Книга Север читать онлайн бесплатно, автор Никита Черепанов – Fictionbook, cтраница 2
Никита Черепанов Север
СеверЧерновик
Север

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Никита Черепанов Север

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

— Чай. Кто просил?

— Я не просил, — сказал я.

— Значит, будете должны не мне, а судьбе.

Она поставила стакан передо мной и пошла дальше, не дожидаясь ответа.

Я посмотрел ей вслед. Плечи широкие, походка тяжёлая, уверенная. Женщина из тех, кто мог остановить драку одним взглядом и, наверное, умела выкидывать пьяных с поезда ещё до того, как они понимали, что пьяны. Прозвище Рельса подходило ей лучше, чем инициалы на табличке.

Чай был тёмный, слишком крепкий, с плавающими чаинками. Я сделал глоток и обжёг язык.

Старик напротив своего стакана не тронул.

— Рыба протухнет, — сказал я, кивнув на ящик.

Он посмотрел на него так, будто на секунду забыл, что держит.

— Не рыба.

— Пахнет рыбой.

— Значит, хорошо упаковано.

Разговор становился глупым. Я мог бы промолчать. Нормальный человек так бы и сделал. Но меня раздражали его короткие ответы, его ящик, его взгляд в стекло, его дурацкое про такие места все что-нибудь знают.

— Что там? — спросил я.

Старик медленно поднял на меня глаза.

— То, что не ваше.

— Логично.

Я отвернулся к окну.

За стеклом уже не было города. Только редкие деревни, чёрные полосы лесополос, поля под снегом и столбы, уходящие вдоль пути. На одной маленькой станции поезд замедлился, но не остановился. Я успел прочитать название на покосившейся доске: Мыший Бор. У платформы стояли двое мужчин с мешками. Один поднял руку, будто хотел остановить состав, но поезд прошёл мимо.

Я подумал, что север начинается не там, где становится холоднее. Север начинается там, где человеку перестают обещать, что его обязательно подберут.

К полудню вагон немного ожил. В соседнем купе спорили о карточках на хлеб. Кто-то ругался с проводницей из-за верхнего места. В коридоре плакал ребёнок, потом резко затих, словно мать закрыла ему рот ладонью. Поезд пах углём, мокрой одеждой, кипятком и человеческим сном.

Я достал из портфеля тетрадь в клеёнчатой обложке.

Сначала хотел записать маршрут, время отправления, фамилию проводницы, имя старика, если узнаю. Привычка. Когда не понимаешь, что происходит, записывай факты. Факты хотя бы не требуют веры.

Но ручка зависла над страницей.

Я написал только:

Ледовая. Варежск. Анна. Дед. Лампа.

Посмотрел на эти пять слов и почувствовал злость.

Пять слов, а ведут себя как следовательский протокол. Только обвиняемым в нём был я сам.

Я зачеркнул лампа.

Потом ещё раз.

Чернила расползлись по бумаге тёмным пятном.

Старик напротив заметил это. Я видел по его глазам.

— Писатель? — спросил он.

— Историк.

— Один чёрт. И те и другие чужое ворошат.

— Историки хотя бы делают это по документам.

— Документы тоже люди пишут.

Это была банальная фраза. Почти глупая. Но сказал он её так, будто речь шла не о бумаге, а о могилах.

— У вас есть имя? — спросил я.

— Есть.

— И какое?

— Пахом.

— Просто Пахом?

— А вам для книги или для протокола?

Я закрыл тетрадь.

— Для приличия.

— Тогда просто Пахом.

Он снова опустил взгляд на ящик.

Пахом. Имя подходило ему: короткое, старое, сухое. Как сучок в промёрзшей доске.

Ближе к вечеру поезд остановился на большой узловой станции. Название я увидел не сразу — стекло покрылось льдом изнутри. Пришлось протереть рукавом. На табличке было написано: Сухоречье.

Стоянка — двадцать минут.

Пассажиры повалили наружу за кипятком, махоркой, газетами, горячими пирожками неизвестного происхождения. Я тоже вышел. Не потому что хотел есть. Просто в вагоне стало душно, а мне нужно было почувствовать под ногами землю, даже если эта земля была утоптана сотнями таких же усталых подошв.

На платформе ветер ударил в лицо.

Я сразу пожалел, что вышел без шарфа.

Сухоречье было серым, закопчённым местом с длинным деревянным навесом и двумя керосиновыми фонарями, хотя день ещё не закончился. У стены стояла очередь к кипятку. За ней — будка с газетами. Над окошком висела рукописная табличка: Северный вестник. Свежий номер.

Я купил газету больше от скуки, чем от интереса.

Продавец, мальчишка лет шестнадцати с обмороженными губами, бросил взгляд на мой билет, торчавший из кармана пальто.

— До Ледовой?

— До Ледовой.

— Там сегодня задержка будет.

— Почему?

— Ветер.

Он сказал это так, будто ветер был не погодой, а начальством.

— Часто?

— Там? — мальчишка хмыкнул. — Там всё часто.

Я взял газету и уже собирался уйти, когда он добавил:

— Вы к кому?

Я остановился.

— Что?

— В Ледовой делать нечего. Значит, дальше.

— Тебе какое дело?

Мальчишка сразу отвёл глаза.

— Никакого.

Вот это мне не понравилось.

Не сам вопрос. Люди любопытны, особенно на станциях, где каждый чужой человек — маленькое событие. Мне не понравилось, как он отступил. Быстро. Будто не испугался меня, а вспомнил, что спрашивать не следовало.

— Слушай, — сказал я. — Ты всех так расспрашиваешь?

Он пожал плечами.

— Нет.

— Тогда почему меня?

— Лицо у вас такое.

— Какое?

Он посмотрел куда-то мне за плечо.

— Как у тех, кто возвращается.

Глупая фраза. Мальчишеская, театральная, подслушанная, наверное, у пьяных грузчиков или у старух в очереди за керосином.

Я мог бы просто уйти.

Вместо этого сказал:

— Не повторяй чужую дурь. Зубы целее будут.

Мальчишка покраснел, но ничего не ответил.

Я вернулся к вагону злой. На себя — больше, чем на него. Ругаться с газетчиком из-за пары слов было ниже моего достоинства. Но последние сутки моё достоинство вообще вело себя неуверенно: то вспыхивало, то пряталось, то требовало от меня доказать кому-то неизвестно что.

У входа в вагон Марфа Рельса курила, спрятав папиросу в кулаке.

— Скоро тронемся? — спросил я.

— Когда начальник станции докурит и Господь разрешит.

— Второе официально входит в расписание?

Она посмотрела на меня без улыбки.

— На северной линии — да.

Я поднялся в вагон.

Пахом сидел на прежнем месте. Ящик всё так же лежал у него на коленях. Чай перед ним остыл нетронутым.

— Вы не выходили, — сказал я.

— Нет.

— Боишься, украдут?

Он погладил ремень большим пальцем.

— Не украдут.

— Тогда что?

Пахом посмотрел в окно. На платформе мальчишка из газетной будки стоял под навесом и смотрел на наш вагон. Когда заметил мой взгляд, отвернулся.

— Есть вещи, которые нельзя оставлять без присмотра, — сказал Пахом.

Я сел напротив.

— Очень содержательно.

Он не ответил.

Поезд тронулся уже в сумерках.

Сухоречье осталось позади. За окном быстро темнело. Лес подступил ближе к путям. Сосны стояли неподвижно, чёрные, тесные, будто смотрели, как поезд ползёт между ними, и ждали, когда он устанет.

Я развернул газету.

На первой полосе были обычные новости: заседание, план добычи, открытие клуба, отчёт о заготовке древесины. Всё написано тяжёлым казённым языком, от которого даже хорошие события начинали пахнуть плесенью.

На второй странице я увидел маленькую заметку.

В районе Варежского тракта пропал почтовый грузовик.

Я прочитал её один раз.

Потом второй.

Ничего особенного. Машина вышла из Ледовой три дня назад и не прибыла в назначенный пункт. Водитель — Григорий Нестеров, по прозвищу Нестер. С ним находился помощник, фамилия не указана. Предположительно задержались из-за метели. Организованы поиски.

Обычная северная заметка.

Машины там пропадали не потому, что мир был наполнен тайнами, а потому что люди строили дороги там, где здравый смысл советовал сидеть дома. Метель, плохая резина, замёрзший двигатель, пьяный водитель, обвал на перевале — причин хватало.

Я сложил газету.

Потом снова развернул и посмотрел на дату.

Номер был свежий. Сегодняшний.

Почтовый грузовик должен был идти по тому самому участку, по которому через день или два должен был ехать я.

— Дерьмо, — сказал я тихо.

Пахом поднял глаза.

— Что?

— Ничего.

Я убрал газету в портфель.

Несколько минут мы ехали молча. В коридоре погасла одна лампа, и проводница ударила по ней ладонью. Лампа вспыхнула снова, но свет стал неровным, жёлтым, больным. Он качался на стенах вместе с движением вагона.

Я закрыл глаза.

Не спать. Просто дать глазам отдых. Голова болела от стука колёс, от газетной заметки, от разговора с мальчишкой, от письма в кармане. От всего сразу.

Когда поезд вошёл в лес окончательно, звук изменился.

Это трудно объяснить. Колёса били так же. Сцепки лязгали так же. Но за этим появился другой гул — низкий, тягучий, будто где-то далеко под землёй катили пустые вагонетки.

Я открыл глаза.

Пахом тоже не спал.

Он сидел очень прямо и смотрел в окно. Не в отражение теперь. Наружу.

— Слышите? — спросил я.

Он не ответил.

— Пахом.

— Рельсы, — сказал он.

— Я знаю, как звучат рельсы.

— Тогда зачем спрашиваете?

Раздражение поднялось быстро.

— Потому что спрашиваю не о рельсах.

Он медленно повернул ко мне голову.

— А о чём?

Я хотел сказать: о гуле. О звуке под поездом. О том, что он похож на шахту, хотя до шахт ещё чёрт знает сколько пути.

Но не сказал.

Потому что стоило произнести это вслух, как мысль стала бы настоящей. А я не собирался помогать собственному воображению.

— Ни о чём, — сказал я. — Забудьте.

Пахом кивнул.

— Это полезно. Забывать.

Я посмотрел на него.

— Вы всегда говорите так, будто знаете больше остальных?

— Нет.

— А сейчас?

— Сейчас вы сами всё слышите.

Поезд шёл на север.

За окном не было видно ничего, кроме чёрного леса и редких белых вспышек снега в свете вагонных окон.

Я сунул руку в карман и снова нащупал письмо Анны.

Край бумаги был жёстким.

Настоящим.

Обычная бумага. Обычное письмо. Обычная дорога на похороны.

Я повторил это про себя несколько раз.

Потом поезд резко дёрнулся.

Где-то впереди протяжно взвизгнули тормоза. Стакан на столике пополз к краю, чай выплеснулся на газету. В коридоре кто-то выругался. Из соседнего купе донёсся испуганный женский вскрик.

Состав замедлялся.

Не на станции. Станции здесь не было. Я точно знал: последнюю мы прошли больше часа назад, до следующей оставалось ещё далеко.

Поезд остановился среди леса.

Сначала все молчали.

Потом по вагону пошёл тот особый шум, который возникает, когда люди ещё не знают, случилось ли что-то серьёзное, но уже готовы испугаться. Зашуршали пальто, открылись двери купе, кто-то спросил проводницу, почему стоим. Марфа Рельса прошла по коридору быстро, не отвечая.

Я поднялся и выглянул в окно.

Снаружи была ночь.

Снег.

Лес.

И впереди, далеко у насыпи, дрожал маленький огонь.

Не фонарь.

Не сигнальная лампа.

Обычный жёлтый огонь, будто кто-то стоял у путей с керосиновой лампой в руке.

Я прижался лбом к холодному стеклу.

Огонь был далеко, но не настолько, чтобы принять его за случайный отблеск. Он двигался. Медленно, почти незаметно, как двигается рука человека, который держит лампу и переступает по снегу.

В вагоне стало тесно от голосов.

— Чего стоим?

— Станция?

— Какая станция, лес же.

— Может, стрелка?

— Тут стрелок нет.

Кто-то толкнул меня плечом, протискиваясь к окну. Я отступил. Не потому, что хотел уступить, а потому что не любил стоять в толпе, когда люди начинали бояться. Страх быстро портит воздух. Люди ещё не знают, чего именно боятся, но уже дышат часто, говорят громче, цепляются за чужие рукава.

Марфа Рельса появилась в конце коридора.

— По местам, — сказала она. — Всем сидеть. Сейчас разберутся.

— Что там? — спросил мужчина из соседнего купе, лысоватый, в хорошем пальто с меховым воротником.

— Если узнаю — доложу лично вам, товарищ министр.

Кто-то нервно хмыкнул.

Мужчина хотел возмутиться, но посмотрел на Марфу и передумал. Правильно сделал. С такой женщиной лучше спорить только при наличии письменного приказа и двух свидетелей.

Я вернулся в купе.

Пахом сидел на месте. Ящик на коленях. Спина прямая. Он не выглядел испуганным. И это раздражало сильнее, чем если бы он трясся.

— Вы видели? — спросил я.

— Что?

— Не прикидывайтесь.

Он поднял глаза.

— Огонь видел.

— И?

— Огонь и есть огонь.

— Очень содержательно.

Пахом посмотрел на окно. Стекло уже затягивало изнутри мутным морозным налётом. Огонь снаружи расплылся, стал похож на жёлтое пятно в воде.

— В лесу люди бывают, — сказал он.

— Ночью? У путей? С лампой?

— А вы хотели, чтоб с оркестром?

Я усмехнулся, хотя смешно не было.

— Ладно. Значит, человек с лампой. Что он делает у насыпи?

— Может, поезд остановил.

— Поезда лампами не останавливают.

— Иногда останавливают.

— Вы железнодорожник?

— Нет.

— Тогда откуда знаете?

Пахом помолчал. Его пальцы опять легли на ремень ящика.

— Жил долго.

Ответ был дурацкий. Из тех ответов, которыми старики прикрывают нежелание говорить. Я отвернулся.

В коридоре хлопнула дверь тамбура. Потом другая. Холодный воздух быстро прошёл по вагону, и люди разом притихли. В таких местах холод входил не как погода, а как власть: сразу напоминал, кто здесь главный.

Я выглянул в коридор.

Марфа стояла у двери и разговаривала с начальником поезда — сухим мужчиной в тёмной фуражке. На лице у него было выражение человека, которого разбудили не вовремя и сразу обвинили во всём, что случилось за последние десять лет.

— Пассажиров не выпускать, — сказал он.

— Они сами не дураки, — ответила Марфа.

— Вы их плохо знаете.

Он заметил меня.

— Товарищ, в купе.

— Что произошло?

— Техническая остановка.

— Посреди леса?

— Техника места не выбирает.

Хороший ответ. Пустой, но официальный. Такие ответы я слышал на кафедральных заседаниях, когда никто не хотел произносить слово провал.

— Я видел огонь у путей, — сказал я.

Начальник поезда посмотрел на меня внимательнее.

— Какой огонь?

— Жёлтый. Впереди, у насыпи.

Он перевёл взгляд на Марфу.

Та пожала плечом.

— Полвагона видело.

Начальник выругался почти беззвучно. Не грубо, а устало, как человек, у которого неприятности шли по расписанию точнее поездов.

— В купе, — повторил он.

— Мне просто интересно.

— А мне просто некогда.

Он пошёл дальше по коридору. Марфа осталась у двери.

Я задержался.

— Часто такое бывает? — спросил я.

— Что именно?

— Огонь у путей.

— На севере всякое бывает.

— Опять эта чушь.

Она посмотрела на меня тяжело.

— Какая?

— На севере всякое бывает. Про такие места все что-нибудь знают. Дальше лучше не ехать. У вас тут, кажется, целая школа пустых фраз.

Марфа затянулась папиросой, хотя курить в коридоре было нельзя. Видимо, ей было плевать.

— Вы кто по профессии?

— Историк.

— Тогда должны знать: пустые фразы дольше всего живут не просто так.

Я хотел ответить резко. Уже даже нашёл подходящее слово. Но в этот момент снаружи донёсся свисток.

Не паровозный.

Человеческий.

Короткий, высокий, режущий. Он пришёл из леса, откуда-то впереди состава, и тут же оборвался.

В вагоне замолчали.

Даже те, кто стоял в коридоре, перестали шептаться.

Марфа медленно вынула папиросу изо рта.

— Вот теперь все по местам, — сказала она уже другим голосом.

И тут погас свет.

Не во всём поезде. Только в нашем вагоне. Лампы моргнули, вытянулись в тонкие жёлтые нити и умерли. Несколько секунд стояла полная темнота, а потом снаружи, через окна, в вагон вполз слабый снежный свет.

Кто-то вскрикнул.

Ребёнок заплакал.

— Спокойно! — крикнула Марфа. — Сидеть!

Я стоял посреди коридора, держась рукой за холодную стенку. Сердце билось слишком быстро. Это было нормальной реакцией на темноту, крики и остановку в лесу. Никаких пророчеств — только организм.

Где-то у начала вагона загремел металл. Дверь тамбура открылась снова. Внутрь ворвался ветер, снег и мужской голос:

— Марфа! Фонарь сюда!

— У меня пассажиры!

— Фонарь, говорю!

Она сплюнула под ноги, открыла маленький шкаф у проводницкого места и достала ручной фонарь. Свет от него был слабый, но настоящий. Обычный электрический фонарь, с мутным стеклом и вмятиной на боку. Никакой керосиновой дряни.

Я почему-то отметил это с облегчением.

Марфа пошла к тамбуру.

Я двинулся за ней.

— Куда? — спросила она, не оборачиваясь.

— Посмотрю.

— Сядете.

— Я не ребёнок.

Она остановилась так резко, что я едва не врезался ей в спину.

— Именно поэтому должны понимать с первого раза.

— Что там?

— Не знаю.

— Тогда почему не хотите, чтобы я видел?

Она медленно повернулась.

В полутьме её лицо казалось грубым и усталым. Без злости. Даже без раздражения. Просто лицо человека, который слишком много раз видел, как чужое любопытство превращается в работу для других.

— Потому что когда человек в чистом пальто выходит ночью в лес смотреть, почему остановился поезд, он обычно не помогает. Он мешает, мёрзнет, падает, лезет под ноги и потом требует кипятку.

— Я не в чистом пальто.

— Значит, наполовину умнее.

Она ушла в тамбур и захлопнула дверь.

Я остался в коридоре.

Пассажиры смотрели на меня так, будто я обязан был теперь объяснить им всё, раз уж задавал вопросы. Я не объяснил. Вернулся в купе.

Пахом сидел в темноте.

В слабом свете из окна его лицо стало почти плоским. Только нос, скулы и белёсые глаза.

— Не выпустили? — спросил он.

— Заметили?

— Вы громко спорите.

— А вы тихо молчите. Не знаю, что хуже.

Я сел.

Снаружи слышались голоса. Несколько человек прошли вдоль состава по снегу; скрип был тяжёлый, глубокий.

— Чего вы везёте? — спросил я Пахома.

Он не ответил.

— Слушайте, мне плевать на вашу рыбу, не рыбу, товар, краденое железо или чьи-то сапоги. Но вы едете до Ледовой. Знаете про Варежск. Не удивились огню. И держите ящик так, будто там сердце вашей матери.

Пахом посмотрел на меня долго.

— Вы злой человек, Виктор Сергеевич.

Я замер.

— Я не называл вам отчество.

— Проводница называла.

Я вспомнил.

Марфа действительно могла назвать. На посадке. Или в коридоре. Или нет. Чёрт его знает. В такие моменты память начинает работать как плохой архивариус: всё есть, но нужную папку не найти.

— Значит, внимательный, — сказал я.

— Старый.

— Это не одно и то же.

— Когда доживёте, поймёте, что почти одно.

Снаружи снова свистнули.

На этот раз ближе.

В купе стало очень тихо.

Я услышал, как Пахом втянул воздух носом. Медленно. Без паники. Но он услышал тоже.

— Это железнодорожники? — спросил я.

— Может быть.

— А если нет?

— Тогда лучше, чтобы были.

Я сжал зубы.

— У вас талант говорить так, чтобы хотелось ударить.

— У вас талант спрашивать то, на что не хотите слышать ответ.

Я встал и снова подошёл к окну.

Мороз на стекле лег неровными пятнами. Я протёр его ладонью. Стекло тут же обожгло кожу.

Снаружи было почти ничего не видно. Только чёрные стволы, белая насыпь, слабые пятна фонарей возле головы поезда. Люди там двигались осторожно. Их было трое или четверо. Один держал фонарь. Другой наклонился к рельсам.

А дальше, чуть левее, между деревьями, опять горел жёлтый огонь.

Теперь ближе.

Я не сразу понял, почему мне это не понравилось.

Потом понял.

Огонь был не впереди поезда.

Он был сбоку.

У леса.

Как будто тот, кто держал лампу, перешёл от насыпи к деревьям за то время, пока я спорил с Марфой. Но следов я не видел. Слишком темно. Слишком много снега. Слишком далеко.

Я прищурился.

Огонь качнулся.

И исчез.

Не погас. Не заслонился. Просто исчез сразу, будто кто-то закрыл ладонью глаз.

— Видели? — спросил я.

Пахом не подошёл к окну.

— Нет.

— Вы даже не смотрели.

— Потому и не видел.

Я повернулся к нему.

— А вы не хотите смотреть?

— Нет.

— Почему?

Пахом положил ладонь на крышку ящика.

— Потому что есть вещи, которые от взгляда ближе становятся.

Я выдохнул сквозь зубы.

— Господи, какая же муть.

Сказал грубо, нарочно. Хотел, чтобы фраза разбила напряжение. Чтобы всё это стало деревенской чушью: старик, ночь, лампа, лес, суеверия. Чтобы я мог разозлиться и этим вернуть себе нормальную почву под ногами.

Но почва была далеко.

Под нами были рельсы, снег и тёмная земля.

Свет в вагоне вернулся внезапно. Лампы вспыхнули разом, кто-то в коридоре ахнул, ребёнок перестал плакать на середине всхлипа. Жёлтый электрический свет показался почти неприлично ярким. Лица пассажиров стали бледными и глупыми.

Я сел обратно.

Руки у меня замёрзли от стекла.

Минут через десять в купе заглянула Марфа.

— Живы?

— Пока да, — сказал я. — Что случилось?

Она посмотрела на Пахома, потом на меня.

— На путях дерево.

— Дерево?

— Да. Берёза. Упала поперёк.

— Ветра почти нет.

— Значит, устала стоять.

— Марфа Родионовна

— Что?

Она впервые за всё время назвала меня не по имени, а взглядом. Так смотрят люди, которые предупреждают: не лезь.

Я всё равно спросил:

— А огонь?

— Какой огонь?

— Тот, который видел весь вагон.

— Может, путеец.

— Здесь есть путейцы?

— Где есть путь, там иногда есть путеец.

— Удобно.

— Не то слово.

Она уже собиралась уйти, но я заметил на её валенке тёмное пятно. Снег растаял, и к подошве прилипла грязь. Не обычная дорожная, не глина. Чёрная мелкая крошка.

Уголь.

На железной дороге угля хватало везде. В тендере, на платформе, между шпал. Ничего странного.

Но крошка была свежая, мокрая, будто она наступила не возле паровоза, а в старую шахтную пыль.

— Вы ходили к началу состава? — спросил я.

— Ходила.

— Там дерево?

— Я же сказала.

— Берёза?

— Хотите породу уточнить? Могу принести ветку, будете в кафедре изучать.

— Не надо.

Она ушла.

Поезд стоял ещё почти час.

За это время пассажиры успели испугаться, устать от собственного испуга и начать злиться. Это хороший признак. Злость обычно означает, что люди снова поверили в обычный порядок вещей. Если человек ругает железную дорогу, значит, он ещё не верит в беду.

Я тоже пытался злиться.

На Марфу. На Пахома. На газетчика в Сухоречье. На Анну, которая не могла написать нормально, что случилось. На деда, который умер так не вовремя, будто смерть у него тоже была частью какого-то непонятного расписания.

Больше всего — на себя.

Потому что я всё ещё думал о лампе.

Когда состав наконец дёрнулся и медленно пошёл дальше, по вагону прокатился облегчённый шум. Кто-то перекрестился. Кто-то сразу начал рассказывать, как сразу понял, что ничего серьёзного. В соседнем купе открыли бутылку. Марфа прошла по коридору и пригрозила высадить всех пьющих прямо в лесу, если услышит песни.

Пахом закрыл глаза.

Я смотрел в окно.

Леса за стеклом больше не было видно. Только моё отражение: вытянутое лицо, тёмные круги под глазами, воротник пальто, поднятый слишком высоко. Позади, в отражении, сидел Пахом со своим ящиком.

И вдруг я увидел ещё одно движение.

Не в купе.

В стекле.

За моей спиной, в коридоре, на мгновение будто прошёл человек с лампой.

Я резко обернулся.

Коридор был пуст.

Только качалась на потолке электрическая лампа.

Я встал, вышел и прошёл до тамбура. Никого. Двери купе закрыты. У проводницкого места Марфа считала билеты и что-то записывала в журнал.

— Что опять? — спросила она, даже не подняв головы.

— Ничего.

— Хорошее слово. Пользуйтесь чаще.

Я вернулся.

Пахом открыл один глаз.

— Нашли?

— Что?

— То, что искали.

— Я ничего не искал.

— Тогда тем более.

Я сел и достал газету. Делать вид, что читаю, оказалось проще, чем делать вид, что спокоен. Буквы расплывались. Я поймал себя на том, что уже несколько минут смотрю на одну и ту же строку про перевыполнение плана лесозаготовки.

Потом взгляд сам опустился к заметке о пропавшем грузовике.

Григорий Нестеров. Нестер.

Я не знал этого человека и не имел причин связывать его с остановкой поезда, лампой у леса, ящиком Пахома или письмом Анны.

Именно поэтому заметка не понравилась мне больше всего.

Другие книги автора

ВходРегистрация
Забыли пароль