Как странен человек уступками в своей жизни! Сколько богачей, лишившихся огромного состояния, благодарили судьбу за бедную жизнь, оставленную им! Человек плывет на гордом корабле, почитает себя царем стихий, досадует на медленность бега своего; буря, корабль разбило в щепы, и – царь стихий благословляет судьбу, что она выкинула его, полумертвого, на бесплодный утес.
Бывает время какого-то странного состояния человеческого, между счастием и бедствием, время какого-то самозабвения, когда мы страшимся сами себя и не хотим ни оглянуться, ни взглянуть вперед. Это время, когда тучи нависли отвсюду и дождь уже каплет огромными, ленивыми каплями. Еще мгновение – тучи разорвутся, и дождь, шумя, сольется с огнем молний и грохотом грома. Но, может быть, не будет ни грома, ни молнии; лучи солнца пробьются сквозь мрак туч; вихрь изорвет их, разбросает по небу, и день кончится светлым захождением солнца.
Так и в нравственном мире, и в мире страстей. Так было и с Эммою. Беспечность свойственна человеку; она дальняя родня наслаждению.
Молодой князь С*** сделался внимателен, даже изъявлял какую-то благодарность, какую-то нежность к Эмме, и она оживала с каждым днем.
Не думайте, чтобы Эмма, как опытная какая-нибудь кокетка, надеялась увлечь князя в сети свои. Нет! она радовалась, как дитя, не могла скрывать своей радости, когда он говорил с нею приветливо, нежно, и – ничего более она не требовала, даже страшилась требовать.
Не думайте, чтобы Эмма мечтала когда-нибудь достигнуть, любовью князя, исполнения каких-нибудь честолюбивых надежд! Мысль об этом не касалась души ее.
Молодой князь подходил к Эмме с каким-то чувством благоговения. Он не был еще испорчен светом; он был уже испытан несчастием, и это несчастие было для него грозным разоблачителем людского сердца. Он знал, чем был одолжен Эмме. Ему приятно было теперь, в свой черед, усладить страдания Эммы своею услужливостью. Но он не любил Эммы.
Однажды, когда он и мать его, безотлучно надзиравшая за каждым движением сына, просидели с Эммой целый вечер, князь, возвратясь в свою комнату, задумался и сказал: «Какая умная девушка!.. какая добрая!» – прибавил он, подумавши несколько. Если мы хвалим ум, красоту, сердце – мы не любим. Кто любит, тот не хвалит или хвалит именно то, что не хорошо. Он как будто боится высказать людям, что пленяет его: это тайна влюбленного, и часто он сам не умел бы растолковать ее. – В этот вечер Эмма была чрезвычайно словоохотна: она так мило, так добродушно говорила о мире, о людях, о дружбе, о своем детстве.
Княгиня нисколько не была обеспокоена сближением сына с Эммою. Она уже разгадала его душу.
Доктор часто задумывался, нюхал табак, уходил справляться с психологическими трактатами ученых о любви, о дружбе и хмурил брови.
Между тем дни летели, снега таяли, зима умирала.. Леса зазеленели. Реки разломали наконец ледяной череп свой, жаворонок запел над лугами. Доктор беспокойно, наблюдал пульс Эммы. Она была слаба. Повеяла весна, и он предписал Эмме выезжать прогуливаться. Князь сопровождал ее в этих прогулках, галопируя подле ее кабриолета.
Был прекрасный весенний день. Солнце ярко светило; свежий ветерок веял сквозь растворенные окна. Доктор советовал воспользоваться хорошею погодою и погулять. Эмма села в свой кабриолет. Она сама правила смирною лошадкою; князь скакал подле нее верхом; жокей следовал за ними. Решились ехать далеко; останавливались, любовались видами окрестностей; потом опять ехали далее. Наконец княжеский парк кончился – перед гуляющими было обширное поле с перелесками.
На другой стороне поля, между сосновым лесом появилась большая кавалькада дам и мужчин, верхами и в экипажах. Они, казалось, все были щегольски одеты. Князь увидел их и умолк среди начатого разговора.
Эмма с изумлением взглянула на него. Он остановил свою лошадь и неподвижно смотрел на гулявших вдали. Взглянув в свой лорнет, Эмма узнала эту толпу: Моина ехала верхом, прелестно одетая; ее окружало много дам и мужчин, но только Моину разглядела Эмма. Этого было довольно. Вожжи едва не выпали из ее рук.
– Князь! вас заметили, – сказала она дрожащим голосом. В самом деле, двое мужчин скакали через поле прямо к князю. Все гуляющие остановились.
Князь не отвечал ни слова, стоял неподвижно. Эмма повернула кабриолет свой снова в парк и погнала свою лошадку. Из перелеска, где не могли видеть ее, она видела всех. Эмма остановилась: князь был уже окружен спутниками Моины. Она сама ловко подскакала к нему.
Эмма погнала свою лошадку, гнала ее поспешно, быстро, переезжала с одной дорожки на другую, сама не зная, куда едет. Свежий весенний воздух казался ей чем-то ядовитым; песня жаворонка звучала насмешкою над людьми. Наконец перед ней широкая дорога.
– Куда же эта дорога? – спросила Эмма у жокея.
– Вы, сударыня, далеко заехали направо. Это дорога в…скую пустыню.
«Туда!» – подумала Эмма.
– Далеко ли до пустыни?
– Версты три.
– Мы еще застанем обедню?
– Кажись, застанем. Солнце еще не так высоко.
У монастырских ворот оставила Эмма экипаж и жокея и пошла в церковь, обедня уже кончилась. В приделе служили молебны. В другой придел вошла Эмма. Здесь, где она почитала себя никем невидимою, кроме бога, упала она на колени, и слезы полились ручьями из глаз ее; судорожные рыдания вздымали ее грудь – она плакала, не молилась; ни слова, ни мысли не приходили ей в голову.
Но Эмма не замечала, а подле нее, невдалеке, стоял монах и наблюдал за нею. Его бледное, желтое лицо, изрезанное глубокими морщинами, показывало, что не лета, но страдания убелили его волосы. В глазах его светился ум, видна была душа, не побежденная ни миром, ни бедствиями, но вся перешедшая В упование, что за гробом есть мир, есть другой мир света тихого и незаходимого. Этот взор ничего не мог искать на земле.
Приклонив голову к холодному столпу, одному из четырех, на которых держался купол церкви, холодному, безмолвному свидетелю стольких слез человеческих, Эмма едва не лишилась чувств. Монах подошел к ней и чистым немецким языком сказал ей:
– Сударыня! вы нездоровы – поберегите себя.
Эмма с изумлением взглянула на монаха. Она узнала в нем отца Паисия, духовника княгини; благочестивого инока, учредителя хора в монастыре. Но до сих пор она думала видеть в нем одно простое благочестие и никогда не слыхала от него речей. Голос, тон разговора показали Эмме ее ошибку. Она увидела человека образованного, бросившего мир, скрывшего под иноческою рясою растерзанную душу свою и верою и благочестием заменившего надежды на бедное счастие мира.
Эмма поспешно отерла слезы свои, встала, но оперлась о стену, шатаясь, едва не падая.
– Дочь моя! – сказал отец Паисий – голос его был голос отца, – если ты ищешь здесь утешения, оставь все условия мира и предо мною, служителем бога-утешителя, будь младенчески открыта душою. Если грех тяготит тебя, я буду за тебя молиться и напомню тебе, что он приходил в мир не праведных призывать на покаяние, но спасти грешных. Если бедствие налегло на юную душу твою, в слове бога ты найдешь отраду скорбной душе. Но не отчаяние, а надежда да будет твоим путеводителем.
– Отец мой! я лютеранского исповедания.
– Что мне за дело, на каком языке и в каком храме молишься ты богу! Его отеческие объятия равно отверсты для всех; служитель алтаря равно приемлет к сердцу каждого несчастливца, дочь моя.
– Я несчастлива, отец мой!
Слезы опять полились из глаз Эммы.
– Выйдем отсюда. Свежий воздух оживит тебя; братия могут здесь заметить скорбь твою.
Отец Паисий пошел из церкви; Эмма следовала за ним невольно. Недалеко от церкви было кладбище, усаженное деревьями. Дерновые скамейки сделаны были между могилами. Их осеняли деревья, едва зазеленевшие свежими листьями; молодая травка пробивалась на могилах между иссохшею прошлогоднею травою.
Здесь, подле одной могилы, на которой рука времени уже разломала надгробный камень, села Эмма, и свежий воздух оживил ее. Она огляделась кругом: монастырская ограда, храм божий, могилы, благочестивый, поседелый инок. Недалеко оттуда тянулся ряд келий; несколько пришельцев в пустыню отдыхали на могилах, беспечно, беззаботно. Дитя играло тут подле бедной какой-то женщины, уснувшей от усталости. Старик, товарищ богомолки, развязав свою котомку, вынимал из нее куски черствого хлеба. Эмма взглянула на небо: оно было распростерто над нею, светлое, весеннее, оживленное роями птичек, мелькавших по поднебесью. Эмма вспомнила, что такое же светлое небо было распростерто над нею, когда она в первый раз увидела сумасшедшего князя. Но тогда как высоко стояла она над миром! – Ее окружали родные в мирном приюте своем. А теперь она одна, среди могил, растерзанная, униженная миром…
– Дочь моя! – сказал ей отец Паисий, когда Эмма отдохнула немного и плакала уже не в отчаянии, но тихо, облегчительно, – дочь моя! забудь во мне инока. Не думай встретить во мне грозного судию твоей совести, твоей души. Ты видишь человека. Тот, кто сам плакивал кровавыми слезами, кто, умирая за мир, был напояем горечью, тот призывает к себе только бедствующих. Я испытал страдания; я был обольщаем великими надеждами – я знаю мир и скорби его – скорби страшные, от которых и теперь болит душа моя и которые забываются только в могиле. Я терял милых сердцу, был унижаем, отчаивался…
Он умолк.
– Отец мой! вы меня знаете, – могла только одно отвечать Эмма.
– Знаю более, нежели ты думаешь. Твоя душа чиста. Никакая тайна твоей покровительницы, княгини, не скрыта от меня. Бедная жертва судьбы непостижимой! Чего ищешь ты в мире? Твое счастие погибло. Мудрость человеческая запуталась в твоей судьбе; она оторвала тебя от назначения твоего – тихо провести век в кругу смиренных родных и друзей – и бросила в величие, знатность, великолепие…
– Отец мой! не я пришла в этот чужой мне мир…
– Зачем же остаешься ты в нем, когда видишь, что он не твой?
– Куда же убегу я!
– Туда, где тихо протекло твое детство. Удались отсюда, дочь моя: ты здесь чужая – там родная.
– Могу ли возвратить мое прежнее спокойствие, мою детскую беззаботность…
– Ты удалишься бедствующею, но чистою, страдающею, но в мире с богом. Неужели не видишь ты, что если еще останешься здесь, то демон страстей начнет рыть в сердце твоем могилу для твоей погибели? Твое чистое чувство, в котором никто не посмеет теперь обвинять тебя, потускнеет в буре страстей. Ревность, зависть, ненависть овладеют тобою. Спаси себя, дочь моя! Смотри в, свою душу и береги чистоту ее. Кто принесет растерзанное сердце к престолу бога – тот будет там сыном; но сердцу, отемненному страстями, если и не падшему в преступление, престол бога явит седалище грозного судии. Пусть будут виновны пред тобою люди: они отвечают за то богу, – не будь виновна перед ними.
– Слова ваши, отец мой, терзают душу мою! Подкрепите меня…
И умилительная беседа была продолжительна между Эммою и благочестивым иноком. Всю душу свою открыла ему Эмма, и все утешения веры и надежды он пролил на сердце ее, растерзанное любовью.
Благоговейно поцеловала руку его Эмма и тихо отправилась в княжескую деревню. Здесь встретило ее большое движение: несколько экипажей и верховых лошадей стояло во дворе. Она узнала, что княгиня собирается ехать в гости. Несколько человек соседей шумели в бильярдной. Эмма прошла в свою комнату по заднему крыльцу. Ей сказали, что княгиня давно спрашивала ее. Эмма чувствовала себя утомленною, но готовою на все. Ей казалось, что княгиня зовет ее сказать ей роковое какое-нибудь решение. «Боже! я готова!» – сказала Эмма, обративши взоры к образу и сложив на груди руки. Она оправилась и пошла к княгине. Румянец был виден на щеках ее от прогулки и от всего, что чувствовала и слышала она в это утро.
– Вы загулялись, милый друг, – сказала Эмме княгиня, – и я начинала беспокоиться за вас. Какой ветреник этот Поль: оставил вас, уехал к графине N. N. и прислал сказать, что там пробудет целый день.
– Мы встретили графиню с большим обществом. Мне не хотелось, чтобы меня заметили, и я оставила князя, решась еще поездить на свежем воздухе.
– И очень хорошо сделали. Посмотрите, как расцвели розы на щечках ваших.
Эмма горестно улыбнулась. Княгиня не заметила ее улыбки, примеривая брильянтовые серьги перед зеркалом.
– Вы и меня взманили гулять, – сказала она. – Мы едем обедать к соседям нашим В. В.
– Мне позволите вы остаться дома? – с беспокойством спросила Эмма.
– Думаю, что вам нужно теперь всего более спокойствие, а там будет толпа народа.
Княгиня расположилась на своем диване и посадила подле себя Эмму.
– Я знаю, милый друг, – сказала она, – что вам в тягость шум и большой свет. Вы любите уединение, тишину семейной жизни, домашнее счастие. Ах! кто бы не променял на это самой блестящей доли. Как грустно смотреть на людей, которых рождение и воспитание увлекают в свет! Как часто, смотря на вас, я думала даже о себе самой…
– Вам ли говорить это, княгиня!
– Почему ж не говорить мне? Я чувствую, что не рождена для большого света, и только звание и воспитание сделали его для меня сносным. Вы знаете моего мужа: мог ли он составить мое счастие?
Откровенность княгини изумила Эмму.
– И потом, потеря детей, болезнь одного, оставшегося мне сына!.. Я могла бы осчастливить человека с душою и сердцем, милый друг: я была бы готова отдать за это многое. Судьба лишила меня всех средств жертвовать чем-нибудь для людей, милых мне, а что может заменить наслаждение таким пожертвованием.
«Пожертвованием?» – думала Эмма в недоумении.
– Воображаю себе: какое небесное чувство должно наполнять душу, например, той девушки, которая для счастия своих ближних, своих родных решилась бы пожертвовать какою-нибудь безрассудною страстью; променять мимолетное наслаждение на прочное добро; заменить прихоть воображения постоянным наслаждением добродетели и тихой радости.
Эмма чувствовала лихорадочную дрожь по всему телу.
Княгиня не смотрела на Эмму, казалась задумчивою и, перебирая в руках золотую цепочку, на которой были дорогие часы ее, продолжала говорить:
– Мне надобно посоветоваться с вами о важном деле, милая Эмма. Посоветоваться; не советовать хочу я вам. Вы знаете, что я привыкла любить вас, как дочь.
«Дочь!» – Эмма вздрогнула при этом слове.
– Вы привязали меня к себе вашим милым сердцем, вашею душою, чистою и прекрасною. Вы, конечно, не заметили в доме моем никакой разницы против родственной любви ваших добрых родных; вы были мне подругою в моей скорби, и все, что могла я делать для вашего удовольствия, я делала…
Эмма подняла глаза. Взоры ее обратились на эстампы, расставленные над диваном, и остановились на одном большом превосходном эстампе. Тут изображен был Данте, изгнанник из отчизны, мрачный, угрюмый беглец. Он стоял в бедной одежде на первой ступеньке великолепного крыльца, ведущего в какой-то огромный дворец; страннический посох был в руке его; волосы его развевал ветер чужбины, и уста его только что не произносили слов, выгравированных внизу эстампа:
Tu proverai si come sa di sale[71]
Lo pane altrui, e come ё duro calle
Lo scendere e l'salir per Paltrui scale…[72]
– Княгиня! скажите, к чему угодно вам говорить все это? Какое пожертвование от меня надобно? Что должна я сделать – для чьего бы то ни было спокойствия, счастия…
– Этого надеялась я от вас, милый друг, и потому заботилась устроить будущую судьбу вашу. Я знаю состояние ваших родных…
– Разве я требовала от вас чего-нибудь и когда-нибудь, княгиня?
– О боже мой! К тому ли говорю я это? Ваш дедушка стар; братцы ваши еще так малы; вы должны будете заботиться об их участи, но можете ли вы сделать это, вы, девушка, одинокая…
– Есть отец сирот, княгиня…
– Благочестивая мысль. Но мы живем не в век чудес, милый друг мой. Вам надобно избрать себе надежного покровителя… – Княгиня помолчала с минуту. – Вы знаете нашего почтенного знакомого, полковника Доброва? вы видели его раза три у нас в доме. Он предлагает вам свою руку.
«Великий боже! – думала Эмма. – Я была готова на все; но – я человек! Это слишком, творец, спаситель мой! Есть мера всему, есть предел всему, кроме твоего милосердия.»
Полковник Добров был сорокалетний вдовец, богатый помещик…ской губернии. Потеряв первую жену свою, он отказался от службы и жил несколько лет в деревне, занимаясь воспитанием своего маленького сына. Не знаю, наскучив ли уединением или по делам каким, он приехал в Москву и посетил князя летом в деревне. После того он приезжал еще раз, говоря, что решился провести зиму в Москве. В третий раз приехал он и долго говорил с Эммою о погоде, о немецкой литературе, о ее дедушке. Через неделю княгиня получила от него хорошо переписанное письмо, содержание которого мы теперь знаем.
Эмма молчала, а княгиня распространилась о любви полковника к первой жене его, о прекрасном его состоянии, о том, что он устроит будущую судьбу братьев Эммы.
Эмма не плакала. Княгиня кончила тем, что решилась взглянуть на нее. Эмма была бледна, но спокойна; она даже улыбнулась.
– Позвольте мне, княгиня, обыкновенный ответ невесты. Я слыхала, что девушки всегда отвечают на предложения, подобные вашему: мне надобно подумать.
– Разумеется, милая Эмма. Моих слов вы, конечно, не ожидали.
– Признаюсь. – Эмма встала и хотела идти.
– Да, кстати, милый друг: не будете ли вы писать к вашим в Москву? Сейчас едет туда наш обыкновенный посланник.
– Буду писать. Мне необходимо надобно писать к своим.
Княгиня осталась одна, нахмурила брови и отирала пот батистовым своим платком. «Тяжелая обязанность матери!» – шептала она.
Эмма остановилась на пороге своей комнаты. «Ты будешь гробом моим! – подумала она, обозревая свою комнату. – Через этот порог мне уже не переходить более».
Она села к столику и написала следующие строчки:
«Фанни! Если ты меня любишь, если ты любишь своего Теобальда, поспеши приехать ко мне, чтобы не умереть мне на чужих руках. Попроси своего Теобальда сходить к дедушке, приготовить его к вести о моей смерти и приехать с ним сюда. Но сама приезжай прежде их. Поспеши, Фанни, ради бога поспеши!..»
– Отдай эту записочку по адресу и вот тебе на водку, только не задержи и отдай записку тотчас по приезде в Москву. Мне это очень нужно.
Твердо проговорила все это Эмма посланному в Москву. Она села после того к окну и смотрела, как подъезжал экипаж княгини. На самых этих вороных конях она приехала с княгинею из Москвы.
Княгиня возвратилась домой поздно. Когда на другой день проснулась она, Аграфена доложила ей, что барышня Эмма Ивановна вчерашний день опять занемогла, и, кажется, очень сильно.
– Для чего ж ты, дура, не сказала мне этого вчера, когда я приехала?
– Я не хотела беспокоить ваше сиятельство.
Княгиня оставила свой завтрак и пошла в комнату Эммы.
Перед этою комнатою встретил ее доктор, только что оставивший Эмму. Он всю ночь просидел у ее кровати.
– Что ваша больная? – поспешно спросила его княгиня.
– Ничего; ей теперь лучше. Не беспокойте ее, княгиня.
– Мне надобно ее видеть.
– Для чего же, княгиня? Она теперь спокойнее и просит послать за духовником вашим, монахом Паисием. Да, она еще просила меня извинить ее перед вами, что причиняет вам столько неприятностей своею болезнию. Прикажите поскорее послать за этим монахом; а что касается до беспокойств, причиненных вам нездоровьем Эммы, то они продолжатся немного времени. Эмма не проживет до вечера.
– Любезный доктор!..
– Да, на этот раз наука меня не обманет… Княгиня не в силах была ни идти к Эмме, ни говорить.
Она пошла в свой будуар. Старый князь встретил ее в зале.
– Правда ли, что наша немка отчаянно больна и умирает? – спросил он.
– Да, – отвечала княгиня.
– Как скучно! Филька! вели заложить мою карету. Adieu, ma chere! я еду в Москву.
– Теперь?
– Да, ты знаешь, что я терпеть не могу мертвых и теряю сон и аппетит, когда в доме есть покойник.
Через час загремел экипаж княжеский и в самых воротах столкнулся с старинными дрожками, на которых приехал духовник княгини.
Инока ввели в комнату Эммы. Больная сидела в больших креслах против окна, обложенная подушками.
– Отец мой! – сказала ему Эмма слабым, едва слышным голосом. – Теперь скоро кончится все: и борьба, и страдание. Одна просьба к вам, моему последнему утешителю на земле: совершите надо мною святое таинство обращения в православную веру и, заклинаю вас, упросите княгиню, чтобы меня похоронили на здешнем сельском кладбище.
– Дочь моя! благословенно твое желание, и святая церковь православная всегда готова принять прибегающего к ней. Но что за мысль о кладбище…
– Неужели это грех? Здесь положены его предки… здесь положат и его, где бы он ни умер и сколько бы еще лет ни прожил. Боже! дай ему жизнь долголетнюю и счастливую; но придет и его череда. Бренные кости мои возрадуются, что на одной божией ниве восстанем мы некогда: восстану я – не упрекать его, но встретить взором святой любви, которого не узнать ему в здешней жизни; восстанет и он – не отвергнуть меня, но вместе приблизиться к трону любви бесконечной.
Благочестивый инок не мог удержать слез своих. Он положил обе руки на голову Эммы и молился о ней…
Едва кончился обряд миропомазания и Эмма причастилась св. тайн, когда тихо вошла в комнату Фанни и со слезами упала у ног своей подруги.
– Неужели и дедушка приехал с тобою? – спросила Эмма беспокойно.
– Нет, я одна.
– Слава богу! я не дождусь его, если он приедет завтра… Сядь здесь, подле меня, Фанни; подвинь мои кресла сюда, поближе к окну.
Все оставили комнату; Фанни села подле своей подруги.
– Фанни! дай мне свою руку. Счастлива ли ты, Фанни, с твоим Теобальдом?
– О, милый друг мой!
– Фанни! если старик мой не переживет моей смерти – будь матерью братьев моих…
– Живи, милый друг, подумай о нас!
– Нет! земное уже исчезло для глаз моих… Но, Фанни, посмотри – мои взоры – темнеют, – кажется, это верховую лошадь ведут по двору… Он едет куда-нибудь! Еще раз увидеть его… Фанни! пошли к Полю кого-нибудь сказать, что я желала бы видеть его, поговорить с ним…