
Полная версия:
Никита Ушаков Жнец
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Это я понял ещё за кромкой Разлома.
– Я предлагаю забыть, – сказал Кистенёв. – Восстановлю в гильдии, подниму до Д. Контракты, подъёмные – всё как у людей. – Он тронул край стакана, не поднял. – Будешь жить. Ты ведь хочешь жить. Раз вылез – хочешь.
Говорил ровно, без нажима. «Будешь жить» – и звучало не угрозой, а фактом. Бухгалтер предлагает новую строку взамен старой, нулевой.
«Соглашайся, – подсказал молодой голос. Тот, новый. – Соглашайся и перережь ему горло во сне».
Велизар не сказал ничего.
Но я почувствовал, как он слушает. Внимательно. Велизар лишнего не комментировал никогда – значит, что-то в этом разговоре лишним не было.
– Подумаю, – ответил я.
Кистенёв кивнул. Коротко, по-деловому. Без облегчения, без попытки дожать. Вот это и насторожило. Значит, поверх нашего разговора у него была страховка.
Я посмотрел на его руки. Тяжёлые, без дрожи, сложены на столе. Отказа он не ждал. Он ждал торга.
Резать Кистенёву горло я не собирался. Быстро для него было бы сейчас подарком – не успеешь понять, за что умираешь, а тогда весь смысл дела и терялся.
И соглашаться не собирался тоже. Кто списал раз – спишет и во второй. Методологию бухгалтеры не меняют.
Я пришёл посмотреть в глаза первому в списке. Убедиться, что список начинается правильно – не с исполнителя, а с того, кто подписывает наряды. Кистенёв подписывал, это точно. Только вершиной он не был: над бухгалтером всегда сидит кто-то, для кого тот сводит смету. Зато начало хорошее. С Кистенёва удобно тянуть нить.
– Захар, – окликнул он, когда я уже встал и шёл к двери. – Не делай глупостей. Уязвим ты теперь. Списанный. Ни доли у тебя, ни прав – а главное, – он на секунду замолчал, – имени. Юридически тебя нет.
Я остановился. Не потому, что он меня остановил, – хотел просто взглянуть на него в эту секунду. Он смотрел поверх очков, спокойно. Правда думал, что это предупреждение. Что это довод в его пользу.
Я обернулся.
– Это ты зря сказал.
Он чуть нахмурился. Первая живая эмоция за весь разговор – маленькая вертикальная складка между бровями.
Списанному счёт не выставишь: ни имущества, ни статуса, взыскивать не с чего. Кистенёв напомнил мне об этом как об угрозе. А я услышал как разрешение.
Нечего терять – и беречь, выходит, нечего. Что-то вроде свободы в этом было. Счёт поведу я. Только в моём, в отличие от бухгалтерии Кистенёва, безымянных строк не будет ни одной.
Кистенёв был первым. Не последним.
На лестнице снова тонер и кофе. Грамоты глядели в спину с той же вежливой мёртвостью. Секретарша у приёмной глаз не подняла – смотрела в экран так, как смотрят, когда очень стараются не смотреть. Охрана внизу не обернулась. Турникет пропикал на выход. Дверь разъехалась с той же задержкой, что и на входе.
Парадный выход, набережная. Серая вода. Апрельский воздух – река и выхлоп, без офисного ничего. Настоящий, неотредактированный.
Два шага вниз по ступеням – и я увидел машину.
Серая, средний класс, из тех, что не хочется запоминать. Стояла напротив входа. Не у стоянки такси, не под знаком парковки – просто там, откуда удобно смотреть на парадный вход и никуда не ехать. Человек за рулём не прятался. В телефон не утыкался, не отворачивался. Смотрел прямо на меня. Когда я вышел, чуть наклонил голову. Мелкий жест. Так ставят галочку – в своём собственном списке.
Я встал на нижней ступени. Он на меня, я на него.
Три секунды.
Потом я пошёл по набережной. Не оборачиваясь.
Значит, не я один сегодня начал считать.
Глава 4. Низ
Наверх я решил лезть через низ. То есть в прямом смысле вниз, в подвал, – других вариантов мне как-то не подвезли.
Списанному никаких контрактов не полагается. Лицензии нет, страховки нет, и в реестре меня давно вычеркнули – всё, добро пожаловать. Маршрут, короче, один.
Место это у нас звали биржей отчаяния. По бумагам оно, кажется, «Информационный стенд расселённых кварталов» – язык сломаешь, – но так его не называл ни один живой человек. Сидело всё хозяйство в бывшем ЖЭКе, у краснокирпичной пятиэтажки на Кожевенной. Асфальт там латали раза три за двадцать лет, не чаще. А батареи отопления – новые, чугунные – так и валялись во дворе второй год: девать некуда, ставить некому.
Внутри пахло старой проводкой и пылью, которую тут не трогали годами. Плафон под потолком моргал через раз, лениво так, – видать, сам не решил ещё, работать ему сегодня или ну его совсем. На стене доска, к ней скотчем – уже пожелтевшим, скрутившимся по углам – приляпаны листки. Серая бумага из принтера. Адрес, пара слов, что стряслось, сумма прописью.
В очереди – трое. Хотя «в очереди» громко сказано: никто не стоял, все больше торчали по углам и ждали. Мужик в военной куртке, нашивку с неё кто-то оторвал с мясом, полморды в синяке; смотрел в пол, молчал, за всё время не шевельнулся ни разу. Тётка лет пятидесяти – с детской коляской, но без ребёнка, зато сумки набиты под завязку, я даже не понял чем. И пацан в маске до самых глаз: читал листки, водил по ним пальцем и ничего не брал. Правило тут негласное, но железное: сперва глянь, кто сунулся первым и чем для него это кончилось. Вышел обратно – вот тогда и бери.
Я взял первым. Кожевенная, 14: «скребут по трубам, выбило пробки, приходите сами, видеть их боимся». Триста рублей.
В кармане у меня было девяносто восемь. Так что выбор, считай, за меня уже сделали.
* * *Подвал на Кожевенной вонял сыростью и прокисшим деревом. В углу догнивала оконная рама, разбухшая, треснувшая вдоль. По запаху и так понятно: сюда годами никто не лазил – кисло, тяжело, с привкусом холодного железа, аж на языке оседает. Пробки, ясное дело, и вправду выбило. Темень – хоть глаз коли; шёл я на фонарик телефона да на слух.
Звук был тихий: деловитое шебуршание за трубами, спокойное, не агрессивное. Так возятся, когда считают место своим. Правильно считают. Пока.
Их было трое. Мелочь, ранг Е, – в темноте серые комки, каждый размером с кошку, только тощую. Форма у такой швали всегда разная, лепят их вроде как наспех: у этих – передние лапы с лишним суставом, хвостов нет вовсе, а глаза посажены не пойми куда. Грелись у трубы отопления, сбились в кучу и не дёргались.
Первую снял сразу, без возни: ранг Е не крепче табуретки, если знаешь, где у него мягко. Нож в основание, под то, что у них заместо черепа. Упала беззвучно.
Вторая повелась на запах крови – рванула на меня, я шагнул вбок и пропустил её мимо. Добил уже в спину.
Третья юркнула за батарею. Забилась в самый угол, стоя не достанешь никак. Пришлось лечь животом на бетон – холодный, мокрый, с какой-то крошкой под ладонями, стекло там, что ли, – и лезть рукой в темноту на ощупь.
Рука ушла в пыль по локоть. Нащупала тёплое. Дёрнула.
Тварь пискнула один раз.
В голове, без предупреждения, трижды сухо щёлкнуло:
*Отклик принят.* *Отклик принят.* *Отклик принят.*
Холодный глоток под кожу. Три раза подряд, быстро – точно в шиворот одна за другой скатились три капли ледяной воды. Мелкие, умений там кот наплакал. Зато теперь чувствую трубы: направление, изгибы, по вибрации металла.
Хозяйка сверху дверь открыла уже с деньгами наготове. Оглядела меня – пыль по всему рукаву, на локте что-то бурое, – сунула триста рублей и сверху тарелку борща. Борщ я взял, чего ж не взять. Есть сел прямо там, на ступеньке в подъезде. Стоя ел, то есть сидя, но быстро – в квартиру-то меня звать никто не собирался, да я и не напрашивался. Доел, встал, пошёл.
* * *Три дня я так и жил – брал что помельче, подешевле да потише, лишь бы не отсвечивать.
Прорыв в стене между двумя подъездами – с форточку размером, края ещё живые, подрагивали, как студень. Не тварь, а всего лишь нестабильный шов: надо закрыть, пока не расползся. Управился минут за семь, ни одного отклика. Работа как работа – двести пятьдесят рублей и «спасибо» от бабки с третьего этажа, которая тут же, впрочем, дверь и захлопнула.
Гнездо в заброшенном торговом павильоне – штук десять мелочи между стеной и дохлыми холодильными витринами. Холод там стоял собачий: витрины без тока держали мороз, как термос, металл жёг ладони прямо сквозь перчатки. Дыхание паром в луче фонарика. Твари засели в щели и жрали электрику – в прямом смысле грызли провода, глотали изоляцию; отсюда, кстати, и выбитые пробки в трёх квартирах над ними. Под конец – десять откликов пачкой, один за другим, и первые пару секунд я стоял столбом, не шевелясь. Не больно. Просто холодом изнутри протянуло, вроде как отопление выключили, а обратно включить забыли.
Бешеная псина-искажёнка на пустыре за гаражами – вот с той провозился дольше.
Псиной она была уже так, условно. Снаружи вроде всё на месте – четыре лапы, хвост, уши торчком. А внутри что-то перемкнуло с той стороной Разлома, и теперь она ходила боком и явно не соображала, где у неё перёд, а где хвост. Лаяла в пол зачем-то. Меня приметила – кинулась, да по кривой: взяла лишних метра полтора дугой, промахнулась. Развернулась, кинулась опять – и опять мимо. И орала при этом не зло, а как-то потерянно, будто сама не понимала, куда её несёт и за что ей всё это.
Жалко её было, по-человечески жалко, чего уж. Рука всё равно не дрогнула.
Сделал быстро.
*Отклик принят.*
Умение с неё досталось так себе – чтение следов по запаху. Фоновое, пассивное: теперь буду знать, что в комнате кто-то был, ещё не переступив порог.
По одному. Не жадничая.
К концу третьего дня в копилке набралось четырнадцать откликов. Часть я уже разобрал, остальные лежали тихо – как мелочь в кармане, которую пока не пересчитывал.
* * *На третий день ко мне прибился пацан.
Стоял я у входа в очередной подвал, теперь на Батарейной – новая заявка, мелкий прорыв, четыреста рублей. Куртку застёгивал, нож проверял. И тут сбоку:
– Ты Жнец, да?
Я обернулся.
Тощий. Лет четырнадцать на вид. Лопоухий до смешного – уши торчали из-под шапки так, что сама шапка казалась приделанной для вида. Куртка размера на два больше нужного: рукава закатаны раза три, а кисти всё равно прятались где-то на середине. Штаны держались на ремне, причём ремень был явно от другой куртки, завязан узлом. Кроссовки разные: один белый, другой сероватый. То ли мода такая, то ли надел что нашлось. Судя по всему остальному – второе.
Голос тихий, ровный. Без интонаций человека, которому есть что терять, – перечислял факты, и всё.
Лицо особенное, я такие уже видал: не злое и не пуганое, давно отвыкшее ждать от утра чего-то хорошего.
Ранг Е над ним едва теплился – прибор бы, наверное, и не поймал. Почти как у меня по бумагам.
– Про тебя на бирже говорят, – сказал он. – Что ты один заходишь и один выходишь. Я подумал, может… возьми в напарники, а? Я это, я привычный. Фонариком могу. И ядра таскать.
Я смотрел на него. Раз. Два. Три.
– Иди домой.
– Нет у меня дома, – ответил он просто, без капли жалости к себе.
И этим зацепил.
Не нытьём, не просьбой выпросил – назвал, как есть, и всё.
Звали его Сёма. Четырнадцать лет, расселёнка на Батарейной, мать в долгах – в каких, он не уточнял, но по тому, как он это проронил, и так всё понятно. Грань – пшик, сенсор еле теплится, пограничный ранг Е. Из таких и штампуют расходников: пробудили, сунули бумажку с лицензией, отправили затыкать дыры, пока не кончишься.
Я сам по этой дорожке прошёл. И каким-то чудом вернулся оттуда, откуда обычно не возвращаются.
– Фонарик держи и не лезь, – бросил я.
Он так и просиял, точно я его в одну секунду усыновил, – широко, по-настоящему, без всякой задней мысли.
Я сделал вид, что не заметил.
«Зачем он тебе, – спросил Велизар, пока мы спускались. Лестница была железная, скользкая от сырости, перила ржавые – лучше не трогать. – Он слаб. Он будет умирать, и ты будешь его спасать, и это сделает тебя медленным».
– Слаб, слаб… сам разберусь. Помолчи.
«В моё время отроков отдавали в дружину в двенадцать. К четырнадцати он был бы мужем или прахом».
– В твоё время… а, ладно. Антибиотиков не было. Лифтов не было. И еду на дом никто не возил. Помолчи, дед.
Велизар оскорблённо затих. Он до сих пор в обиде на этот век за существование эскалаторов – «лестниц, что ползут сами, для ног, что разучились ходить». Я усмехнулся в темноту, поправил лямку сумки и пошёл дальше по ступенькам. Собачься с дедом – и вроде ещё жив.
За спиной Сёма светил фонариком – на стены, на потолок, на трубы, на свои ноги.
– Тут воняет, – сообщил он.
– Так подвал же, – отозвался я.
– Я просто говорю.
– Хорошо. Ты сказал.
* * *Подвал оказался пустым.
Это была первая странность.
Заявка обещала гнездо – десяток мелочи, ранг Е, работы на полчаса от силы. Я прошёл к дальней стене, посветил по углам, потянул носом воздух.
Воздух был как надо: подвальная плесень, мокрая штукатурка, ржавчина. А вот кислой химозы, которую твари оставляют на занятой территории, – её не было. Совсем. Посветил на трубы – пыль ровным слоем, нетронутая, ни одной царапины от когтей. На пол – бетон чистый, ни помёта, ни борозд. В углу паутина висит себе целёхонькая, никто её не рвал.
Здесь никого не было. Давно.
Значит, или в заявке напутали, или кто-то соврал специально. С этими бумажками вечно чёрт ногу сломит. Я решил пока не цепляться за первое объяснение.
Я дошёл до дальней стены – и увидел разлом.
Свежий разлом. Края ещё подрагивали – полуметровый разрыв между кирпичами, рваный, по краям тёмные потёки: похоже, стену жгли изнутри, с той стороны. За ним темнело что-то не то, совсем не похожее на обычную подвальную темень – та чёрная и мёртвая. А эта была какая-то живая. Дышала, что ли.
Его в заявке не значилось.
И из него на меня смотрело то, чему в расселёнке взяться неоткуда.
Тварь была ранга С. Минимум.
Прибора-то у меня нет – расходникам не положен. Пришлось на глаз, по весу. У твари ранга С свой вес – не физический, другой, он давит на пространство вокруг. Воздух между нами сгустился, как перед самой грозой, только озоном не пахло. Всё вокруг словно кренилось к ней. И пол под подошвами казался на миллиметр тоньше, чем минуту назад.
Большая. Не толстая – длинная, почти стоймя, как если бы человека взяли за макушку и вытянули против всякого смысла. За разломом, в темноте, она не шевелилась. Просто смотрела.
На такую обычно кидают группу человек в десять – лицензированных, в полной броне: тактик держит координацию, врач отсиживается в тылу, пара магов-печатников прикрывает фланги. А тут что? Списанный Е-шка да пацан четырнадцати лет с фонариком. В подвале на самой окраине.
– Сёма, – проговорил я, очень ровно. – Назад. К лестнице. Медленно.
За спиной тихо скрипнул пол – Сёма услышал в моём голосе то, чего я туда вроде и не вкладывал, и двинулся к выходу. Без вопросов, молча. Вот это правильно.
Та, за разломом, не двигалась. Ждала.
Я смотрел на неё и думал.
Кто-то очень хотел, чтобы я спустился именно сюда. И знал наверняка, что возьму эту заявку, – самую тихую из всех на доске. Значит, следили не день и не два. Изучали, как я работаю: беру что подешевле, прихожу на рассвете, почти всегда лезу первым.
Меня нет в реестре. Я покойник по всем бумагам, что имеют значение.
Но выходит, кто-то нашёл меня раньше, чем я нашёл его.
И вместо мелкой заявки подсунул мне собственную смерть.
Глава 5. Проверка
Бежать было нельзя. Сёма не успел бы и до середины лестницы – коротконогий, да ещё впотьмах.
Расселёнка на Заречной выглядела как все расселёнки: бывший жилой дом без жильцов, который давно решает, падать ему или нет, и, раздумывая, всё стоит. Три этажа, кирпич, ставни заколочены крест-накрест. Посередине фасада кто-то когда-то привинтил ржавую табличку «ОПАСНО. Не входить» – читать её тут некому уже лет десять. Двор за домом открыт настежь: заборчик повалился года три как, наверное, поднимать его никто и не думал. Мы зашли через дыру. Прелая листва, мокрый бетон, а в углу ржавая труба, которую кто-то потащил да и бросил на полдороге, надоело.
Сёма нашёл это место сам. Приволок мне три фотографии с телефона и всё выложил на полминуты, деловито, будто заранее у зеркала прогнал.
– Значит так. Ожоги на штукатурке, в подъезде. С рваным краем. – Он загнул палец. – Это когда из разлома лезет что-то и задевает мимоходом, ты сам говорил. И запах, горелым железом, на лестнице... хотя нет, погоди. Сперва про трещину надо было. В углу подвала, не пойми какой формы. Не от воды и не от осадки – я смотрел. Так рвётся, когда пространство, а после слипается обратно, криво.
Сбился на своих же пальцах, махнул рукой, начал заново с середины.
– Короче. Форточка. Маленькая, из тех, что давно закрыты. И если не выгорело до конца – на дне остаток ядра. Тебе.
Я спросил, когда он там был.
Ночью, говорит. Один. Посмотреть. А чего такого-то.
Я ему на это сказал пару ласковых. Он выслушал с лицом человека, который уже всё для себя решил и теперь из вежливости пережидает, пока говорящий выдохнется.
Четырнадцать лет пацану.
В подвале воняло ржавчиной, мокрым деревом и ещё чем-то сладковатым – этот дух я с некоторых пор отличаю от обычной подвальной гнили с первого вдоха. Разломом тянет. Значит, не до конца затянуло. Потолок низкий, руку вытянешь – достанешь. Штукатурка везде отошла: где вздулась пузырями, где сползла совсем, оголив жёлтый кирпич и тёмные потёки сырости по швам. В углу верстак – от слесарки одни масляные пятна да ком ржавых болтов. Справа рукомойник на трубах, сухой. Три шага в длину, два в ширину, вот и весь простор. Лампочки нет. Только Сёмин фонарик, который он зажал в кулаке так, что костяшки побелели.
Я велел ему встать у лестницы и не двигаться.
Он встал. Приказы принимал молча, без «зачем» и «почему», – я это ещё в первую неделю приметил, когда он ко мне прибился.
А потом воздух в дальнем углу сложился.
Форточка открылась беззвучно. В углу задрожало мерцание – неровное, дёрганое, помехи на старом телевизоре, да и только. И из этого мерцания полезло. Сперва звук: тихий, частый, вроде того, как мелкий камешек катится по деревянному полу. За звуком очертание. А там уже и она.
Тварь ранга С втягивалась в подвал рывками, как дым, который кто-то сгребает в кулак. Длинная, низкая, крупнее, чем показалось вначале, – на выходе она разворачивалась, точно складной нож, только лезвий не два, а шесть. Всё в ней стояло не там и не так. Суставы не на местах. Голова без чёткого «спереди». И эта задержка в движениях, в долю секунды, которая хуже всякой скорости: бьёшь туда, где она была, а она уже тут.
Неправильная даже для искажёнки – слишком целеустремлённая. Обычная искажёнка прёт на всё живое: на запах, на тепло, на любое шевеление. Этой на живое и на тепло было плевать. Она шла на меня. Меня одного.
– Велизар, – сказал я одними губами. – Это что.
«Это не зверь, – отозвался он, и в голосе у него первый раз за день не было насмешки. – Это охотник. Его кто-то направил».
Ну прекрасно. Люблю, когда сразу ясно, в какую сторону бежать.
Дальше я не думаю.
Срываюсь с места – в сторону от Сёмы, на голос, на запах, на себя, лишь бы она шла за мной, а не за пацаном. Три шага, и я между верстаком и стеной. Тесно тут: метра три свободных, справа рукомойник, потолок над самой макушкой. У С широкий бьющий радиус, и в такой конуре она на переброс теряет секунду. На это и весь расчёт.
Разворачивается ко мне. Слышу раньше, чем вижу: тихий ровный скрип, будто разом тянут несколько ржавых болтов. Идёт отовсюду – от потолка, от стен, из-под пола. Она везде, пока не выберет, откуда ударить. Выбрала. И бьёт первой.
Плеть – из чего-то, чему не положено так гнуться, – со свистом рубит воздух справа. Ухожу навьим шагом: низко, к самому полу, чуть не до колена, под удар – как учил мёртвый воевода тысячу лет назад, в мире, которого я не помню. Тело помнит за меня. Плеть проходит там, где секунду назад была голова, и крошит бетон в белую крупу. Пыль летит на плечо, на щёку, набивается в зубы – вкус штукатурки, вкус пустоты. Осколок цепляет бровь. Не больно. Просто остро, как ногтём провели.
А я уже не там. Я внутри её защиты.
На один удар. Один удар – вот и всё, что мне светит против С.
Секунда между её замахом и моим. Беру.
Суставов много, но где-то среди них есть тот, на котором держится вся эта конструкция. Она шла на меня прицельно – а прицел требует внимания, внимание – это зазор. При входе задела верстак и даже не дёрнулась: обстановку не считывает, привыкла к простору. Там, откуда её выпустили, простора, видать, хватало.
Чужая рука – не моя, та, что я взял поутру, – знает куда. Под третий сустав, в шов, в мягкое.
Нож входит.
И тут она дёргается, разворачивается быстрее, чем ей по правилам положено, и достаёт меня вскользь по рёбрам. Горячо, мокро. Не насмерть – если не считать того, что против С и одно касание уже с лихвой.
Под рёбрами занимается та тупая боль, которая поначалу вроде терпимая. А после начинает жрать. Дыхание само укоротилось – тело бережётся, пока я занят другим; каждый вдох напоминает, что лучше бы вдвое короче. Мышцы вдоль бока свело, прикрыли. Ловлю себя на том, что рот открыт. Закрываю. Дурацкая мысль – что вот так, с открытым ртом, и помирают, наглотавшись штукатурки. Гоню её.
Отступать я не отступаю. Разучился давно, ещё там, за кромкой.
Да и некуда: за спиной верстак, за верстаком стена, и стену эту я чувствую лопатками, хоть и не касаюсь.
Беру её прямо в движении, не дожидаясь, пока сдохнет, – и это ошибка, понимаю сразу, ещё рукой. С-ранговая внутрь не сочится, как мелочь. Она валится вся разом – всё ведро, в горло, одним махом.
Сила хлещет внутрь волной. Не тонко и холодно, как с мелкими, – широко, горячо, будто кто-то проломил перегородку, за которой стояло давление. Чужая память встаёт в полный рост: серая равнина, две луны, низкое небо не нашего мира, земля без железа – один сухой камень да чужая трава, которой у нас и названия нет. Чей-то приказ на языке, которого я не знаю, но вдруг понимаю, и приказ этот – как «найди», как «веди», как «не смей останавливаться», – и отдают его твари, что минуту назад лежала у моих ног, – и голосов внутри делается не на один больше, а разом на десяток, и все орут враз, каждый про своё, про ту равнину, про гнездо, про кого-то, кто ждал и теперь не дождётся, – и я уже не помню, который из них мой, и есть ли он вообще, и как меня во–
– Захар!
Сёма. Не убежал. Стоит на ступенях, белый, фонарик пляшет в руке, и зовёт меня по имени. Голос ломается на последнем слоге – не от страха; уже после страха, когда тот отхлынул и осталось одно имя, потому что больше ничего не осталось.
Имя. Моё. Хватаюсь за него, как за выступ над пропастью. Захар Морев. Двадцать шесть. Этот голос – мой, потому что только мне есть дело до лопоухого пацана, которого я же велел гнать домой.
Чужой ор отступает. Не уходит – отступает. Оседает на дно. Ждать.
Тварь у ног рассыпается серой трухой. Тихо, без последнего рывка, без всякого эффекта – просто оседает: пока я её не забрал, форму держало что-то ещё, а забрал – держать стало нечем. Пыль ложится на колени, на рукоять ножа, на пол кругом. В кулаке остаётся ядро – маленькое, как у всех С, плотное, тяжёлое, будто слиток металла, которого не бывает. Тёплое. Пульсирует под пальцами – раз, два, три – и стихает. Секунд через десять это уже просто камень. Тёмный, без блеска. Ничего общего с теми ошмётками пустоты, что дают Е.
Отклик щёлкает в голове – сухо, на грани обморока:
*Принято. На пределе.*
Стою на четвереньках, в трухе и собственной крови, и первый раз за полгода по-настоящему боюсь. Не эту дрянь у ног. Себя. Того, что в другой раз имени не хватит. Захар Морев, двадцать шесть – это ведь немного, два слова да число. Не знаю, надолго ли их.
Убрал ядро во внутренний карман, к сердцу. Пощупал бок: кожа цела, кровь поверху – прошло вскользь, не разрезало, только содрало. Рукав мокрый выше локтя – то ли задело шире, чем казалось, то ли я о верстак приложился, когда уходил. Жить буду. Ближайшее время – точно.
Встал. Медленно, в два приёма, держась рукой за стену, покуда рёбра выясняли со мной отношения. Выдохнул. Обтёр нож о край комбеза, убрал. Вытер лицо. Глянул на ладонь.
– Ты живой, – выдохнул Сёма и заскользил вниз по ступеням. – Я думал – всё. Я убежать хотел, честно хотел. И не смог.
Он уже стоял передо мной – фонарик всё дрожал, хоть держал он его теперь обеими руками, – и смотрел так, будто до последней секунды ждал самого скверного и не дождался. Не облегчение. Что-то похитрее.
– Дурак, – сказал я. – В другой раз беги.
– А ты побежишь?
Я не ответил. Посмотрел на него. Руки уже не тряслись, только фонарик всё жил своей жизнью, дёргался туда-сюда на треть оборота. Лицо белое, но не растерянное. Он думал. Четырнадцать лет, а думал уже там, в подвале, не после.




