Тем не менее в мужской мемуарной традиции можно встретить альтернативные свидетельства о телесном, сексуальном «взрослении» дворянских девушек в том случае, если речь шла о взаимной симпатии близких по возрасту молодых людей и нахождении их в ситуациях «ослабленного» контроля со стороны старшего поколения. М. П. Загряжский, описывая свои юношеские «любовные похождения», приводил несколько таких примеров:
«Я шелберил с ее дочерью; ей также было лет шестнадцать или восемнадцать. Всякой вечер после ужина… отправляюсь к ней: она уже в постели. Сажусь, играю, целую ее в губы, в шею, груди и руками глажу, где мне вздумается. Раз до того разнежились, что оба сделались вне себя. Она потянулась, погасила свечку и сказала: „Я вся твоя“, только таким тоном, что я почувствовал [и] опомнился, какие могут быть последствия, за что я [ее] сделаю несчастною; встал и пошел вон. С сего время оба были гораздо осторожней, целовались и обратились, как брат с сестрой»352.
«Я поволочился за его падчерицей А. С. Храповицкой, и нередко доводил ее до крайнего желания увенчать нашу любовь, но как я всегда на это был жалостлив, то и не довел ее до нарушения девичьей драгоценности… они поехали в деревню. Я их провожал до Можайска. Падчерица с мамзелью в карете, брат с невесткой в кибитке, на своих. Как обыкновенно встают до света, то я заберусь в карету и шалберю с ней: сажаю на колени и рукам даю волю, она целует»353.
«А мы по большей части вечера сидели в ее диванной с глазу на глаз, только любовались друг другом, не переставали уверять в[о] [в]заимной непоколебимой любви, и запечатлевали поцелуями. Однажды она сидела у меня на коленях, держась левой рукой за шею, а правой под щеку, чтоб крепче целовать, и движением оной ощутительно давала мне знать пламенную страсть ее любви. Я правой держал ее за талию, а левой своевольничал далее и далее. Оба не знали, что делали. Один поцелуй произвел необыкновенное восхищение, какого в мою жизнь еще не бывало. Чувства нежной страсти разлились с головы до пят. Если б на моем месте был такой, которой в юности своей не смотрит на принятое обыкновение, требующее от девицы строгого воздержания, и не думая, в какое поношение ее ввергает, верно б не дождался священного позволения. Она вскочила, села одаль, а я сделался не шевелящимся истуканом, мысленно пеняя себе за излишнюю шалость. Несколько минут сидели молча, не смея взглянуть друг на друга. Я прервал молчание, опять разговор наш возобновился, только совсем в другом тоне, не напоминая о прошедшем, как будто ничего не было предосудительного»354.
Дворянских юношей, которым было хорошо известно «принятое обыкновение, требующее от девицы строгого воздержания», подобный запрет мало сдерживал. Вместе с тем дефлорация обозначалась ими в этических терминах – «сделать несчастною», «нарушить девичью драгоценность», «ввергнуть в поношение». Причем некоторые мемуаристы (как, например, М. П. Загряжский) всячески подчеркивали полную готовность дворянских девушек, с которыми они «шалберили», вступить в добрачные отношения, приписывая недопущение этого лишь собственному благоразумию. Роль сексуальных наставников в юношеских опытах с девушками-дворянками мужчины-авторы мемуаров и автобиографий неизменно отводили исключительно себе. Д. И. Фонвизин вспоминал, как, сам еще только осваивая «науку любви», не забывал взять на себя и привычную для интеллектуалов XVIII века функцию «просветителя» в отношении «объекта» своего телесного экспериментирования: «Узнав в теории все то, что мне знать было еще рано, искал я жадно случая теоретические мои знания привесть в практику. К сему показалась мне годною одна девушка, о которой можно сказать: толста, толста! проста, проста! Она имела мать, которую ближние и дальние, – словом, целая Москва признала, и огласила набитою дурою. Я привязался к ней, и сей привязанности была причиною одна разность полов: ибо в другое влюбиться было не во что. Умом была она в матушку; я начал к ней ездить, казал ей книги мои, изъяснял эстампы, и она в теории получила равное со мною просвещение. Желал бы я преподавать ей и физические эксперименты, но не было удобности: ибо двери в доме матушки ее, будучи сделаны национальными художниками, ни одна не только не затворялась, но и не притворялась. Я пользовался маленькими вольностями, но как она мне уже надоела, то часто вызывали мы к нам матушку ее от скуки для поговорки, которая, признаю грех мой, послужила мне подлинником к сочинению Бригадиршиной роли; по крайней мере из всего моего приключения родилась роль Бригадирши»355.
Даже некоторые мужья не считали зазорным «просвещать» своих юных неискушенных жен самыми оригинальными способами: например, предаваясь у них на глазах любовным утехам с другой женщиной, будь то племянница или служанка. О. Е. Глаголева называет забавы А. М. Карамышева, первого мужа А. Е. Лабзиной, со служанкой, при которых он заставлял присутствовать жену, щадя ее молодость и не вступая с ней самой в интимные отношения, «наглядным уроком», причем «вполне укладывавшимся в нормативные рамки морали той эпохи»356.
О возможности добрачных связей дворянок также свидетельствуют не собственно женские письма, мемуары, дневники, литературные произведения, а мужская обсценная поэзия, вышедшая, например, из юнкерской среды 1830‐х годов357,358. Трудно с уверенностью судить о достоверности данного источника, который по жанру мог выдавать желаемое за действительное, будучи проекцией тайных юношеских мечтаний. Скорее всего, как раз намеренная вербализация ситуации межполовых сексуальных контактов до брака, вербальное снятие культурного запрета, демонстративное отрицание социальной и сексуальной нормы359 и абсолютизация девиации являлись следствием реальной недопустимости добрачных связей дворянской девушки. Кроме того, описываемые юнкерской скабрезной поэзией варианты утраты барышнями невинности могут рассматриваться как проявления мизогинии, присущей не только этим, но и другим произведениям, бытовавшим обычно в исключительно мужской среде360.
Н. Л. Пушкаревой при анализе эгодокументов дворянок XVIII – начала XIX века не удалось выявить «ни одного случая добрачной беременности и рождения ребенка до замужества»361. Правда, она не отрицает полностью саму гипотетическую возможность таких ситуаций, не фиксировавшихся по этическим соображениям, но, сопоставляя данные о дворянках со сведениями о крестьянках и представительницах городского населения, среди которых такие случаи как раз зафиксированы, утверждает, что именно у дворян «представление о „позорности“ наживания детей до брака укрепилось»362. Вероятно, опасения забеременеть могли быть, наряду с моральными предписаниями и религиозными убеждениями, а точнее в их контексте, эффективным сдерживающим фактором предостережения дворянок от вступления в добрачные связи. Однако останавливали они не всех363.
Свидетельства добрачных беременностей в женских субъективных источниках все-таки встречаются, правда, когда речь идет не о «своем», а о «чужом» опыте. Придворная среда, где коммуникативные связи между полами отличались большей регулярностью и интенсивностью, чем, например, в усадебной жизни, не исключала случаев беременности молодых фрейлин от более старших женатых придворных. Екатерина II вспоминала, что в бытность ее великой княгиней «до сведения Императрицы дошла любовная интрига Чоглокова с одною из… фрейлин Кошелевою, которая от него забеременела»364. Последствия данного «инцидента», с точки зрения мемуаристки, оказались неожиданными для всех знавших о нем: несмотря на активное осуждение адюльтера, «неверный» муж сохранил свои придворные позиции, в то время как его беременной возлюбленной «велели ехать к дяде, обергофмейстеру Шепелеву»365. При том что в данном конкретном случае горячей защитницей мужа перед Елизаветой выступила, как ни странно, «обманутая» им жена, к тому времени мать шестерых его детей366, принятое решение действовало в укрепление стереотипа более строгого порицания добрачной беременности женщины по сравнению с супружеской изменой мужчины.
В середине XIX века скандальную огласку в светских кругах Петербурга получила добрачная связь Е. А. Денисьевой (1826–1864), племянницы «заслуженной инспектрисы» Смольного института А. Д. Денисьевой (ум. 1880), с Ф. И. Тютчевым (1803–1873)367. Муж ее сестры, А. И. Георгиевский (1830–1911), вспоминал о публичном и семейном порицании этих отношений и сопряженных с ними ее собственных переживаниях:
«На след тайных свиданий между ними в нарочно нанятой для того близ Смольного квартире первый напал эконом Смольного монастыря Гаттенберг. На беду в марте 1851 г. предстоял торжественный выпуск воспитанниц того класса, который Анна Дмитриевна вела в продолжении 9 лет: ожидали, что ее по этому случаю сделают кавалерственной дамой, а Лелю (Е. А. Денисьеву. – А. Б.) фрейлиной. И вдруг ужасное открытие! Ко времени этого выпуска приехали в Петербург за своими дочерьми Марией и Анной их родители, и можно себе представить, как они, особенно же отец (А. Д. Денисьев. – А. Б.) их, которому Леля была родной дочерью, были поражены ее несчастьем и тем положением, в котором она оказалась! Несдобровать было бы Тютчеву, если бы он не поспешил тотчас же уехать за границу. Гнев отца ее не знал пределов и много содействовал широкой огласке всей этой истории, которая, впрочем, не могла не обратить на себя общего внимания по видному положению в свете обоих действующих лиц и по некоторой прикосновенности к ней Смольного монастыря и заслуженной его инспектрисы. Анна Дмитриевна тотчас же после выпуска оставила Смольный с очень большой для того времени пенсией, по 3000 руб. в год; бедную Лелю все покинули, и прежде всех сам Тютчев; отец не хотел ее больше знать и запретил всем своим видаться с нею, а из бывших ее подруг осталась ей верна одна лишь Варвара Арсеньевна Белорукова. Это была самая тяжкая пора в ее жизни; от полного отчаяния ее спасла только ее глубокая религиозность, только молитва, дела благотворения и пожертвования на украшение иконы Божией матери в соборе всех учебных заведений близ Смольного монастыря, на что пошли все имевшиеся у нее драгоценные вещи»368.
Вместе с тем Е. А. Денисьевой в 1850 году, когда разворачивалась ее «такая глубокая, такая самоотверженная, такая страстная и энергическая любовь»369, было 24 года. Преобразившись из юной девушки «в блестящую молодую особу», она, по словам А. И. Георгиевского, «всегда собирала около себя множество блестящих поклонников»370, поэтому вполне осознанно приняла решение о сексуальных отношениях со своим возлюбленным, зная о том, что он женат. Тем не менее и в таком, достаточно взрослом, возрасте, она, согласно господствовавшим социокультурным предписаниям, не имела права на «связь», которая «возникла без церковного благословения и людского признания»371.
О том, какие внутренние барьеры, помимо внешних запретов, преодолевали девушки, осмеливавшиеся на добрачные сексуальные отношения, свидетельствует предостережение-угроза дяди Е. Н. Водовозовой в ее адрес, когда ее старшего брата, навестившего ее в Смольном, классная дама ошибочно приняла за постороннего офицера, друга младшего брата, которого, в отличие от первого, она знала в лицо: «Но если в твою головенку когда-нибудь заползет дикое и пошлое желание на самом деле поцеловать чужого мужчину, в чем тебя заподозрила mademoiselle Тюфяева, потому что у тебя чертики бегают в глазах… берегись! Тогда… тебя не придется и исключать из института… О нет, я этого не допущу! Понимаешь ли ты… я этого никогда не допущу! (При этом он страшно расширил глаза.) Я в ту же минуту явлюсь сюда и своими руками… своими собственными руками оторву тебе голову… задушу… убью!»372
Не менее жесткую расправу прочили дочерям и матери, узнав о том, что кто-то оказывает им знаки внимания, даже если этот кто-то был российским императором, а его интерес не выходил за рамки галантной обходительности: «В один из приездов в Москву императора Александра он обратил особенное внимание на красоту одной из дочерей ее (княгини Екатерины Андреевны Оболенской, урожденной княжны Вяземской. – А. Б.), княжны Наталии (урожденной Оболенской. – А. Б.). Государь, с обыкновенною любезностью своею и внимательностью к прекрасному полу, отличал ее: разговаривал с нею в Благородном собрании и в частных домах, не раз на балах проходил с нею полонезы. Разумеется, Москва не пропустила этого мимо глаз и толков своих. Однажды домашние говорили о том при княгине-матери и шутя делали разные предположения. „Прежде этого задушу я ее своими руками“, – сказала римская матрона, которая о Риме никакого понятия не имела»373.
Поскольку задача воспитания девушек сводилась к тому, «чтобы блюсти за… (их. – А. Б.) нравственностью!»374, все, что касалось сексуальной сферы жизни, табуировалось, и, следовательно, даже помышление о возможном нарушении этих запретов порождало у них подспудное чувство вины, не говоря уже об информации и опыте. В результате дворянские девушки оказывались неподготовленными и беззащитными перед любыми телесными практиками даже в контексте супружеских отношений, вызывавших у них безотчетные страхи и опасения, а потому не приносивших им ощущения радости и счастья. О. Е. Глаголева, комментируя описание мемуаристом А. Т. Болотовым своей тринадцатилетней избранницы А. М. Кавериной, которая не только накануне свадьбы «была перетревожена», «не хотела на все оказываемые ей ласки нимало соответствовать», от него «тулилась», но и после замужества не проявляла к нему «ни малейших взаимных и таких ласк и приветливости, какие обыкновенно молодые жены оказывают и при людях и без них, мужьям своим», заключает, что такое «поведение невесты выдает скорее испуганного ребенка, нежели молодую особу, готовую к брачному союзу»375. Также и предсвадебные настроения мемуаристки А. Е. Лабзиной явно далеки от смелых жизнеутверждающих предвкушений: «…положена была свадьба 21 мая. <…> И так ласки моего назначенного (матерью. – А. Б.) мужа стали ко мне открытее. Но они меня не веселили, и я очень холодно их принимала, а была больше с матерью моей, и сердце мое не чувствовало ни привязанности, ни отвращения, а больше страх в нем действовал»376.
Можно говорить о репрессированной сексуальности как средстве социального контроля, как способе удержания молодых представительниц женского пола в подчинении внутри существующего властного и символического порядка в масштабах и семьи, и общества в целом. При этом традиционный вопрос: «не противен ли он?»377, с которым сватавшиеся женихи обращались к своим слишком сдержанным юным избранницам, показывает, что для них, в отличие от последних, именно телесный, сексуальный аспект брака превалировал. От дворянской девушки в браке ожидали и требовали того, к чему ее не только не готовили в девичестве, но и за что строжайше наказывали или порицали, категорически пресекая любую, даже гипотетическую, возможность самого невинного естественного обретения ею соответствующего жизненного опыта. Возможно, более органичными в этом смысле являлись те нечастые в то время первые браки, в которых невеста была старше жениха378, благодаря чему относительно синхронное обоюдное освоение собственной сексуальности происходило с меньшими жертвами. Кроме того, в этих случаях молодые люди в достаточно раннем возрасте оказывались исключенными из-под прицела родителей и прочих блюстителей нравов, что также благоприятно сказывалось на их взрослении, а возрастное превосходство жены препятствовало превращению ее в объект деприваций со стороны мужа. Вместе с тем, как показывает мемуарное свидетельство о себе княгини Е. Р. Дашковой, удачный выход дворянской девушки из подросткового возраста, так или иначе воплощавшийся в «счастливом» браке, был обусловлен ее интеллектуальными поисками и общим уровнем самообразования379 в не меньшей степени, чем нашедшим взаимность эмоциональным и телесным влечением к близкому по возрасту молодому человеку. Особую роль в том, чтобы это влечение превратило Дашкову в «семнадцатилетнюю безумно влюбленную женщину, с горячей головой, которая не понимала другого счастья, как любить и быть любимою»380, сыграла непреднамеренность знакомства и абсолютное невмешательство представителей старшего поколения в развитие отношений: «Вечер был чудесный, и сестра госпожи Самариной предложила мне отправить мою карету вперед и пройтись с ней пешком до конца малолюдной улицы. Я согласилась, тем более что мне необходим был моцион. Не успели мы пройти и нескольких шагов, как из боковой улицы вышел нам навстречу человек, показавшийся мне великаном. Меня это поразило, и, когда он был в двух шагах от нас, я спросила свою спутницу, кто это такой. Она назвала князя Дашкова. Я его никогда еще не видала. Будучи знаком с Самариными, он вступил с ней в разговор и пошел рядом с нами, изредка обращаясь ко мне с какой-то застенчивой учтивостью, чрезвычайно понравившейся мне. Впоследствии я не прочь была приписывать эту встречу и благоприятное впечатление, которое мы произвели друг на друга, особому соизволению промысла Божия, которого мы не могли избегнуть; так как если бы я слышала когда-нибудь его имя в доме моего дяди, куда он не имел доступа, мне пришлось бы одновременно услышать и неблагоприятные для него отзывы и узнать подробности одной интриги, которая разрушила бы всякие помыслы о браке с ним. Я не знала, что он слышал и что ему было известно обо мне до этой встречи; но, несомненно, его связь с очень близкой моей родственницей, которую я не могу назвать, и его виновность перед ней должны были отнять у него всякую мысль, всякое желание и всякую надежду на соединение со мной. Словом, мы не были знакомы друг с другом, и, казалось, брак между нами не мог бы никогда состояться; но небо решило иначе. Не было той силы, которая могла бы помешать нам отдать друг другу наши сердца, и наша семья не поставила никаких препятствий нашему браку, а его мать, очень желавшая женить сына и тщетно и непрестанно умолявшая его выбрать жену, была вне себя от радости, когда узнала о принятом им решении вступить в брак»381.
Часто меры, направленные на обозначение рамок «дозволенного» девушке поведения, носили превентивный характер и вместе с тем обретали форму очередной «телесной переделки». А. П. Керн вспоминала досадный инцидент из самого начала своего девичества, когда «пришел Наполеон», и их семья перемещалась, «стараясь не наткнуться на французов и объезжая Москву»382. Во Владимире они встретили «много родных и знакомых», в том числе тетку А. И. Понофидину, урожденную Вульф (1784–1873), родную сестру матери, «которая вместе с Пусторослевыми подобрала где-то на дороге раненого под Москвою Михаила Николаевича Муравьева, которому было тогда только 15 лет»383. Затрудненная обычно рядом условностей коммуникация юноши и девушки значительно облегчалась в ситуации военного времени, когда у них не только мог быть неформальный повод для общения, но и немыслимый в привычной повседневности его антураж. Дворянская девушка, помогавшая выхаживать раненого юношу, оказывалась как в непосредственном контакте с ним, так и имела возможность созерцать лежащего на кровати полуодетого постороннего ей представителя противоположного пола (того самого «чужого мужчину», используя фразеологию дяди Е. Н. Водовозовой), что категорически не допускалось в обычной жизни384. Кроме того, она могла непроизвольно без санкции и наблюдения взрослых попасть в общество и других юношей, случайно решивших навестить сослуживца: «Он (раненый М. Н. Муравьев) лежал в одной из комнат того дома, в котором помещались наши родные и в который и нас перетащили из деревни. Тетушка приводила меня к нему, чтобы я ей помогала делать корпию («нитки, нащипанные из полотняной мягкой ветоши» – «перевязочный материал, заменявший в XIX в. вату»385. – А. Б.) для его раны. Однажды она забыла у него свои ножницы и послала меня за ними. Я вошла в его комнату и застала там еще двух молодых людей. Я присела и сказала, что пришла за ножницами. Один из них вертел их в руках и с поклоном подал мне их. Когда я уходила, кто-то из них сказал: elle est charmante! (она очаровательна! (фр.). – А. Б.)»386.
Очевидно, тетка не могла оставить без внимания впечатление, произведенное юной племянницей на близких по возрасту представителей противоположного пола и внушившее ей одно из разделявшихся взрослыми фантомных опасений за нравственность девушки, почему и не замедлила отреагировать на эту абсолютно невинную сцену самым что ни на есть репрессивным образом: «…тетушка Анна Ивановна… очень меня огорчила дорогою, окромсавши мне волосы по-солдатски, чтобы я не кокетничала ими. Я горько плакала»387.
Дело не просто в подстригании волос девушке, что само по себе воспринималось в то время негативно, но в том значении, которое двенадцатилетняя А. П. Керн как подросток придавала своему внешнему виду и прическе, ассоциировавшейся у нее со взрослением: «Она (гувернантка m-lle Бенуа. – А. Б.) заботилась о нашем (с кузиной. – А. Б.) туалете, отрастила нам локоны, сделала коричневые бархотки на головы. Говорили, что на эти бархотки похожи были мои глаза»388.
В 8 лет или чуть позже, как показывают примеры Л. Н. и Е. Н. Милюковых389, А. П. Полторацкой и А. Н. Вульф390, девочкам меняли детскую прическу (кудри) на девичью (косы). Портреты 1810–1840‐х годов391 воспроизводят девичью прическу в виде гладко зачесанных, разделенных на прямой пробор волос с уложенной сзади выше или ниже косой. Однако можно встретить изображение девичьей прически и с буклями392, или локонами, как назвала их Керн, что одно и то же в русском языке и XIX, и XX века393. Очевидно, считалось, что локоны – принадлежность более старших молодых девушек, поэтому они особенно ценились девушками-подростками как внешнее проявление взрослости. Кстати, во второй половине XVIII века 12-летних девочек изображали одетыми и причесанными как взрослых394, что должно было визуально поддерживать иллюзию их взросления, которая была важна не только для старшего поколения, желавшего поскорее представить их невестами, но и, безусловно, для них самих, стремившихся обрести в своих собственных глазах статус социально полноценного возраста.
Отец А. П. Полторацкой (в замужестве Керн) даже в публичном пространстве и в своем присутствии не мог позволить дочери обретать навыки межполовой коммуникации, усматривая в этом дополнительные смыслы и не считаясь ни с ее чувствами, ни со здравомыслием жены: «Батюшка продолжал быть со мною строг, и я девушкой так же его боялась, как и в детстве. Если мне случалось танцевать с кем-нибудь два раза, то он жестоко бранил маменьку, зачем она допускала это, и мне было горько, и я плакала. Ни один бал не проходил, чтобы мне батюшка не сделал сцены или на бале, или после бала. Я была в ужасе от него и не смела подумать противоречить ему даже мысленно»395.
Репрессивность «отца семейства» в отношении как дочери-девушки, так и жены, взрослой женщины, на которую, по его мнению, возлагалась особая ответственность за нормативность девического поведения и соответствующую «дрессуру», запускала в действие психологические механизмы страха и конформизма, удерживавшие в повиновении ему женскую часть семьи.
В некоторых случаях матери, испытавшие в своей жизни немало деприваций, с большим пониманием, чем отцы/отчимы, относились к практическим опытам межполовой коммуникации своих дочерей, определяя, однако, для них границы дозволенного. Н. Н. Пушкина-Ланская писала мужу в защиту своих старших дочерей: «А теперь я возвращаюсь к твоему письму, к тому, где ты пишешь о моих девушках. Ты очень строг, хотя твои рассуждения справедливы. Кокетство, которое я разрешила Мари, было самого невинного свойства, уверяю тебя, и относилось к человеку, который был вполне подходящей партией. Иначе я бы не разрешила этого, и в этом не было ничего компрометирующего, что могло бы внушить молодому человеку плохое мнение о ней»396.
То есть речь в данной ситуации идет о контролируемой сексуальности, мера осознания которой девушкой регламентировалась извне ее матерью. При внешней заданности допустимого поведения оно трактовалось как потенциально ориентированное исключительно на матримониальный результат. Если воспринимать кокетство не как предложение себя в качестве сексуального объекта, а как «открытие» для себя своего тела, обнаружение и освоение собственной сексуальности, компенсацию внутренней психологической неуверенности и преодоление подавленности, то окажется, что для дворянских девушек это мог быть совсем небесполезный опыт.
Вместе с тем переход к девичеству как новому этапу жизненного цикла сопровождался символическим сближением с матерью и дистанцированием от отца, который представал в дискурсе взросления девочки фигурой некомпетентной. Вербальная передача норм поведения от матери к дочери397 осуществлялась даже на расстоянии посредством переписки, если, скажем, дочь воспитывалась в институте. Екатерина Самарина, наставляя «не быть ветреной»398 дочь-институтку «друга Вариньку», советовала ей: «…Папинька Мущина не может входить во все подробности но леты итвои моя душинька бегут вить и тебе будет скоро 15 лет так мой Дружек не прилепляйся к ветренности а 1е проси бога чтоб он всегда и во всем направлял бы тебя на доброе и бог тебя никогда не оставит, а пошлет добрых наставников лишь не убегай их, препровождаю к тебе книшку каторую прочитай с бальшим вниманием, ив другой раз можешь списать письмы каторые особенно дастойны иметь при себе, ты в ней найдешь как матери умеют любить но и чего требуют от детей а меня первую ничто так не утешит как видеть карактер исправленной иболее кроткой, папинька тебе доставит подсвешник купит свеч; то можешь читать по вечерам эту книгу исписать что важнее покажи папиньке что спишиш и книгу в целости возврати с папинькай сохрони Господь непотеряй чужая…»399
При этом апелляция к «добрым наставникам» и особенно к нравоучительной литературе также связывалась с неотъемлемым контролем со стороны родителей за информацией и образцами, подлежавшими восприятию их дочерью. Требование матери предъявить сделанные выписки «папеньке» означает полное отсутствие признания за девушкой интеллектуальной самостоятельности, неприкосновенности ее внутреннего мира. Известно, что чтение играло важную роль в процессе взросления дворянской девушки400 и вместе с тем было подчинено, по замечанию исследователя женского чтения Д. К. Равинского, «руководству старших»401, в чем убеждают приведенные выше примеры. В отличие от юношей, усваиваемые ими опыты носили не практический, а виртуальный характер, в силу чего следует отметить особое влияние романтических идеалов на становление «женской личности». При всех ограничениях, касавшихся чтения в институтской и домашней повседневности, о которых уже упоминалось, усадебная библиотека служила девушкам, если им удавалось получить к ней доступ, своего рода «окном» во взрослую жизнь.
Существенно, что в понимании некоторых матерей в первой половине XIX века взросление дочери так или иначе было сопряжено с самосовершенствованием посредством получения образования402 и ориентацией на использование добрачного ресурса времени для «формирования себя». Екатерина Самарина напоминала дочерям: «…напишите пабольше опишите как ваше ученье идет что ты варя на фортепьянах учишь, вот уже вновь за треть нада платить пожаласта не теряйте время когда есть возможность учится то учитесь 2: года остается для усовершенствования вам себя как в науках так ив характере избрав примеры кротости прилежания и вежливости должны и утверждаться в оных…»403; «Милая Варинька так ты уже довольно хорошо рисуеш карандашом, то маминьки хочется чтобы ты училась также рисовать красками, и по бархату. нельзя ли етого сладить только без платы, а самой от себя просить, каво ты знаешь; вот кали Александра Семеновна Копосова еще в Институде она так дабра верна бы неотказалась»404.
Тем не менее пессимистичное, основанное на собственном печальном жизненном опыте замечание писательницы Н. Д. Хвощинской не позволяет переоценить качество интеллектуального ресурса молодых дворянок: «В те времена во всей России смеялись над писательницами, делая исключение для одной гр[афини] Ростопчиной; в провинциях гонение было еще сильнее. Было принято, между женщинами и, в особенности, между девушками – невежество, как теперь приняты кринолины»405.
В ее представлении девичество как «возраст жизни» – это время, когда дворянка становилась объектом бездумной манипуляции и подчинения и не могла противопоставить этому самостоятельного поведения: «…вы обязаны думать, потому что иначе вы будете насильником самой себе, а это нечестно, да… и неумно. За что же? Что вы себе сделали, чтобы поступать с собой так, как поступают с девицами, никогда не думавши, гувернантки?»406
Образ жизни дворянских девушек визуализуется в интерьерной русской живописи через атрибутирование им письма407, книги408, фортепиано с нотами409, альбома410. Альбомные стихи, вошедшие в моду в XVIII веке411 и ставшие неизменными спутниками девичества412, были дополнены в XIX веке тетрадями со своими413 или чужими понравившимися414 стихами. Зачастую девушка, которая «находила одну отраду искренно высказаться на страницах своего дневника»415, продолжала вести его и после выхода замуж416. Взрослые барышни до замужества, живя в доме родителей, обычно много времени и внимания уделяли младшим сестрам и братьям, участвовали в совместных домашних концертах, как писала 23-летняя Анна Лихарева об одном из них, «пели и состовляли оркестр а вся молодежь танцовала»417.
Одной из традиционных сфер деятельности, позволявшей проконтролировать времяпрепровождение девушки, сделать его подотчетным, было занятие ее рукоделием. Обучение рукоделию дворянок начиналось довольно рано, иногда даже в детском возрасте, до 13 лет418, то есть еще до начала периода собственно девичества. Среди видов рукоделия девочками, или «младшими барышнями», практиковались вышивка419, вязание шнурков420 и плетение кружева421, «старшими барышнями» – вышивание бисером. Необходимые для рукоделия бисер и канву уездные девушки-дворянки заказывали в столицах. Жившая в Бологом Мария Мельницкая незадолго до свадебного сговора обращалась в письме с просьбой к В. Л. Манзей, отправившейся в Москву навестить родных: «Я осмеливаюсь вас безпокоить, моя родная тетинька купить мне бисеру золотого и серебренаго по шести ниток и голубаго десять ниток, также и канвы; я хочу вышивать такуюже книжку как Пашинька»422. Племяннице, постеснявшейся обременить величиной заказа старшую из тетушек, пришла на помощь младшая тетушка, написавшая сестре: «Барашни (Мария Мельницкая и ее родные сестры Софья и Юлия Мельницкие. – А. Б.) просят чтоб бисеру вы потрудились купить по больше нежели пишит Маша золотого и серебреного по 10: ниток а голубаго 20»423. Шитье424 и вязание425 относились к более старшему возрасту и считались занятиями уже взрослых женщин. Мужчины называли женское рукоделие «работой»426, в то время как, по выражению Н. Д. Хвощинской, «…писательство не считалось делом, то есть работой»427. Приобщение некоторых девушек к занятию рукоделием носило принудительный, репрессивный характер. Н. А. Дурова, например, вспоминала, как в детстве и девичестве ее «морили за кружевом»428: