bannerbannerbanner
Среда Воскресения

Николай Бизин
Среда Воскресения

Полная версия

где могут встретиться внутреннее с внешним – нигде: в корне наших видений лежит выбор (для которого уже не может быть дальнейших оснований) – простое «я так хочу» видеть; но именно так никогда не увижу, пока не выйду из «внутреннего во внешнее», ибо:

внутренняя жизнь зарождается из бессильного сластолюбия и трусливой жадности! и хотя не только этими чувствами она живет и питается – пока она внутри, считай себя и бармой, и постником, которым любой иоанн васильевич просто-напросто обязан выколоть очи.

а потом, живущий в своих иллюзиях, лично утвердись: всё сам! твой царь ничего подобного с тобой не делал.

посвящается Наталье Антоновой, Алексею Иванову и Илье Сёмину

Тёмные наши Века, или одна из самых простых сказок тысячи и одной ночи

«Если видишь, не делай себя слепым – лучше тебе вообще

ничего не делать, нежели ожидать своего ослепителя!»

Никто не видел меня, и мне было радостно: хорошо, что я живу не в Москве! Хорошо, что мне трудно и что меня совершенно не видно: я сам себе властелин и никому не нужен! Иначе хищные вещи века обязательно бы меня съели. Прилипчивая доступность иллюзорной реализации обязательно бы меня приманила поторговать несравненным. И мне бы в Первопрестольной кто-нибудь не менее обязательно растолковал, что несравненное не пользуется спросом, что продажно только сравнимое.

Что душу продать не получится (никому – во всех смыслах); но возможно поступиться ее частицей: напялить на себя скоморошью маску частного.

Что у этой слепой маски только её картонные глазки и видят: ты перестанешь видеть душой и станешь видеть раскрашенным картоном. Что только такие маски и пользуются спросом на Сорочинской ярмарке, где все торгуют со всеми: каждый своей «не своей» маской.

Ты согласен со мной, читатель? Вижу твоими глазами, что не согласен. Как можешь ты быть согласен? А меж тем наши с тобой глаза одинаковы.

Ведь и ты ходишь гоголем по Сорочинской (и почти что «соловьиной») ярмарке – торгуя «не своей» маской: ты все больше и больше стрекочешь по птичьи, ты перепеваешь чужое. Но чем дальше ты уходишь от себя, тем чаще твое стрекотание покупают. И ведь покупают такие же ослепшие и искусственные «соловьи», такие же гомункулы культуры, которые «видят» тебя накрашенными на душном картоне глазками.

Поэтому хорошо, что я живу не в Москве и смотрю на нее с высоты своего «слепого» полета; а ещё хорошо, что все дороги России ведут в Москву! И какими глазами я смотрю на эти дороги – от этого во многом (ведь настоящее «я» – это много) зависит будущее моей родины (моей Святой Вавилонии её с кремлевскими башнями).

Ведь если я могу видеть невидимое и слышать неслышимое, то и выбрать способен из множества сыров в мышеловках – мышеловку с отсутствием сыра; способен ли ты отказаться от продажи своей скоморошьей маски, определяется просто: способен ли не купиться на чуждый твоей душе картон.

Это ведь почти невозможно (известно из личного опыта) – без мишуры различать смыслы будущего, настоящего и прошлого.

Ведь и я выхожу воображаемым гоголем по Сорочинской ярмарке, предъявляя себя на распродажу – не оптом, но по частям, и знаю: если у меня моя распродажа получится, тогда (очень может статься) все встречные певуны и затворники люто и радостно (а если – доведя до абсурда, то и с кровушкой, и с гомерическим хохотом) поменяют свою «не свою» маску на мою «не мою» и станут слепы по моему: разглядят мою сказку Тысячи и Одной ночи и сочтут меня другом.

Но я не друг носителям масок: сейчас я расскажу им другую быль. Зачем? А чтобы мои самоназванные друзья могли выбрать себе (или даже купить) в этом калейдоскопе – смысл продолжать быть; хотя (опять же) – зачем его покупать? Всем известно, что такой смысл и так у каждого есть (от века), и он никогда не выставлялся на торги.

Потому начну я свою сказку с того сакрального момента (за миг до со-Творения), когда ещё никто не разглядел меня и не купил – и мне было и радостно, и скверно: я увидел, насколько я слеп в этой тьме до-верия (до веры, до бытия): и как именно (с какого имени) начну я свою сказку? А только и исключительно со своего: я автор.

А потом (после именования) я обращусь к себе на «ты». Затем, чтобы моё «я» могло могло описать моё «ты» (мою скоморошью маску). Ведь настоящее имя моё Николай-победитель означает: не смотря на все свою прошлые, настоящие и будущие поражения я опять и опять оказываюсь поражён и восхищён своей обязательной (но не неизбежной) победой – которая несомненна (иначе не станет самого бытия); а вот то, что я взял на себя обязательство победить, означает: сам я могу и не стать окончательным победителем.

Просто потому, что нет в моём обращении к себе на «ты» ничего окончательного.

О себе. Тысячу и Одну ночь моей реальности (понимаемую как калейдоскоп иллюзий) я не смогу описать всю; я могу описать лишь мою ночь (не одну, так другую); так начнём же поскорей! Причём начнём с обязательного: с возможностей манипулирования измерениями координат, которыми я (как автор истории) располагаю.

Ведь пока не настала и окостенела эта ночь – из Тысячи мной выделенная (то есть только моя), и другие слепые не стали по моему слепы (то есть не в своей, а в моей тьме), я рассказал душе своей, что теперь (когда я вижу свою слепоту) меня стало возможно считать властелином начала времен и остановки времен (а на деле – только начала своего времени и своей остановки).

Ещё сказал я (душе своей), что с этого момента меня стало возможно считать властелином изменения знаний о внешнем мире. И если для этого предстоит неоднократно изменять моё видение внешнего, я так и поступлю с видимым миром. Изменится ли при этом сам внешний мир (то есть его внутренняя суть)?

Никоим (почти что) образом, да мне и не надобно этого: необходимо и достаточно для меня – удержать себя и мой мир от распада на атомарные (патологоанатомические) маски.

Далее – отныне мне становится возможным (в моём мироформировании) приведение моей сути в соответствие со стержневой сутью мира; далее – мне (как сказочнику, мужскому аналогу Шахерезады) становятся доступны даже некоторые метаморфозы реальности и подмена реальности бывшей (до меня) на реальность нынешнюю (мною уже измененную).

Спросите, зачем мне такая власть? Отвечаю: исключительно из самолюбия! (О самолюбие! ты рычаг, которым Архимед хотел приподнять земной шар!.. Михаил Лермонтов. Княжна Мэри) Ведь только если не дать человеческому восприятию корпускулироваться (схлопнуться в тысячи дегенеративных гордынь), тогда у моей бессмысленной маленькой гордыни появляется шанс на самооправдание.

Мало того, что я сохраню мир как бытие соборности, а не хаос энтропии, так я ещё и на личном примере объясню искателям счастья, почему сложное предпочтительней простого.

Ведь только тогда у всего миропорядка (в котором добро сложно достижимо, а зло объяснимо и просто) появится шанс на существование. Ведь именно для этого мне пришлось покинуть свое внутреннее пространство и выйти в пространство внешнее.

Об этом (собственно) и история, причем – не только моя, но и нечто из истории моего малого отечества, именуемого государством Российским. Потому и задачи я буду ставить – соответственно таким запросам. Идя от сермяжного (не синоним простого) к сложному, сам себе тоже уясню, почему мир не должен упрощаться, личность не должна деградировать до самолюбивого атома; и всё это – только на личном примере: начну с самого себя именно сейчас (но не прямо сейчас)!

Начну – «со всегда», а точнее – с эпизода моего становления в период очередного (оного государства) крушения. Именно здесь моё «я» становится моим «ты»; при этом постараюсь обойтись без свойственных эпохам перемен непосредственных кровосмешений, кровопролитий и самовивисекций.

Всему этому (точнее, предпосылкам и причинам самовивисекций) найдётся место в дальнейшем: зримо отразится на раскрасе скоморошьих масок и слепоте их глазок! А сейчас я начну с того момента (точки отсчёта,) когда мне происходящее вокруг меня всё ещё кажется самоочевидным (и я даже не предполагаю, что эту сову в ночи – именно тебе разъяснять, Илия Дон Кехана).

Если кто живёт в каком-либо месте и не приносит плода, свойственного этому месту, то самое место изгонит его вон, как не приносящего плода, требуемого местом.

изречения безымянных египетских старцев

Итак, о месте и времени: СССР уже года два как не существовал, но здесь жизнь ничуть не поменялась и не могла поменяться – здесь была глубина земли, пригород Санкт-Ленинграда (а так же Царства Божия); так что сейчас перед тобою, читатель, совсем обычные место и время: облачный и при всем при этом светлый полдень ноября. И уже в свете (и святости) этого полдня нам стало возможно разглядеть идущий (плавно и медленно по свету переступающий) бархатный снег.

Который (уже в свой черед) хорошо виден из окна мелкопанельного дома. Который дом (в череде «нашего домостроительства» всё плавно идет и прирастает) прямо-таки напрашивается в мелкопоместные (совсем не случайно).

Ведь человек, который смотрит в окно, самоназвал себя Илией Доном Кехана. Но это нелепое и средневековое, и вместе с тем древнее имя очень ему подходит. И не потому только, что мы всегда посреди. И не потому, что пророчески оцениваем свою слепоту как великие Тёмные века (которые превыше блудливого мыслью Ренессанса).

А потому что Илия Дон Кехана сам его себе вручил и (более того) сумел у себя взять. А так же тем, что в наше время победившего постмодерна мог по праву заявить – даже не царю Ахаву, а князю мира сего: Бог жив!

Согласитесь, для этого надо быть более чем бумажным рыцарем печального образа (но и сам этот образ не помешает – своим сошествием с ума). Казалось, и без того ирреальную обстановку возможно было усугубить. Ведь хорошим добавлением к бумажному рыцарю могут оказаться действующие лица из плоти и крови.

И же что отсюда прямо-таки напрашивается? Разумеется – приглашение в герои моей истории самого автора помянутого рыцаря печального образа, а именно: Мигеля де Сервантеса – которого в названной мной точке отсчёта нет как нет.

 

Так почему приглашение (во плоти и крови) не состоялось? Почему вместо дона Мигеля (титана анти-христианского Ренессанса) нам явлен Илия Дон Кехана (великий пророк Ветхого Завета, наделённый некоторыми чертами вымышленного литературного персонажа)?

А потому – как раз в моём двадцать первом веке иначе сделать никак невозможно; вот (очевидные) причины этого:

Во первых (двадцать первых), это имя пророка – которое ещё и «от века сего» и намеренно оказывается составным, а главное (то есть никак не «во вторых» двадцать первых), как раз сейчас посреди своего Возрождения (там, у себя) великий титан Сервантес заключен в долговую тюрьму Темных веков (должен не человеку, но Богу); он пишет свою книгу.

Только в долговой тюрьме у него нашлись на это досуг и время.

Согласитесь, нам без этой книги никак нельзя! Поскольку мы помним: Темные века просветлённы именно своей слепотой (помните: и бросали их, темных, на стылое лоно земли – по приказу средневекового Иоанна Васильевича).

Ведь Тёмные века – ещё и Средние: мы всегда посреди своего блудливого мыслью Возрождения (которое так и норовит поставить homo sum в центр миропорядка – тем самым поставив сам миропорядок на край бездны); потому – делаем вывод: как раз в двадцать первом веке Мигеля де Сервантеса никак не могут заключить в долговую тюрьму.

В эпоху постмодерна посыл, что человек должен миру – ложен; торжествует блудливая мысль: человек имеет право.

Так что единственная наша надежда на достоинство – что сама цифра «двадцать один» есть фикция, и мы всё ещё счастливо остаёмся в живых (то есть находимся в Тёмных веках); но об этом я буду упоминать лишь самые интересные моменты этого (ни смотря ни на что) остросюжетного повествования (обещаю).

А вот то, что помянутый Мигель де Сервантес (титан Возрождения) уже и без меня стал всему нынешнему миру (постмодерна) должен – так ведь он и расплатился за всё (прошлое, настоящее и будущее): как раз сейчас он подбирает имя (не там у себя, а здесь у нас) своему Алонсо Доброму, и (таким образом) у великого автора уже есть его нынешний герой, и мне нечего ему предложить; поэтому – и я начинаю не с него, а с того начала, которое всегда посреди.

Тому самому Алонсо Доброму, которого (по его подобранным доном Мигелем, но им самим взятом имени) я сейчас предъявил.

Итак – когда-то не столь давно в одном скромном и лишь в галилеевый телескоп различимом пригороде Санкт-Ленинградской провинции и в самом конце двадцатого (но и без телескопа различимого) столетия жил да был некий среднего возраста идальго Илия Дон Кехана. Как и всякий внутренний дворянин (признаюсь, что даже по смыслу разделяю внешнюю и внутреннюю эмиграции и не считаю их ровней) он гордился своим плебейским происхождением и советским воспитанием, ведь таковые ему (не всегда) удавалось преодолевать.

Все свободное время, а свободен от времени был Дон Кехана все округлые (аки птолемеевый глобус) сутки, он посвящал упорному чтению рыцарских романов (как начал еще со времен их «самоиздата», так и не сумел вовремя остановиться), но при всем при этом (и при всем при «не этом») мире пребывая, идальго достаточно хорошо понимал: извлекаемые им из пыльных чуланов шедевры давно представляют лишь ностальгическую ценность.

Таком образом, все свободное время мой Илия был посильно свободен от времени.

Это только ведь так говорится – «не от мира сего»; конкретно в случае Илии мы имеем дело с действительным отъёмом у места и времени статуса «константы»: как если бы то и другое стали комочком детского пластилина! И даже если (поначалу) никакой пользы от тонкой (из внутреннего во внешнее) трасформации континуума извлечь не планируется, речь вовсе не об умозрительности.

А если (сразу) подразумевается некий эффект от манипуляций?

Тогда и отношение к проекту должно быть иным: подразумевать титаническую подготовку субъекта со-Творения (все мы дети Дня Восьмого) – мировоззрение моего героя (и даже идеология его) должны быть достойны того, чтобы вся жизнь его возмогла стать вектором терраформирования; но пока что (и слава Богу!) речь о самом начале пути (и конкретизации вектора).

Пока что я не вижу, что Илия Дон Кехана (сущее в сущем) буквально пребывает в ирреальном и может смотреть на Град Божий (непонятно, то ли на Первопрестольную, то ли на Санкт-Ленинград) со стороны.

Зато – вижу, что он явно оказался человеком метафизическим и отличным от той скудной реальности, в которой ему непреложно следовало бы «за миром следовать». Таким образом он действительно мог выносить на себе (и на душе, и на теле) имя дивного пророка Илии: оказывался способен не только смотреть на видимый мир.

Оказывался достоин и если не изменять, то (формально) определять его невидимое.

Как раз сейчас он видел это невидимое показательно разным: прошлым и будущим! Как раз сейчас он смотрел из окна своего дома на общеобразовательную школу. Как раз сейчас он действительно размышлял об образовывании живых людей из homo sum (и тогда будущее прошлое оборачивалось настоящим будущим); но Илия не собирался плутать в плоскости определений.

Он чувствовал себя – посреди (Тысячи и одной ночи): в нём самом рождалось Средневековье как центр и точка поворота; но отсюда же (изнутри вовне) ещё и дальнейший путь едва не погибшей в девяностые России мог повести и вверх, и вниз: для всего человечества именно сейчас и наступило то самое «посреди», когда homo sum мог придумать себе один или другой рычаг, опереться им о середину и перевернуть себя.

И всё оказывалось заключено в форме банального определения: учитель и ученик – главные люди будущего (а так же прошлого и настоящего, и всех остальных времён).

А что здание, на которое он смотрел из своего окна, было именно средней школой – стоит ли удивляться; можно было даже сказать так: он мог бы увидеть, насколько он слеп – если до сих пор не прозрел! Ведь он мог увидеть завтрашнее из сегодняшнего, но он был совершенно один и молчал и совершенно не собирался версифицировать строки видимой и невидимой реальности.

Но (кто ж его будет спрашивать?) помянутые реальности уже сами собой готовы были складывались у его губ. Вольно или невольно ему предстояло давать свое определение холодному миру «не своего» прошлого, который ему предстояло покинуть:

Освобождая пленную зарю

И поправляя скакуну подпругу,

Ты жаждешь счастия – и вот я говорю

С тобой о счастии… Но мы поем друг другу

Песнь одиночества!

Отечество души есть одиночество!

Как отрочество, что в глуши – песнь одиночества!

В лесной тиши готическое зодчество,

В котором есть цветные витражи

И дивные жестокие пророчества:

Невинность наказуема! Вина,

В которой истина, вполне недостижима…

Мы будем живы, будем просто живы

И выпьем одиночество до дна.

Когда-то многие (подобные этим) проникновенные строки сами собой слагались у множества губ: нечто подобное (и люди, подобные моему Илии дону Кехана, дивные люди) было очень распространено в другой ирреальности, что превышала нашу реальность – то есть в Советском Союзе, империи, перед которой трепетал мир, и которая ad marginem ушла дальше мира.

Следует ли полагать империю СССР в повседневном его воплощении как выхолощенное Царствие Божье? Этот спорный и безответный вопрос я оставлю на виду и пока на него не отвечу. Тем более для Илии Дона Кехана(ы) – здесь я теряюсь в правописании: как склоняется (или не склоняется перед реальностью) дивная фамилия.

Ведь для него Царство Божье более зримо (и почти достижимо) – располагается то ли над Санкт-Ленинградом, то ли над Первопрестольной; сказать, что Царство Божье – это бывший (прошлый и будущий, и вообще всех времен) СССР – такого он пока не говорил; а если и скажет – слишком многим этот взгляд полоснет бритвой по их личному взгляду.

Но это и мой взгляд, и я его не считаю самоубийством истины. Я называю его взглядом на истину – не только извне, но и со стороны Царства Божия, в котором нет смерти вообще. Поэтому даже видимая смерть в видимом мире – виртаульна: в невидимом её попросту нет. Как нет и тех жертв, и тех смертей, которые – виртуально были и прозвучали, которые у всех на слуху.

Зато есть Божье Царство. Именно оно наш удел.

А что наш удел оказался не только прошлым, но и видимо «чужим» нам уделом (ведь слово не стало делом, поскольку и этот удел – прошел: СССР рухнул), вовсе не означает, что теперь нам следует отдавать каждое свое око и каждый свой взгляд на потребу очередной виртуальному новоделу (из видимого мы уйдём за его пределы).

Ведь нас с вами прежде всего интересуют люди, которые и есть наша сущность. Которые – не проходят, а становятся нами.

Когда-то все эти «дивные люди не от мира сего» среднеобразовывались в империи СССР словно бы заводским производством. И хотя они от рождения не знали, что смерти нет (напротив, им с рождения внушали, что Бога нет), но как-то так выходило, что всем им было дано жить не хлебом единым, а небом единым.

Нёбо их было сухим, взыскующим живой воды и не желавшим воды мёртвой.

Как-то так выходило (само по себе из социума выдавливая), что все они неизбежно оказывались в статусе маргиналов (зафиксированной обществом константой внутренних перемен: сами собой предназначены выйти за пределы себя)! Это невообразимое чудо отбора ещё совсем недавно присутствовало в нашем быту – совсем рядом с нами, в минувшей империи СССР.

А всё потому что (в идеале) союз равноправных государств (если каждое государство счесть отдельной личностью) был в чём-то главном сродни древнегреческому полису.

«Полис – это обычно небольшой город, в котором вы знаете большую часть жителей с детства, а своих погодков лучше, чем мы сегодня знаем своих одноклассников. В то же время полис – это отдельное государство, в котором кипит политическая жизнь. И касается она всех граждан: например, в Афинах и других городах существовало непреложное правило – если в городе началась открытая борьба за власть, ты должен публично выбрать сторону. Проигравших в схватке могли простить, тех, кто решил отсидеться – никогда. При этом тесный контакт в социуме делал очень важным личную репутацию: греки поощряли талантливых людей, поэтому ни одному другому типу общества никогда не достичь такого процента великих и творческих людей на душу населения, как античным полисам.

Сюда стоит добавить и идею пайдейи – греки считали ключевой задачей общества воспитание и образование подростков. Суть идеи не в том, чтобы приучить человека к определенным вещам (удобным обществу), а в том, чтобы разумная привычка стала частью природы/характера человека. Этот переход из искусственного в естественное и есть культура. Они первыми открыли важность естественного следования нормам и добродетелям, а не из-под палки. Греки придумали себе миф о себе, коротко звучащий так «грек = культурный». И вера в него позволила достичь многого.» (особенности древнегреческого мышления)

Всё так. Составные части союза знали друг друга от начала времён. Во главу угла ставилось образование нового человека. И именно советское образование было лучшим.

Почему я так говорю? А потому что я советский человек, рождённый для подвига и готовый к нему. Разве что в момент, мною описываемый, всё это было уже не так. Поскольку наше с вами Царство Божье перестало быть невидимым и стало наглядным. Как и во времена блудливого мыслью Ренессанса населянты Царства Божия захотели жить в Царстве Людей.

Причём – захотели тем самым хочу, у которого нет и не может быть никаких оснований (кроме оснований невидимых). Поэтому – у них не могло не получиться разрушить всё то волшебство бытия, которым они обладали, и упасть на самое дно (то есть погубить и Россию, и всех ей доверившихся); на этом бы все и закончилось, и не было бы никакого Воскресения!

Но тут в это дно постучали снизу.

Оказалось, что хуже – возможно. Что (в материальном мире) закон сохранения (при ограниченности ресурсов) действует единственным образом: так или иначе каждый субъект решает свои задачи за счёт окружающих его объектов; но для этого субъект устанавливает контроль над невидимым миром объектов.

Раньше бы назвали простым словом: искусить.

Чтобы вернуться в эту парадигму бытия, следовало «осознать» душой, что есть искус Возрождения (ставящий человека как меру всего: и вещей, и вещего); чтобы вернуться в парадигму Воскресения именно сейчас мой Идальго (иногда я буду называть его так) смотрел из окна на совершенно другую среднеобразовательную школу и (не только поэтому) самым естественным образом был одинок.

А просто-напросто потому, что уже нет на земле никаких его «личных СССР», ни прошлых, ни будущих, ни настоящих!

 

Не стало в его жизни того самого смысла, который мог бы видеться больше жизни. Зато осталось Царство Божье (которое его населянтам показалось бессмысленным).

А ещё осталось место на географической карте, где по всем границам «этого пустого места» империи (и по его, Илии Дона Кехана, личным границам: он не разделял себя с Царством) до сих пор бродили виной и вином сотни тысяч «раздавленных вишен», то есть еще живых или уже погубленных людей.

А сам он был реликтом Царства Божьего на обычной земле, где (сначала) людям дали увидеть обычное небо и обычную землю, к которым не приложено наглядное Царство, а потом (почти) отобрали; но это ведь как с душой – всю потерять может только тот, у кого её изначально не было. Так что это само Царство Божье не захотело быть (видимым), когда люди его Царя перестали быть (видимыми).

Но тогда и стали видны совсем другие герои, которые прежде не бросались в глаза (хотя никогда не переводились: люди внутреннего делания, невидимого сбережения мироздания); например, тот же Илия Дон Кехана.

Как подобный моему герою реликт мог сохранить себя в отсутствии царства?

У меня нет другого ответа на этот вопрос, кроме моего личного опыта. Ведь я как все: смотрю на Илию Дона Кехана с точки зрения своего личного опыта. А он смотрит сейчас на свой мир из окна мелкопанельного дома, причём – смотрит он из своего «интересного» времени, в котором ему довелось родиться.

Причём – он словно бы смотрит сразу всеми глазами всех «раздавленных вишен» по окраинам империи (бывших и будущих) – тяжёлая ноша такое все6видение; а вот какими «другими глазами» мог бы взглянуть на него человек не метафизический? То есть не я и не ты, читатель (а иной читать мой текст не будет), а кто-то другой, притянутый «за уши» и со стороны.

Это тоже вполне очевидно:

Он припечатал бы Илию Дона Кехана новомодным словцом, а именно – «looser», то есть как человека, который никуда не пришел просто потому, что никогда и не выходил. Он попытался бы определить Илию Дона Кехана на видимое им (таким продвинутым) место и время, и это тоже было бы чистой воды правдой: сейчас, в самом конце девяностых годов поучительного двадцатого века мой Илия Дон Кехана всего лишь собирается из себя выйти!

Находясь в тех месте и времени, которые (кармически, со льдины и на льдину) изгоняют его в другие место и время, в которые он возможет принести плод Познания Добра и Зла (чем отнимет у себя плод с Древа Жизни). Причём – принесёт его таким, каков есть (чтобы съесть): и целиком, и по частям.

Причем – не один, а вместе (или даже порознь) со своим древним, разобранным и заново (как и его родина) собираемым именем.

Он ещё не знает, что выживание его родины будет зависеть от того, найдет ли он (и все мы) выход.

Он пока и не должен об этом знать – поскольку у него нет другого выхода. А пока он полагает себя обустроенным и вовсе не полагает обустраивать мир. Он даже не знает (думает, что не знает), что имя и есть мир! Но сейчас все изменится.

Найти выход ему – придётся. Так или иначе.

Иначе вообще ничего не будет: ни самой нашей родины, ни этой моей истории, ни даже родинки на его губе (буде она у него – смыслом русского языка – откуда-либо взялась бы); вот только – куда выйти? Вот только – в какое «когда»? В какое другое (повседневное) имя ему выйти из своего составного, в котором ему так удобно говорить отвлеченно и о прошлом, и о будущем.

Ведь только так мы и живем: каждый из нас говорит своей родиной-родинкой на губе, создавая землетрясение.

Ведь каждый сам по себе сотрясает свою землю. Каждый сам по себе ее видит и лепит.

Но! Детям нашим стоять на той земле, которую вылепят наши губы. Причем! Именно вылепят, причем – словно бы из гончарной глины, дабы все мы стали стали плотью единого имени. Ведь уже ясно, что будущее не загадывается или воображается, напротив – оно уже настоящее (такое, каким быть может), поэтому само определяет, каким быть его прошлому и как и когда ему измениться.

Итак, именно сейчас мой Илия Дон Кехана смотрит в окно на среднеобразовательную школу. И как раз сейчас его (то есть наша с вами) родина переживала очередную гражданскую войну умов, которая иногда обретала вполне зрелищный вид. То есть все более и более визуально-иллюзорный (но от этого не менее кровавый) вид.

На нынешних просторах бывшей империи, а именно: внешне лишь на Северном Кавказе (а на самом деле везде) проливалась реальная кровь. Но иллюзия того, что в некоторых местах ее проливалось «количественно» поменьше (то есть в Сибири и на Русской равнине), подавалось как несомненный успех нового человеколюбия.

Более того, само это «не-количественное» (точнее – нео-количественное) пролитие народной (то есть плебейской и родной моему Идальго) крови назойливо продавалось средствами массовой информации в упаковке некоей освободительной теодицеи, разыгрываемой в блоковском балаганчике: такое истечение «клюквенного сока» считалось искуплением за грехи наших отцов.

Принято было так же – подсчитывать соотношение этих качественного и количественного пролития. Принято было так же – реальное приравнивать к виртуальному (до отрицания реальных реальности и ирреальности). Принято было так же – что люди не такие же манипуляторы своей виртуальности, как тот (та, то, те), чьим зрением они пользуются.

Принято было, что люди – пользователи того, что решено за них.

На деле, конечно, было прямо не так, а полностью наоборот (при одном условии: если человек являлся субъектом потребления, а не объектом оного); вед у объектов принято – принимать общепризнанное – человек есть гомункул культуры, так же принято было – пересчитывать прибыль от собственной искусственности.

И ведь всё это оказывалось правдой. С небольшим уточнением: человек есть гомункул культуры, над которым возможна душа.

Ведь изменения видимого начинаются и происходят в невидимом (ведь Царство Людей – видимо).

Меж тем наша родина (как родинка на губе) – тоже видима. Это лишь внешне проще – посчитать количество родинок, дабы не видеть производимых землетрясений. Дальше – больше: такое пересчитывание «вещих вещей родины» и даже «составляющих русскую душу ингридиентов» начинало почитаться за архиважный прогресс человечества и (в какой-то мере) действительно таковым являлось.

Пересчитывание в разных системах счисления позволяло виртуальному человеку осознать пластилиновость места и времени своего пребывания на этом (да и на том) свете. Так никто не заметил, что новый русский (российский) человек начинал быть воплощением Стихии, её ипостасью!

А меж тем именно это происходит сейчас с моим идальго.

Но я скажу больше: это происходит не только с ним и не только сейчас. Это могло бы произойти ещё в империи СССР, причем – со всеми теми, кто среднеобразовывался на ее просторах. Это могло бы произойти и (значит) где-то в невидимом произошло со многими, причём – каждый из этих многих мог сформулировать (версифицировать в ритме, слове, гармонии) свой мир.

Более того! Я (даже) скажу больше: это история мироформирования моего (следующего за миром) мира; это как душа души направляет душу тела.

Человек моего мира действительно мог бы обернуться воплощением Стихии.

От такого человека зависели бы не только судьба «маленькой» России (и населяющих её россиян), но судьба всего (уже не только лишь моего) мира. Только представим, что вся история такого виртуального мира (сразу после грехопадения и до нынешних дней) ведет к появлению человека Стихии.

Я не настолько шовинист, чтобы полагать только русского человека достойным этой немыслимой участи (но помню давнюю максиму: смысл русского мира – спасение человечества русскими); не будем плутать в определениях, просто продолжим представлять нового русского человека.

Впрочем, зачем представлять? Достаточно (уже сейчас) видеть пластилиновость мест и времён.

Для человека моего мира весь – мой мир мог бы стать калейдоскопом реальностей им самим же изреченных Стихий и им самим увиденных реальностей его собственной речи. Ведь что есть мир, как не речь на том языке, которому любой алфавит просто тесен? Возможно ли людям говорить на таком языке? Но представим себе именно такого человека: вот он весь перед нами!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru