалу перед глазами людей предстают виртуальности нынешней речи (все версификации нынешнего мира), а потом уже предстают все реальности будущей речи.
А вот совпадет ли это произнесенное будущее с наступающим (ощутительным) будущим нашей с ним малой родины? Разумеется!
Больно ли родинке на губе, когда человек жжет глаголом? Ответ один: больно.
А вот любо ли родинке на губе, когда человек жжет глаголом? Ответ опять-таки один: любо.
Ведь это реальности, данные нам в ощущении: мы видим (или – увидим когда-нибудь, или никогда не увидим), как огонь раздувают ветром, но его пламя утешают водой и присыпают землей – в этом вся ощутительность мира, видимая и невидимая.
А вот возможно ли одному человеку быть всеми «ощущать ощущениями» Стихий, быть их (ощущений) различными ипостасями?
Одному – невозможно, но невозможное человекам возможно Богу.
А одному человеку (коли он ипостась Стихии) возможно одно – выбрать из множества версификаций ту единственную, что ему по душе! Итак, перечислим мой выбор: Земля, Огонь, Воздух… Нет, сейчас меня наполняет Вода.
Именно такой один человек – одного решения (или «почти что такой» человек, человек выбора) – смотрел сейчас из окна «своего домостроя» на гражданскую войну наших умов: он уже не почитал себя за одну из ипостасей Стихии Воды – он был человеком Воды! Он действительно мог наполнить собой любую сущность.
Он мог (или ещё только сможет – это всё равно: времени не существует), и на его губы сами собой ложились будущие слова:
Я человек Воды: вода прозрачна,
И на ладони дна видны все камни:
Когда губами соберут с ладони
В ночное не стреноженные кони -
Ведь я тебе протянут вместо хлеба!
В его государстве шла гражданская война, но ни прямое физическое насилие, ни прочие изощренные насилия, которые совершались над коллективным бессознательным целого народа, пока что его напрямую не касались: он не был виден миру, да и мир не хотел его видеть! Бог наказует только тех, которых любит, иных он просто забывает: стань тенью зла, и зло тебя не коснется, стань тенью добра, и тебя не разбудит добро – счастлив лишь тот, кто настолько безумен, что (быть может) «найдет себя в силе» навеять человечеству (или – части его) некий сон, золотой и сладкий.
Следуй за миром, и миру будет не до тебя: сам по себе обернись в таком золотом сне мироздания золотым дождем Громовержца – и ты пройдешь между дождевых капель! Стань в таком затмении солнца (и умов помрачении) каким-нибудь негром «преклонных годов» и «выучи русский», и никто тебя не увидит в ночи наших Темных веков.
Стань человеком Воды, и ты сам собой (то есть – смыслом своим) наполнишь следы уходящего мира!
Но ты ко мне подходишь в главном:
Как по утру приходит это небо -
Себя меняя на совсем другое!
Я человек Воды, и ты ногою
Свою ступню в меня по щиколотку…
Но есть еще беда совсем другая:
Когда бываю я тобою выпит
Или когда расплещешь, наступив…
Я становлюсь, как ты, красив!
Поскольку твою форму принимаю
И ничего в тебе не изменяю.
Вот так, переступая по ступеням (как луч, что просочился сквозь витраж собора), он мог бы наполнять собой звучание! Этим он и занимался, этим и жил для себя и для своего мира. Но теперь его мир оказывался под угрозой.
Илии Дону Кехана настала необходимость выйти на торжище и предъявить себя: стать миру видным и слышным, застрекотать и засвистеть, стать отдельным от мира соловьем, дабы заслушался мир: в ритме, слове, гармонии, на счет раз-два-три!
Но чтобы стать таким маленьким богом (грехопасть – чтобы потом от этой чертовщины попытаться очиститься), ему было необходимо совершить человеческую ошибку: сбежать из Петербурга в Москву! Скажите, если за-ранее известна глупость сей затеи, зачем тщиться осуществить ея (раня своё самолюбие своей в Москве никчемушностью)?
А зачем было дважды в XX столетии разрушать государство, которому предназначено быть последней надеждой человечества? Да и разрушалось ли когда оно на самом деле? Нет простых ответов – поэтому можно счесть, что и вопроса такого нет; тем более, что сбежать из Петербурга в Москву Илия Дон Кехана никак не мог.
В его реальности никакого Петербурга не существовало. На его месте и в его времени был уездный город Санкт-Ленинград, в пригороде которого притаилось маленькое Божье Царство (и то лишь потому, что в нём мой герой проживал) – и это только во первых и во вторых.
А в третьих – и само большое Царство Божие СССР на земле оказалось (или – таковым показалось) человеческой ошибкой: по крайней (маргинальной) мере, стало таким видеться! Впрочем, он мог бы подождать, пока и эта видимость пройдет. Ведь у него было его время, в котором даже смерть всего лишь является иллюзией.
А на деле ее попросту нет, ведь никакой смерти не существует в невидимом. Что вовсе не значит её (смерти) незначительности: она хороший учитель! Наглядно растолковывающий, что если долга не исполнишь один «ты», тогда его исполнит другой «ты» (пустое пространство для твоего сизифова мозга в готическом своде миропорядка должно быть заполнено); а произойдет это посредством реинкарнаций посмертных или прижизненных, вопрос достаточно отвлечённый.
Ведь даже видимое – вопрос веры, не более и не менее.
И даже мой герой Илия Дон Кехана какое-то время действительно верил, что действительно живет в Петербурге – и лишь много жизней спустя осознал своею душой, что всегда был лишь в его пригороде! И даже того более: нигде, кроме пригорода Божьего царства моему Илии Дону Кехана не могло найтись места.
А вот как он дошел (переступая прижизненными реинкарнациями) до жизни такой, тоже вопрос веры, не более и не менее.
Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом (Павел). Так чего же Илия Дон Кехана от мира ждал и чего он дождался? Ответ (как и все в этом мире) вполне очевиден.
Веру, вестимо, надо было поддерживать и стяжать – и ежедневным внутренним (мистическим) опытом, и образом внешней жизни: его образ жизни был в него вложен еще в Царстве Божьем империи СССР! Три четверти его доходов (об источнике – впереди) уходили на еду, жилье, транспорт и скудное оберегание собственного здоровья, которое ему (по молодости его) поначалу почти ничего не стоило.
Лишь одна четверть его доходов тратилась им прямо по назначению: на чтение книг!
И вот, после вышесказанного, уже помянутое мной разделение природ (меня и моего героя – дабы не подвергать себя самого кровопролитию, самовивисекции и кровосмешению) должно было произойти еще раз. И раз уж Дону Кехана (всё же) следовало отправиться в Москву, то мне (его автору) предстояло оставаться в потерянном Божьем Царстве – дабы оттуда я сам надзирал за ним и поправлял его, буде он ошибется.
Вот так – начинаясь в «прошлом продолженном» времени и лишь потом утверждаясь в «продолженном настоящем», миры и формируют: без отношения к объектам – признаём субъектом только Царство Божье (они и формирует настоящее из прошлых прошлого и будущего); поэтому – дальнейшие описания я буду произносить все так же издали: из несуществующего пригорода настоящего Санкт-Ленинграда!
В то время как вызванные этими описаниями события произойдут там, где я укажу, то есть и в реальности бывшего СССР, и в ирреальности настоящей России; итак, продолжаем.
Настоящее есть синоним целокупного – настоящий (новый или советский) человек Царства божьего должен быть целостен, тогда как «прошлый» человек оказывался частичен; а ещё он комбинирован из различных образований среды (так или иначе сочетаемых); так же обстояло и с моим Идальго.
Кроме того, что «одна его четверть» уходила на чтение, с другими его «четвертями» происходило вот что – они словно бы становились подчинены этой одинокой четвертине. Причём происходило это его подчинение не в чтении, а наяву: чем глубже погружался он в виртуальную жизнь, тем все дальше и дальше уходил от рыцарских романов «самоиздата» и словно бы перевоплощался в ветвящиеся реалии арабских сказок «Тысячи и одной ночи».
А как иначе, если мир версифицирован?
Как иначе Шахразаде остаться в живых, если (после ночи со своим Шахрияром) не ветвить реальности сказок? Если мы определяем себя посреди наших Темных веков – нам следует оставаться в живых! Стать невидимыми в ночи, неграми Темных веков. Быть одновременно и сказочником, и его сказкой: и (самим) ветвиться у себя на устах, и версифицировать (внешний) мир.
А ведь началось всё с того, что Илия Дон Кехана решил быть настоящим – делать не то, что требует от него иллюзорный мир, а только то, что он по-настоящему может. Он захотел своего настоящего дела (а под настоящим он подразумевал: уметь всё по-настоящему), он собирал себя по именам своих прижизненных реинкарнаций и собирался свою тайную свободу противоположить свободе внешней.
Более того – такая противоположность миру у него получилась.
Все свои доходы (три четверти и одну четверть) он добывал тем, что подвизался «литературным негром» в издательстве «Букварь». Именно негром в «Букваре» (словно бы протискиваясь меж буквиц азбуки) ему удавалось красочно расписать самые разнообразные линии (именуя их полутенями) какого-либо сюжета.
Именно там, в «Букваре» (то есть – «по каждому отдельному имени» буквиц) эту роспись «невидимой» тени (фреску на белейшей извести скоморошьей маски) ему удавалось продать на торжище Сорочинской ярмарки.
То есть – он мог свою невидимость и свою виртуальность перевести в осязаемые блага.
Так что его тайная многомерность, многоплановость, протяженность – всё то невидимое, что одушевляет неодушевленный успех, в его устах оказалось весьма ходовым товаром и прямо-таки стало «ногами успеха ходить по головам» тех, кто самолично (кому обособленности и отдаленности от мира – не доставало) не умел делать мертвое одушевленным.
Вот так он и жил: как движение голосов фуги – невидимо ступая по головам голосов!
Все это было не случайно, а предназначено: его продажная скоморошья маска была очень востребована среди уже «раскрученных» (как тайфун Катрина для Калифорнии) авторов популярной литературы, которые именно за его виртуальность и спиральную восходимость мышления выделяли Илии Дону Кехана некую скромную мзду – которую мзду (в полном соответствии песне Высоцкого) он делил на четверть пути и ещё «три» его четверти; причём – не единожды, а многожды.
В невидимом мире получалось получалось почти что зримое: «три-три-три»; благодаря чему он мог бы увидеть себя в том зеркале, что получают исключительно шлифовкою глиняных кирпичей!Но и окончание этому счастью пришло тоже вовремя, причём – именно сейчас.
Именно сейчас, когда он замер перед окном, ему уже было должно отправляться в Санкт-Ленинград, где в офисе «Букваря» его уже ожидал очередной гонорар за его востребованную невидимость: парадокс заключался в том, что эти свои «за переступание по головам голосов» деньги Илия собирался потратить на железнодорожный билет в столицу и тем самым дать внешнему миру (посредством железного червя в яблоке с Древа) обнаружить себя – в этом самом черве.
Хотя этот самый плод Познания человечество давно уже сгрызло (обнаружив там и других – подобных бесам – червей deus ex homo); казалось бы, зачем (именно теперь) множить сущности? Но как раз завтра (или – после-завтра, это все равно) в Первопрестольной открывалась Всероссийская и совершенно Сорочинская (сиречь – книжная, кинематографическая или еще какая) ярмарка.
Он хотел побродить меж торговых рядом, хотел посмотреть и поискать себе дальнейшие ориентиры: и все это посредством (идущей с ним рядом, но ещё и на вершины его духа опирающейся) небесной музыки Боэция; причём – на все остальное, что помимо Сорочинского торжища сейчас в России сотворялось (а именно – на всенародное октября 93-го года возмущение прогрессивным режимом), внимания пока что он не обращал.
Не смотря на кровь, это был блоковский балаганчик. Настоящее еще только предстояло. Заключалось оно в том, что он должен был прийти в восставшую Москву не сегодняшним или вчерашним, а завтрашним; зачем? А затем, чтобы – изменив себя вчерашнего, изменить своё завтра: только так можно было возразить против торжества общечеловеческих ценностей (оное торжество подразумевало, что не ценности у всех одинаковы, а так или и'наче – принцип раскраски масок).
Он хотел возразить «унификации». Собирался побродить и поискать различия. А буде не открылась бы «эта» ярмарка (выставка) книг или фестиваль кинематографии, или даже просто выставка живописи – так откроется какая-либо другая: торжище было вчера, есть сегодня, будет завтра. И сами (завтрашние, вчерашние или сегодняшние) московские кровавые события 93 года – всё это оказывалось его внутренним событием.
Ведь никакие внешние события не могли бы отменить Сорочинского торжища, поскольку сами по себе события служат предлогом к слову, ставшему делом осознания идентичности.
На самом деле и помянутая ярмарка была лишь предлогом, который он предъявлял «Букварю», дабы без помех получить свои сестерции за продажу реалий.
На самом деле он, как звучание фуги, полагал пробежать от голоса к голосу.
Он намеревался собрать эти голоса (как пчела собирает мед) и не собирался меняться сам: ему было хорошо быть негром (посреди Тёмных веков)… Но он заблуждался! Он уже изменялся. На самом деле его слово становилось делом.
До сих пор ему только казалось, что его слово есть дело.
До сих пор его как бы и не было.
Но ничего странного в этом тоже не было: до сих пор же ему как-то удавалось проходить меж капель золотого дождя, не запачкавшись. Здесь открывалась некая двоякость бытия: пройти между капель Золотого сна, но – опираясь о вершины (экзи'стансы своих качеств)! Оказываясь невидимым и неслышимым (негром посреди Тёмных веков), он собирался опираться именно о невидимое. Для этого ему требовалась какая-то «местная» обувь.
Такая обувь, чтобы его «невидимая» нога опиралась на видимое (такая же, как его бытие негром – невидимым читателю, но на читателя опирающимся); как птенцы становятся на крыло – как как раз сейчас мы застали его в момент становления «на ногу» (а ведь ему, как в сказке, предстояло сносить семижды семь железных сапог).
Он смотрит в окно – и уже следует по воздуху за своим взглядом, плавно опускаясь вместе с медленным снегом.
Именно такой снег нам и нужен: белый-белый!
Посреди наших Темных веков (до поры до времени) именно белый наиболее (чем дальше, тем больнее) не виден: вестимо, если к миру приложить сразу сразу все цвета – выйдет чёрный! Поэтому – настоящий негр и не виден. Поэтому – только другому негру (который и из белого, и из чёрного света уже вышел) дано на наблюдать за тем негром, который ещё внутри. Ведь (на самом-то деле) мой Илия Дон Кехана давно износил свои сапоги – оставшись жив (душой) до сих пор, посреди торжества Сорочинской ярмарки.
Видите, и здесь двоякость бытия: Илия должен пройти, но – уже прошёл. А ведь вокруг белым-бело от погибших за Слово Божие и словно бы восстающих по Слову Иоаннову! А они (которых ничто не коснется) стали ослепительно друг другу видны на всем белом свете.
Более того – стали видны и до того, и после того (как разобрались с видимостью и невидимостью). Каково стало бы моей родине, когда бы ей стали видны все люди Божьего Царства, которых в ней якобы нет? Люди, которые на губах своих произносят само существование родины и несут его от голоса к голосу.
И не важно, посредством прижизненных или посмертных реинкарнаций! Больно ли родинке на губе, когда человек жжет глаголом? Нет ответа.
Зато есть сама родина.
Впрочем, Илию Дона Кехана (доселе) никогда не сажали в долговую тюрьму, да и человечеству он ничего не был должен (во всяком случае, так он о себе полагал); впрочем, некое смутное чувство всеобщей неустроенности постоянно его угнетало – сродни русскому интеллигенту, которого занимают вопросы: кто виноват? Что делать? А можно ли есть курицу двумя руками?
Слава Богу, он понимал ущербность смутных чувств. Истина хоть и анонимна, но сразу становится ясна всем. Смутные чувства авторитарны – у них есть автор, и (чаще всего) это не Бог. Единственная иллюзия, которую он не хотел в себе истребить – это желание рассказать (причем – искренними словами русского языка) о невиданной гармонии своей наивозможной жизни!
Рассказать о своей невидимой жизни и о своей несуществующей смерти. Вместе с тем он понимал, что на Сорочинской ярмарке такого товара избыток; более того, сам этот товар становится оружием, направленным в сердце его покупателю! И всё же ему было мало самому по себе жить в Божьем Царстве (даже если – всего лишь в пригороде).
Во всей своей гармонии, во всем своем ритме и в каждом своем слове, он хотел бы всему миру рассказать о настоящей жизни, дабы заслушалась жизнь и изменила себя – вместе с собой изменяя и его, уводя его из не-деяния, дабы слово его стало делом; ему не доставало лишь внешнего импульса, который бы повелел ему (аки Лазарю) выйти.
– Кар-р! – прокричала пролетевшая мимо его окна ворона, вестница несуществующей смерти (и запредельной жизни).
Причём – не просто так прокричала! Она предъявила свой вопль как некую черту разделения. Мир наивозможный оказывался отделён от мира невозможного (в котором жить нельзя, ибо это – шеол (реальный ад без волшебства); но и тот, и другой мир мы почти не видим (ибо видим сквозь прорези масок); итак: Кар-р!
Этот вопль не разделял миры, но давал пройти из одного мира в другой. Причем – именно с заглавной буквицы: Кар-р!
Именно сейчас, когда в «личном мире» Илии Дона Кехана еще не было у него никакой «личной смерти» (то есть подмены одной маски на другую), именно горластая ворона напомнила ему о «чужой смерти» – давая ясно понять: одна смерть всегда от другой смерти отдельна, даже если их якобы и вовсе нет!
Вот и у Илии Дона Кехана ничего нет, кроме его души и мира в его душе, и (видимых и невидимых) миров вокруг, которые друг от друга едва ли настолько отдельны, чтобы бестелесный вороний вопль не оказался им Чёртовым (суворовским) мостом? Реальных перил у моста нет, есть только Кар-р!
Впрочем – не всё столь однозначно: была, например, эта повсеместная средняя школа. Был, например, наглядный изгиб птолемеева плоского глобуса, прямиком в эту школу ведущий. Наконец, были все эти сотни тысяч «раздавленных вишен» по окраинам его рухнувшей империи. Если некоторых из них счесть положившими душу за други своя – реальность их станет более крепкой, нежели все крепости щеола.
Пока что Илия Дон Кехана ничего не был им (положившим душу) должен! Но он обязательно станет им должен.
Кар-р!
Просто-напросто потому, что слишком вольготно жил взаймы (кто любит Ремарка, поймёт) у «своей» части иного мира. Такого мира, которого нигде не было, но который – мог бы быть (поэтому – должен быть), поэтому – о наивозможном долге перед собой беспощадно напоминал и шатким полётом вороны, и громким Кар-р!
Илии Дону Кехана напоминали о том счастье, которого (по настоящему) у него никогда не было.
Напомнили, что он только часть своего с-частья, и ему пора подумать об ис-целении. Ведь что такое быть в долу? Весь мир – долговая тюрьма и (вместе с тем) очень долгое дело: соблюдать своё тело, дабы не подвело в исполнении долга; ведь что такое быть в долгу? Постоянно себя с этим долгом соотносить (постоянно – не в свою пользу).
Сказать, что именно сейчас он и почувствовал себя в долговой тюрьме перед своей частью иного мира никак нельзя: иначе откуда все эти долгие годы подготовки и осознания?
Кар-р! Вороний вопль не словно бы, а на самом деле отделял друг от друга реальности, лишь невидимо меж собой различимые; итак: первый долг! Моему Идальго должно было переставать вечно пребывать – словно бы замертво (за мертвого) перед окном, и он перестал.
Каждый человек пребывает замертво перед окном в своё бессмертие. Каждый человек есть пророк (готовый сказать: Бог жив!); а сейчас – всего-то и понадобилось пророку, чтобы стать пророком: разлапистый вороний полет: когда б мы знали, из какого сора нам расцветают новые миры… Кар-р!
Хорош вороний полет в морозном воздухе! Хороши крылья птицы, словно бы инеем подернутые! Хорош был бы и осенний проем, перед которым всю свою жизнь провел мой гордый своим одиночеством Идальго: за его стеклом было и разреженно, и даже космически – за окном был легкий морозец… Русь, ты вся поцелуй на морозе! Ты вся – как губами к железу, и без крови не оторвать собственного произнесения.
Ты как осенний проем в другую жизнь. Потому как – осеняет (освещает, просветляет, истончает перед уходом в настоящее); впрочем, то вещественно грубоватое и по осеннему истончаемое место, в котором какое-то время проживал Илия Дон Кехана перед тем, как выйти в мир и стать Идальго (человеком чести и долга), носит гордое прозвище Бернгардовка.
Железнодорожная платформа Бернгардовка. Очень русское, по петровским (кровавым и космическим) временам, имя.
Что в имени тебе своем? Имя собственно-нарицательное – как определение собственной само-идентичности: хочешь ли ты раствориться в огромном и правильном мире, или – ты хочешь произносить себя посредством той маленькой родинки, что всегда у тебя на губе? Которая и есть твоя исконная (и искомая) родина.
Вестимо, и во времена петровы человеку приходилось определять собственную идентичность.
Вестимо, любой человек сам решает, раствориться ему, стать целым и потерять свою часть, или сберечь свое с-частье, свою идентичность: хотя человек и есть прежде всего гомункул культуры, над которой возможна душа – сама эта возможность наличия у человека души уже делает человека некоей мерой изменения!
Дает возможность прилагать самого себя (свою меру) к возможным (виртуальным, стихотворным) версификациям видимого.
Точно так, как посреди наших Темных веков невидимый (теперь уже прошлый) литературный негр Илия Дон Кехана прилагает к общедоступным буквицам некую крошечную толику необъятной (и потому недоступной) тоски по настоящей идентичности. Точно так, как потом он ставит эти буквицы рядом друг с другом, дабы они (уже над собою) составились в смысл, способный продолжаться многожды дальше себя – в невидимое.
Так же, как он накладывал свою скоморошью маску на чужие книги: вдыхая в них душу живую.
Тогда «нарисованные» этими книгами глазки будут более зорки. Ведь эти книги обязательно станут бестселлерами и всем отведут (аки бесы) глаза туда, где возможно душам – дышать: ведь миру должно (а как иначе в нашем шеоле?) одушевляться! Иначе никакого мира не будет вовсе.
Ведь даже наша несусветная тоска по настоящему (ещё неопределимая и неоформленная) все равно жаждет определиться: стать наполнена смыслом и действием! Вот так и собрался мой человек Воды сбежать из Санкт-Ленинграда в Москву – глупость, конечно, невиданная! Ведь даже сейчас, пока он всего лишь из окна своего Божьего Царства выглянул, а уже стало ясно: ничего нового он не увидел да и не мог увидеть.
Не надо ехать на край света, чтобы убедиться, что и там небо синее. (Гёте)
Не надо ехать в Москву, чтобы там увидать Сорочинскую ярмарку, если она – здесь и везде.
Всего-то и увидел мой Илия Дон Кехана, что среднеобразовательную школу. Всего-то и услышал (благо, было недалеко), как прямо перед ней препо-даватель культуры телодвижений понукает своих безразличных учеников. Словно бы и самого Илию Дона Кехана – понукает, демон-стрируя: Первопрестольная потребует совсем другой внешности телодвижений!
И одушевления этой внешности потребует под стать себе – демонического и стихийного.
Итак: стайка легконогих подростков «взмывала над самими собой» – немного вразнобой: «физически и культурно» подпрыгивая и почти в один голос хихикая! Непосредственно формируя свое коллективное сознание посредством полуосознанных и полуодушевленных телодвижений, то есть: в беге! В приседании! В прыжках!
Гармония мира – словно бы днем с огнем искала и не находила подходящего (прямо к нам переступающего своими реинкарнациями) человека, способного непосредственно слышать музыку небесных сфер (вдыхать душу свою – в ритме, слове, гармонии), словно бы следуя за музыкой следом! Слыша ее и размышляя о ней, и лишь потом механически (уже много-много упростив) ее исполняя.
То есть опять-таки: словно бы в беге, приседании и прыжках!
А ведь гармония мира (доселе) никак не на-ходила подходящего человека – просто потому, что ей никуда (и незачем) было идти, ведь такой человек у нее уже есть! Ведь мой Идальго уже сам по себе является человеком Воды: наполняя живой Водой составленные им сущности, он ведает и о мертвой Воде (скрепляющей и делающей целым все разобщенное).
Если до сих пор он только и делал, что лишь сам по себе выживал в коллективном видимом, то теперь под глобальной угрозой оказалось его невидимое, его малое Божье Царство, его Санкт-Ленинград, в пригороде которого он всего лишь выглянул из окна – в тот момент времени, когда времени уже ни у кого не осталось.
Об этом и история. В которой нам всем выживать стало не-где и не-когда.
Меж тем на просторах его родины связь времен опять(!) была прервана. Причем – как гром средь ясного неба (как будто у нас с вами когда-либо бывали непрерывные времена). Но на этот раз настало очень опасное «опять»: на этот раз уже не столько коллективное сознание заинтересовало тех сверхнелюдей, что пробовали им управлять, сколько коллективное бессознательное.
Случилось то, что случилось.
Повсеместно (по всему миру людей) сами люди начали пробовать управлять тем невыразимым, что правит всем миром людей – и стали казаться себе богами, демонами или Стихиями. А ведь на деле нет вовсе никаких сверхнелюдей (бесов или богов – deus ex «из чего-либо») – есть лишь человеческие существа в лишённом волшебства шеоле (иудейском аиде), таковыми себя полагающие! Более того, полагающие такие манипуляции достаточно простыми.
Повсеместно сами собой становились понятны слова:
Если видишь чужими глазами,
То и любишь чужой любовью!
Я к тебе прихожу небесами,
Как подходит волна к изголовью…
Как идет скакунов поголовье,
Устремляя зрачок вожака:
Наше зрение за века
Научилось любить любовью -
Не такой, какой слышат уши,
А такой, какой видят душу…
Казалось бы, мы действительно научались видеть душу слов, но – гомункулам культуры вольно или невольно навязывается взгляд, что для живых и пристрастных людей silentium (невыразимое) является недостижим, что silentium есть безжизненная и сухая пустыня! Причем – с точки зрения линейной логики это является чистейшей Воды правдой.
Причем – эта несомненная правда была погибелью для идентичности жителей шестой части суши плоского птолемеева глобуса. Но что за дело литературному негру с его возделанной плантацией до сухой пустыни?
Литературный негр (вполне невидимый посреди Темных веков) вполне был доволен своей невидимостью, ведь его тёплый мир (его личного Божьего Царства) везде был бы с ним. А вот государство Илии Дона Кехана, лишенное собственной жизни в невидимом, оказывалось обречено задохнуться без влаги, если нет в нём людей Воды и Воздуха!
Или не устоять на поверхности, не опершись о людей Земли. Или ослепнуть (даже) в иллюзиях, не найдя людей Огня.
И вот уже в своей Бернгардовке (очень русское, по петровским временам, наименование) мой Илия Дон Кехана стоит перед окном в «европы», и вместе с ним вся его Русь (не какая есть, а какая могла быть) прикипает (Русь, ты вся поцелуй на морозе) губами к стеклу – аки к студеному железу, чтобы без боли и крови их уже не отнять… И от губ уже не отнять запределья.
Ибо в любых поцелуях,
Помимо плоти единой,
Есть поцелуй Иуды
И есть поцелуй Сына…
Тот самый поцелуй. Того самого Сына. Готового весь мир ис-целить: либо дать ему перестать быть миром маленьких божиков, либо – всему этому (такому маленькому миру) изменить, коли он предпочтет перекинуться в мир якобы больший. В любом случае такой поцелуй есть несомненная МИРОВАЯ КАТАСТРОФА ЛИНЕЙНОЙ ЛОГИКИ… И сию катастрофу ознаменовал самый обычный хриплый вопль!
– Кар-р! – донеслось от самой обычной (хотя очень красивой и размашистой) вороны, пролетевшей мимо окна моего Идальго: как впоследствии оказалось, у птицы в нашей истории тоже отыщется свой интерес, но – здесь и сейчас она (а еще точнее – не сама она, а лишь ее вопль) исполняла роль провозвестницы.
Кар-р!
Ведь зачем нам вся птица? Совершенно незачем – поэтому: нам с вами предстояло еще одно наглядное разделение! На этот раз делить предстояло птицу: ее полет (разлапистый и размашистый) станет сам по себе, а её отдельный вопль (громкий и хриплый) возьмется нас преследовать и словно бы окажется этим самым все разъясняющим и это самое «все» разделяющим «Кар-р».
Итак, птица улетела, а ее отдельный вопль у окна задержался.
Кар-р!
Вся видимая нам в окно заиндевелая поверхность земли очень медленно и с очень легким наклоном разделилась на свое изменение (моим будущим – моего прошлого) и на свое оставление (причем – птолемеевый глобус не остановил обращения) в самом себе – настоящего.
Итак, земля начиналась-начиналась-начиналась асфальтом перед его домом, переходила в газон и далее – к заснеженному грунту спортивной площадки и далее-далее-далее: прямиком к тому, что видит око, да зуб неймет!
То есть – к равнодушному преподавателю физической культуры! То есть – прямиком к зрачку вожака, готовому всех без разбора повести к телесному прогрессу (никакого отношения не имеющему к жизни твоей души)… Поэтому – так равнодушен наш взгляд! Мы смотрим на те самые едва одушевлённые вещи, которые справедливо попрекают нас нашим же высокомерием.
– Не мерьте себя высоко, отмерьте себя видимо, – говорят нам какие-нибудь «они».
И они совершенно правы, а мы совершенно не правы: такова высокая мера неправоты.
Ибо в любых исцелениях
Есть проявление целого и на части дробление!
Есть и явление гения,
Есть и явление урода
Как перемены лица,
И перемены погоды, которыми не испугаешь!
Но когда ты природу меняешь
(но при этом не изменяешь собственной тишине)
И тихонечко говоришь этим дождем в окне:
Ты природу меняешь во мне на совсем другую природу…
Изменяя природе, мы начинаем быть, а не казаться, мы начинаем во тьме наших веков – различать: доселе мы были безразличны (не из кого было – различать), были искусственны и продажны. Впрочем, таковыми мы и останемся, разве что – за нами придет наше время, и мы просто останемся, а не исчезнем.