И ужасное душевное волнение, казалось, терзает Феофанию. Она побледнела, закрыла глаза рукою, как будто боялась страшного привидения. Поспешно встала она с дивана и ходила скоро и беспорядочно по своему роскошному будуару. Никто ничего не смел сказать – никто не смел посмотреть на Феофанию. Но был некто, кто смело глядел на нее в это время – незримый, но видимый…
О совесть, совесть! неумолимый страж человека, неусыпающий на бархатных подушках, не заглушаемый веселою песнью! Как червь, подтачиваешь ты здания, воздвигаемые пороком и страстями… Неумолимая Немезида[275]! все погибнет перед волею человека, погибнет добродетель и стыд – не гибнешь одна ты! Змеей сосешь ты грудь преступления; гробовым червем стучишь в уши порока; сонным видением терзаешь его, когда он думает успокоиться на ложе своем; в яд превращаешь ты драгоценное вино, которым тушит он пламень, пожирающий душу его, и как часто кровавою головою погибшей жертвы представлялись злодею дорогие яства, и полет журавлей обличал преступника![276]
Но Феофания укрепилась. Она уже так закалена была в буйных страстях своих, она так далеко перешла за тот порог, подле которого сидит и плачет робкое раскаяние, что возврат был ей невозможен.
Нет, нет! Всегда возможен он, как возможно милосердие и помилование Божие! Оно брат, оно друг твой, раскаяние – примиритель с Богом!
– Довольно. Благодарю вас. Вы можете удалиться! – сказала Феофания своим приближенным и невольницам. Все преклонились перед нею и удалились медленно. Комната опустела. Карлик все еще стоял на коленях, преклонив голову. Феофания дала знак рукою. Уродец, ожидавший сего знака, мгновенно поднялся и пошел – и еще раз остановила его Феофания.
«Неужели и теперь, опять испытать мне должно, – думала она, – испытать, что испытала я в ужасный день смерти Романа? Как! Эта глупая робость не исчезла в течение семи лет? И опять это страшилище, которое преследовало меня столько времени, будет преследовать меня? Опять этот стон, это хрипение умирающего, все, что чудилось мне тогда столько времени, опять все это будет чудиться мне?
Ужасно! Еще есть время… Одно слово мое, и он спасен, и погибнет злодейство… Ему погибнуть? Погибнуть Цимисхию, прекрасному, мужественному Цимисхию! Если бы можно было воротить… Говори, ум, говори мне, сердце мое!»
Безумная! к Богу должна была прибегнуть ты – молитвы требовать от души твоей, а не покорных советов от своего предателя сердца!
«Зачем, Цимисхий, увлек ты меня с собою? Зачем потребовал ты преступления, как залога любви моей?»
Она махнула рукою. Карлик исчез.
– Совершено! – невольно вскричала Феофания; ноги ее дрожали; она не могла стоять и в бессилии упала на диван.
– Неужели этого не простит мне милосердный, премногомилостивый Господь! Да, я клянусь, что отныне жизнь моя посвящена будет милосердию, призрению странных, помощи сирым и вдовицам. Я сооружу, воздвигну церковь на диво векам, во имя Богоматери, всех скорбящих радости, украшу ее золотом и серебром, дорогими каменьями и муссиею; перекую мои украшения в утвари священные; подле церкви будет больница, общая обитель благочестивых невест Христовых… Через несколько лет я оставлю трон царьградский, постригусь, посвящу слезам и молитве остальные дни мои, пойду пешком в Иерусалим… Господь помилует меня!
Ужасный порыв ветра заревел мимо окон будуара; снег и дождь хлынули в окна, и буря завыла, как будто дьяволы смеялись вдалеке над словами Феофании.
В страхе, крепко зажала она глаза руками и с криком испуга и ужаса упала на подушки дивана. Мягкая бархатная подушка показалась ей раскаленным адским железом.
Бедная владычица Царьграда! если бы в эту минуту горестная какая-нибудь вдовица, у которой нет крова в час этой свирепой бури, у которой нет куска хлеба для плачущих сирот ее, которую отталкивает от дверей рука жесткосердого богача – если бы эта печальная страдалица могла в эту минуту заглянуть в твое сердце… она не променялась бы с тобою на твою участь…
– Никифор! я иду к тебе! Ангел-хранитель мой! предводи моими стопами! – воскликнула Феофания, встала и, едва держась на ногах, опираясь на диван, хотела идти. Но голова ее кружилась – в глазах ее было темно. Со страхом глядела она вокруг себя.
– Где же все они? – шептала Феофания. – Зачем все они оставили меня? Или я отравляю дыханием моим самый воздух так, что все бегут от меня?.. Я одна…
«Ты не одна, божественная Феофания», – сказал кто-то тихо и приветливо.
С изумлением оборотилась Феофания. Перед нею стоял Цимисхий.
Пока Феофания была одна, со своею незримою, грозною совестью – она была человек, женщина, бедная, кающаяся грешница; но едва другой явился к ней – в Феофании исчезла грешница, женщина, исчез человек: она была могущая повелительница всего, что окружало ее; всякий, кто ни приблизился бы к ней, был ниже ее, был ее подданный, подвластный ей – он был человек, а она царица, владычица Царьграда. Ни перед кем не могла она открыть души своей, ни перед кем не захотела бы она унизиться, являясь человеком, подобным другому – она была владычица Царьграда…
И – что делает долговременная привычка власти и могущества! Феофания, на которую страшно было взглянуть за несколько мгновений – так бледно, как смерть, было лицо ее – казалась теперь спокойною; лицо ее оживилось; румянец появился на ее щеках; глаза ее приняли привычное выражение гордости и неприступного величия. Спокойно села она на диван и роскошно облокотилась на подушки так, что щегольская лазуревая туника живописно обвила прекрасный стан ее; белая рука как будто невзначай, выставилась до половины из рукава, и ножка видна была, старательно обутая в красные сандалии. Царица сменила в Феофании женщину – кокетка – преступницу.
Неисчислимы пути и тропинки зла, по которым влечет оно человека, едва человек поддался ему – бездны порока прикрыты цветами страстей; василиски и аспиды ядовитые скрываются в мягкой мураве обольщений…
Но всякого другого, а не Цимисхия, могло обмануть притворное спокойствие Феофании, не Цимисхия, возросшего среди крамол Двора царьградского, испытанного в страстях – он высказал бы Феофании то, чего сама она подозревать не могла.
«Если и нет меня здесь, могущественная владычица Царьграда и всего Востока! – продолжал Цимисхий, – сердце мое всегда лежит у ног твоих, и дух мой всегда блюдет, да не прикоснется никакое зло к твоей очаровательной особе!»
– Благодарю, Иоанн Цимисхий, но думаю, что не время теперь хвалить красоту мою.
«Всегда время удивляться ей, и никогда не изберем времени достойно восхвалить ее, владычица сердец!»
Феофания молчала.
«Не забудем однако ж, что время есть вещь дорогая и невозвратимая. Благоволишь ли немедленно вручить мне ключ ог тайных выходов к приморью до твоей опочивальни, великая властительница?»
– Разве надобен уже он?
«Разве еще не надобен он? должна спросить ты, владычица Цимисхия, если только дорожишь твоею жизнью и моею жизнью. Буря закрыла извне все мои приготовления; шум пира и веселья заглушит все опасения во дворце.»
– Веселья, Цимисхий?
«Неужели божественная Феофания забыла, что в сея день вечером назначен торжественный пир для булгарских царевен, и что все ожидают только одного слова твоего для начала? Произнести это слово, и чертоги вукалеонские огласятся кликами и песнями радости».
– Пир? Сегодня? Ах! я и забыла о нем… И Цимисхий будет на этом пире?
«Повелительница моя опять забывает, что мне непозволено являться в чертоги вукалеонские без особенного приказания недоверчивого супруга ее, тирана Греции, который трепещет и боится мухи и не доверяет самой крепкой страже дворца своего».
– Он имеет право не доверять. Его окружают злодейство и измена…
«Государыня!»
– Пир в чертогах Вукалеона… А между тем, где будешь, что будешь ты делать, Цимисхий?.. Трепещу…
«О чем же, могущая повелительница? Да и нельзя не трепетать, если только вспомним, как ужасно в такую ночь, каково теперь, плыть через Босфор на легкой ладье, укрываясь от всех взоров, когда в глазах плавателя гибнут корабли, разбиваемые бурею, как ужасно идти сквозь тройную стражу, приблизиться к логовищу льва, войти в него, ввести отважных товарищей, и мстить ему за неволю, за своенравную жестокость, с какою обходится он с своею супругою, с тою высокою особою, которая возвела его, ничтожного раба своего, на престол Царьграда…»
– Цимисхий! не оскорбляй Никифора; не отнимай у него, чести и славы, если отнимаешь престол и жизнь! Зачем прикрывать бездну преступлений даже и не перед людьми, но пред самим собою…
«Повинуюсь безмолвно, и – не угодно ли тебе, великая повелительница! отдать мне ключ?»
Феофания оставалась неподвижною.
«Я понимаю теперь, могущая повелительница, и вижу ясно, что должно мне делать; вижу, что сердце женщины, как и следует быть ее нежному сердцу, мягко, как воск; понимаю, что сердце женщины, подобно воску, принимает все впечатления. И в таком случае дело мужчины, дело того, кому женщина вручает судьбу свою, сохранить ее от всех сомнений, от всех впечатлений, которые могут разрушить ее собственное счастие, и, может быть, счастие миллионов людей, если она, подобно божественной Феофании, повелительница обширного государства…»
– Цимисхий! едва только допустила я тебе малое преимущество, уже ты дерзаешь говорить со мною голосом повелителя, уже я предвижу в тебе будущего тирана…
«Нет, великая повелительница, нет! Смотри, как поступает тот, кого подозреваешь ты в желании, в дерзком намерении – быть горделивым повелителем…»
Он преклонил колено и благоговейно поцеловал край одежды Феофании. Казалось, что это польстило гордости Феофании; она смотрела на Цимисхия так величаво, так величественно…
«Благоволи же вручить мне ключ», – сказав Цимисхий твердым голосом.
– Ты непреклонен, Цимисхий;
«Неужели тебе угодно еще колебаться в нашем предприятии, величавая повелительница? Разве для себя иду я на тысячи опасностей, вхожу в эти чертоги, где стены подглядывают, где двери подслушивают, где меч готов упасть на мою голову при каждом шаге моем? Не для того ли, чтобы возвратить свободу богоподобной Феофании, чтобы избавить ее от ига тяжкого, от ее ненавистного супруга, чтобы снова возвратить ей достоинство единственной самовластительницы, похищенное из рук ее своеволием вельмож, прихотью карода, замыслами гордого Никифора – не для того ли только иду я на смерть, гибель, позор?»
– Позор!.. О Цимисхий! а если совершится все по твоему желанию… не позор, но кровь, как яд палящий, запятнает нас…
«Или ты думаешь, что возврат еще возможен, великая повелительница?»
– Для тебя – нет… Я это чувствую.
«Справедливо. Для меня – нет! Если теперь я должен буду воротиться к товарищам, без ключа от тайного выхода – через час они явятся с моею головою к Никифору. Ты, верно, слыхала имена их, великая владычица, знаешь отчасти по делам: один из них, Михаил Вурз, тот самый, который послан был от Иосифа Постельничего в тарсийский лагерь ко мне, когда Иосиф готовил гибель Никифору; он перепилил, перегрыз свои кандалы и бежал из темницы. Другой, Лев Песиодид, который был в заговоре Мариана и Пасхалия, Третий, евнух Антипофеодор, тот, который…»
– Остановись, Цимисхий!
«Тот, который подал покойному императору Роману, бывшему супругу твоему, стакан прохладительного питья, когда он утомился в игре мячом…»
– Боже! это чудовище… Он жив!..
«Я хотел только объяснить, великая властительница, что, может быть, и тебе невозможно уже отступить от нашего предприятия. Стоит Антипофеодору произнесть одно слово, если я не явлюсь к нему через час, и тогда…»
Быстро отвязала Феофания ключ, который был у нее на поясе, и отдала его Цимисхию.
Несколько мгновений смотрел он на этот ключ, как будто наслаждался видом его.
«Он отопрет тебе, великая повелительница, дверь к свободе и счастию, к престолу, подле которого стану я с мечом моим, как твой последний раб, готовый пролить за тебя последнюю каплю крови…»
– Крови! – произнесла Феофания, содрогаясь и с трепетом смотря на ключ. – В ад отопрёт он дверь, мне и тебе, Цимисхий!
«Ад покажется мне раем, если ты разделишь его со мною, божественная Феофания!»
Мутными глазами смотрела Феофания на роковой ключ.
– С него каплет кровь – он горит пламенем! – воскликнула она, указывая на ключ.
«О, нет! – насмешливо отвечал Цимисхий. – Кровь можно смыть с него слезами покаяния – и в слезах раскаяния пред Господом, пред Ним же не оправдится ни един грешник, потухнет самое адское пламя…»
Поспешно спрятал он ключ, завернулся в епанчу свою и снова преклонил колено пред Феофаниею.
«Так завтра преклонятся пред тобою, самовластительницею Царьграда и Востока, колена миллионов! Участь Никифора неотвратима. Мы все погибнем, если не предупредим его гибелью предстоящего бедствия. Народ раздражен; войско волнуется и ропщет; казна государственная истощена ненасытною жадностью его родственников, а богатство народное – его непостижимым корыстолюбием. Завтра может вспыхнуть мятеж…»
– Жизнь его будет пощажена! Клянись мне, Цимисхий!
«Охотно, великая владычица, но жаль, что прежде не знал я этого и не предупредил товарищей… Впрочем, жизнь человеческая всегда и вообще казалась мне излишнею тягостью для многих… По крайней мере, если судить по наружности, до сих пор жизнь не слишком веселит Никифора – он так угрюмо смотрит на нее…»
Шорох шагов раздался в ближней комнате. Феофания ужаснулась – даже Цимисхий смутился. Поспешно вскочил он и хотел убежать в потайную дверь, закрытую занавесами, роскошно раскинутыми по стене. Но Цимисхий не успел исполнить своего намерения, и немой карлик вбежал уже в это время в комнату; со страхом делал он какие-то знаки Феофании.
– Несчастный! что ты хочешь объяснить? Никифор? Теперь, в это время? Что значит такое нечаянное посещение? – проговорила вполголоса Феофания, вскакивая со своего дивана.
«Великая повелительница! если я обманут, – скоро прошептал ей Цимисхий, – горе обманщику! Еще на одно мгновение, – продолжал он, крепко держа Феофанию за руку, когда она силилась удалиться от него, – на одно мгновение: этот вероломный обманщик должен знать, что тот, кто бросается между льва и тигра, когда они устремляются друг на друга – тот погибнет первый…» – Он распахнул епанчу свою и указал Феофании на два кинжала, заткнутые за его поясом.
– Клянусь тебе, Цимисхий… Удались, беги…
«Я давно знаком со смертью… Бежать? За тем, чтобы наткнуться на нож подставленного убийцы? Я – останусь здесь!» – Он обнажил один из своих кинжалов.
Уже слышна была тяжелая походка Никифора. Цимисхий бросился за занавес и скрылся в нем. Феофания устремила неподвижные глаза свои на то место, где стоял он. Его нельзя было заметить. Феофания отдохнула. Никифор входил в комнату. Низко преклонилась перед ним Феофания, скрывая страшное смущение под видом скромной покорности. Никифор остановился, смотрел на нее, будто любовался ее красотою.
«Феофания! – сказал он, – прошу твоего прощения, если мой нечаянный приход встревожил тебя. Сядь, моя достойная, милая супруга, успокойся».
Феофания почтительно села на диван, и подле нее поместился Никифор. «Удивляюсь, – сказал он, стараясь смягчить грубый голос свой, – удивляюсь, что вижу тебя неодетою, когда уже так близок час начала торжества и ты должна явиться во всем величии, приличном супруге властителя царьградского… Ты кажешься смущенною? Ты здесь одна…»
– Одна, государь! – с ужасом отвечала Феофания.
«Да, я разумею, что с тобой нет никого из твоих приближенных, ни одной невольницы – а не другое что-нибудь!» – Никифор улыбнулся.
– Я… я… – хотела сказать что-то Феофания и не могла ничего выговорить.
«Как прекрасна, как прелестна ты, Феофания, в этом наряде! – сказал Никифор, целуя руку ее. – Тебя изумляют, может быть, слова мои, но я так рад, так доволен – я хотел разделить с тобою радость мою и благодарить тебя…»
– Радость, великий супруг мой? Благодарить меня?
«Да, да, я хотел поговорить с тобою о Цимисхии».
Шорох послышался в комнате. Никифор небрежно оглянулся кругом и оборотился спиною к той стене, где скрывался Цимисхий. Тихо, украдкою оборотила беглый взор свой Феофания к месту его убежища и увидела Цимисхия. Забывшись, выставился он из-за занавеса, и – кинжал виден был в руке его. Феофания окаменела на месте.
Только пять шагов разделяли Никифора от Цимисхия – пять шагов отделяли Никифора от его могилы, а он беспечно сидел подле Феофании, не думая, не зная о своей участи. И подле него была она – обольстительная Сирена[277], готовая предать его мечу убийцы. Одно слово могло открыть Цимисхия, но с этим словом Никифор задохся бы в крови своей… Ужасное состояние!
Да, порок и преступление знают ад и до смерти, знают его, еще скитаясь на здешней земле, постигают мучения и скорби, ожидающие грешника за пределами гроба… Зачем не умеют они объяснить этого ада заживо другим? Зачем не всегда чувствуют его?
«Я хотел поговорить с тобою о Цимисхии, – продолжал Никифор. – Каких скорбей избавился бы я, если бы знал прежде этого благородного, великодушного человека!»
Феофания с изумлением смотрела на Никифора и не понимала, что значат слова его? Хитрое испытание, или…
«Недоверчивость есть недостаток во всяком человеке, – продолжал Никифор, – так как и излишняя доверчивость. Но в человеке моего высокого сана – недоверчивость порок. Сознаюсь в этом и признаю, что великодушие должно быть всегдашнею добродетелью властителей. Я почитал Иоанна человеком, запятнанного злобою и пороками…»
Говоря это, Никифор употребил аттическое выражение[278] μιανϑείς αιματι και κονιησι (замаранный кровью и грязью) – и Феофания невольно повторила эти слова.
«Да, – сказал Никифор, – я думал так и теперь стыжусь своей недоверчивости. Знаешь ли, что Цимисхий спас жизнь мою от ужасного заговора? Он, он открыл мне тайну страшного возмущения, которое таилось в Царьграде. Ненавистные „синие“ и „зеленые“ скрывали пагубную мысль бунта, и все было готово к погибели моей, погибели тебя, детей твоих, погублению граждан, хищению. Чего хотели проклятые заговорщики? Не знаю хорошо, ибо не исследованы еще все подробности заговора, но уже более двадцати злоумышленников схвачено и брошено в темницу; открываются глубокие, отдаленные следы. Кажется, что тут соединено было согласие еретиков, заговорщиков старых, философов – один из самых злых возмутителей, тот безбожник-философ, которого еще так недавно простил я, теперь в кандалах – и все это сделал Цимисхий – все, когда так гордо, так презорливо оскорблял я его моими подозрениями!..
Не знаю, – продолжал Никифор, – не знаю, чем вознаградить мне благородного, великодушного Цимисхия! Хочу торжественно признать его заслуги, наименовать его Паниперсевастором, украсить его зелеными сандалиями, соединить, если ему будет угодно, с моею сестрою… Скажи, что думаешь ты обо всем этом, моя прекрасная подруга?»
– Мне ли решать, на кого и как должна изливаться река милостей твоих, мой повелитель!
«О, клянусь, блаженным родственником моим, Михаилом Малеином, что если прискорбны были обиды мои Цимисхию – торжественна и велика будет награда его! Чувствую теперь, как далеко доверчивость превосходит недоверенность, чувствую сладкую отраду в сердце моем, уверяясь наконец в добродетели людей; Цимисхию одолжен я всем этим!»
Никифор встал, начал ходить по комнате. «Отныне опять безопасно буду я подвергаться опасностям битвы, и для победы, являясь сам среди моих воинов, не буду щадить жизни моей – после меня останется еще доблий защитник Царьграда! Трепещите, умышляющие зло! Цимисхий будет стражем окрест моего престола. Трепещите, враги великой римской державы! Пока Никифор понесет ужас и победу на полки скифские – Цимисхий сокрушит на Востоке гордые стены Багдада!»
Подле самого занавеса стоял в это время Никифор, там, где скрывался в эту минуту Цимисхий. Протянув нечаянно руку, он встретил бы – кинжал Цимисхия! Феофания сидела безмолвная, потупив глаза в землю…
«Ты изумляешься словам моим, моя прекрасная Феофания? Ты не узнаешь меня? Я сам только в первый раз ощущаю сладость подобных чувствований, и – тебе одолжен я ими! Ты ходатайствовала за Цимисхия… Не скрою пред тобой самых тайных чувств моих и помышлений – мне надобно разделить радость сердца моего, и – с кем же разделю ее, если не с тобою! Мне казалось – прости меня, моя прекрасная Феофания – мне казалось подозрительным твое ходатайство; я думал, я страшился, что хитрый обман таится, скрывается в твоей просьбе… Вижу теперь, как глубоко проникла твоя мудрая, проницательная мудрость, как провидела она в Цимисхии то, чего не понимал я, ослепленный ненавистью, омраченный недоверчивостью, этим демоном, губящим веру в добродетель человеческую… А без этой спасительной веры может ли быть хоть что-нибудь священно для человека? Феофания! Ты убедила меня в том, в чем не могли убедить меня испытанные столько раз великодушные поступки Цимисхия…»
Никифор остановился против Феофании, пристально смотрел на нее и сказал: «Но, виноват ли, что доселе, воспитанный в шуме военного лагеря, приученный к грубым страстям воинов, к жизни бранной среди мечей и копий, я не верил ничему, что внушает человеку нежное ощущение души и сердца? Знаешь ли, Феофания, помнишь ли, что я был уже однажды обязан Цимисхию императорским венцом моим? Пусть завтра услышит от меня, из уст моих, признание в этом целый свет – посмотрим: кто из нас отныне победит один другого великодушием… Гордый Никифор явится таким, каким создал его Бог, а не таким, какого сделали из него люди и обстоятельства… Прощение заговорщикам, которых предала мне в руки верность Цимисхия, почесть и слава Иоанну Цимисхию, образцу верности и великодушия. Только перед тобою, теперь, в первый еще раз, Никифор является в истинном своем виде. Доселе знали во мне воина, властителя – ты видишь Никифора человека!»
Он протянул руку к Феофании, пожал ее руку и с умилением смотрел на нее.
«Довольно, – сказал он, – сердце мое было полно таких чувств, которые мне надобно было высказать; они переполняли мою душу, Вспоминаю премудрые слова твои, император Василий: „Все преимущества телесные не столько украшают царя, сколько украшают его милость и великодушие. Красота исчезает с летами; богатство рождает леность и страсти; сила смущает душу гордостью. Единая добродетель выше силы, красоты и богатств, и ею должен украшаться царь, а начало ее составляют милость и великодушие…“[279] Но уж все готово, думаю, к началу пира – поспеши, моя прекрасная Феофания, и будь солнцем радости и веселья для дорогих гостей наших – не щади угощения!..»
Он взглянул еще раз на Феофанию, ласково, приветливо, благословил ее и вышел, напевая любимый стих свой: «Господь мне помощник и не убоюся зла…»
С минуту сидела Феофания на диване своем, как будто жезл волшебника оковал в ней все чувства, все помышления. Цимисхий вышел из скрытного убежища своего и стоял, сложа руки, потупив глаза, как преступник, которому произнесли приговор смертный.
– Цимисхий! – сказала Феофания умоляющим голосом, – отдай ключ!
Цимисхий не отвечал ни слова.
– Отдай мне ключ, ради будущего спасения тебя, меня, твоей и моей души на втором пришествии Спасителя!..
«Нет! это невозможно!»
– Умоляю тебя! – Феофания бросилась перед ним на колени.
«Нет!»
– Муж крови и смерти! трепещи – я иду и все открою Никифору!
«Хорошо, иди и скажи ему, что Цимисхий и убийцы введены были в тайный чертог твой твоею рукою, тою самою рукою, которая передала некогда Антипофеодору стакан прохладительного питья, поднесенный им Роману, сыну Константина Порфирородного…»
С ужасом отшатнулась от него Феофания, и болезненный стон вырвался из ее груди – нет! из ее души! Когда опомнилась она, Цимисхия уже не было в комнате, и невольно повторила она слова Никифора: μιανϑείς αιματι και κονιησι.