Каждый начинает свой жизненный путь в утробе матери, но не каждый задумывается о том, велик ли труд родильницы, легко ли было матери произвести ребенка на свет. С тех пор, как ветхозаветный Бог в Книге Бытия обрек Еву и ее дочерей на такого рода страдания («Мучительной я сделаю беременность твою, в муках будешь рожать ты детей»), прошло более 5700 лет, и все это время человечество искало наиболее эффективные способы избавления роженицы от физических и психологических терзаний, обезболивания и помощи в исполнении женщинами их непростой работы – в их природной способности давать новую жизнь.
В этой книге нам хотелось рассказать о том, какой трудный путь прошла история помощи женщинам, желавшим забеременеть, выносить и родить ребенка, в нашей стране за последние три века. Настоящий прорыв в этом произошел совсем недавно, в XX столетии. Осмотр женских тел перестал быть унизительным и болезненным; стремительное развитие контрацепции помогло реализовать женское желание самим контролировать частоту беременностей и самостоятельно планировать число детей; гибель рожениц в ходе родов осталась в далекой истории вместе с туманом заблуждений, касающихся менструальной крови, которая якобы вытекает из «раны» яичников и представляет угрозу психическому равновесию женщины, или же возможностей «правильным поведением» женщины повлиять на пол ребенка до его появления на свет.
Чтобы оценить путь отечественного акушерства, стремившегося облегчить матерям выполнение их «женской работы», чтобы лучше понять связи биологического и социального, медицины с изменчивостью гендерных ролей, нужно вчитаться в источники, которые долгие десятилетия, a то и столетия, мало кого интересовали. Это истории болезней, медицинские описания течения беременности и родов, журналы городских родильных домов, учебники и атласы по акушерству, гинекологии, женским болезням, уходу за детьми (от самых первых до изданных накануне революции 1917 года). Это и «родительские дневники», получившие распространение в начале XX века в семьях образованных россиянок, a также архивы женских гимназий, в которых отложились истории предосудительного поведения воспитанниц. Нужно было перелопатить гору скучных и однообразных материалов: тексты заседаний педагогических и попечительских советов разных благотворительных организаций, чья работа была направлена на охрану материнства и младенчества, отчеты медучреждений, разные медико-статистические описания… В них, кстати, собиратели сведений приводили такие примеры из собственной практики, которые существенно дополнили картину репродуктивного здоровья населения. Яркие семейные истории и подробности обнаружились в бракоразводных делах, хранящихся в архивных фондах духовных консисторий разных губерний, и, конечно, прежде всего в женских письмах, дневниках, записках, воспоминаниях, автогинографиях. В этой книге вы найдете множество источников разных типов и видов, впервые введенных в научный оборот, в том числе российских текстов научно-медицинской литературы по акушерству и гинекологии второй половины XIX – первой половины XX века. Эти документы никогда не изучались как комплексный фактический материал по истории предубеждений и социального воспитания – и мы поставили целью разобраться, почему врачи-патерналисты мечтали превратить беременность в своего рода «контролируемый аскетизм». Перед нами стояла задача поэтапно проследить историю медикализации повседневности беременных, родильниц и молодых мам – следы этого процесса обнаруживались в публикациях ведущих научных журналов того времени: в «Журнале акушерства и женских болезней», «Акушерке», «Враче», «Русском враче» и других.
Мы присматривались к артефактам материальной культуры беременности, родов, материнства и младенчества во множестве музеев (в том числе в редких для отечественной музейной культуры залах по истории медицины), чтобы изучить, как менялся предметный мир будущей матери и матери младенца под влиянием предписаний экспертного сообщества врачей, какие новые телесные практики входили в жизнь девочки, девушки, беременной женщины, роженицы и родильницы… Мы брали в руки уставы частных родовспомогательных заведений и родильных отделений, чтобы понять, как эволюционировали представления о помощи родильнице во время стационарных родов. Нам помогали в нашей реконструкции литературные произведения – как предназначенные для массового чтения, так и значимые для появления женского голоса в русской литературе: сочинения Л. Д. Зиновьевой-Аннибал («Тридцать три урода»), А. А. Вербицкой («Ключи счастья»), О. А. Шапир («Антиподы», «Без любви», «Любовь», «Записки мужа»), А. Я. Мар («Женщина на кресте»). То, как готовилась революция в сексуальном поведении, как становились разрешенными обсуждения ранее запретной темы пола и утверждались новые идеалы женственности, нам помогли понять газеты и журналы разного времени, но прежде всего начала XX века – ведь до того времени беременность и роды считались делом настолько непубличным, что им не находилось места для обсуждения в средствах массовой информации либо уделялось совсем уж скромное место в разного рода медицинских публикациях.
Территориальные рамки этого исследования обусловлены географией привлеченных нарративов и прежде всего женских автобиографических сочинений. Большинство использованных архивных и опубликованных женских эгодокументов принадлежало православным представительницам русской части дворянства Центральной и отчасти Северо-Западной России (Московской, Санкт-Петербургской, Смоленской, Тверской, Псковской, Костромской, Владимирской, Рязанской, Ивановской, Тульской, Ярославской губерний). Учитывая территориальную мобильность дворянства (наличие владений и усадеб в разных губерниях), территориальный фактор не сыграл заметной роли в изучаемых нами историко-культурных процессах, в отличие от социального, этнического и конфессионального.
Будучи методологически преданными концепции социального конструирования гендерных различий, мы исходили из того, что в России (как и во всей Европе, да и в мире) существует немало учреждений и норм, существование которых представляется современному человеку чем-то неизменным и вполне естественным, поскольку они теснейшим образом связаны с тем, что дано природой. К таковым относят половые различия, равно как материнство/отцовство, возможность продолжения человеческого рода. Однако нормы поведения будущих матерей и отцов, как мы заметили, довольно сильно отличались от современных, a учреждения, в которых помогали матерям разрешиться от бремени, возникли при определенных социальных отношениях и во вполне конкретных структурах распределения власти. Рассмотреть их стало нашей задачей.
Мы предположили, что история акушерской и гинекологической практики может позволить приблизиться к пониманию того, каким образом восприятие женщины и ее тела определяет не только проводимые медицинские процедуры, но и построение самих диагнозов, которым эти процедуры призваны помочь. Ставя задачу сделать достоянием научного сообщества все материалы, которые могут пролить свет на историю проведения отечественных операций кесарева сечения по авторским методикам, использования особых инструментов, позволявших облегчать процедуры извлечения плода, введение в практику особых обезболивающих средств при родах и послеродовом восстановлении, мы хотели подчеркнуть значение выверенного десятилетиями и столетиями опыта, знаний и методик работы российских акушеров. Рассказы о ходе и течении акушерских операций, проведенных российским врачами и повитухами, воспринимались нами как путь к пониманию не только обыденных практик наших предков, но и хода трансформаций ментальных процессов, процессов эмансипации социального сознания на протяжении веков становления медицинской помощи роженицам.
Вместо самых общих идей (любви, счастья, родительства, здоровья) мы решили основное внимание уделить их вариациям – изменениям на протяжении разных эпох: «золотого века частной жизни» (XVIII), далее – века индустриальной революции и освобождения от крепостничества (XIX) и так вплоть до периода множества научных открытий (начала XX). Нам хотелось изучить знание о беременных женщинах, бытовавшее в России эти два века, чтобы оценить изменчивое понимание женского тела, возможности понять его особенности – и для этого проанализировать представления, перестраивавшиеся вместе с общим эмоциональном режимом разных эпох. Поэтому методологически важно не отделять историю частной жизни и повседневности, как и историю медицины, от российского дискурса, который был столь же вариативен, сколь и палитра политики или культуры – то есть сделать все возможное, чтобы разобраться: что являла собой динамика перемен в отношении к Homo partum, «человеку рождающему».
Историкам и культурологам понятно, что название нашего исследования отсылает к работе нидерландского историка Йохана Хёйзинги Homo ludens («Человек играющий»), изданной в 1937 году. Если Хёйзинга описал всеобъемлющую сущность феномена игры, то нам было важно показать универсальное значение воспроизводства, подчеркнув социально конструируемую природу этого феномена, казалось бы, целиком связанного с медициной и физиологией.
Конечно, мы были вынуждены сосредоточить свое внимание на образованном сословии, прежде всего дворянках, отчасти – предпринимательницах, купчихах, а в отношении второй половины XIX – начала XX века – на представительницах среднего городского класса. Мы сфокусировались на структурах повседневности образованных женщин, на паттернах их социального поведения, особенностях текстуальной репрезентации их эмоционального мира, чтобы лучше понять общественное мышление того времени и его гендерный режим.
Для нас важно было сконцентрироваться на процессе трансформации традиционной родильной культуры в Новое время, который был обусловлен укреплением позиций буржуазии, урбанизацией, успехами в научной медицине, внедрением организованного и клинического родовспоможения в повседневную жизнь населения. Мы хотели разобраться, каким образом осуществлялся перенос родов из домашнего пространства в клиническое, как патологизировались состояния беременности и деторождения, как экспертные системы в лице врачей и акушерок взаимодействовали с роженицами и что при этом приобретали (а подчас и теряли!) женщины.
Основываясь на широком корпусе женских нарративов, разного рода «материнских текстов» и сопоставляя сообщенное с представлениями и настояниями современников-экспертов, прежде всего врачей и ответственных за социальную помощь, мы поставили задачей изучить историю российского родовспоможения как сложный социальный процесс, зависимый от биологических, медико-социальных и социально-психических факторов. Хотелось понять, что повлияло на трансформацию репродуктивного поведения россиянок на протяжении полутора веков, как и когда начался революционный процесс автономизации сексуального и прокреативного поведения, рационализации репродуктивных практик женщин, оказавший влияние на формирование нового гендерного порядка в России начала XX века, как и когда началось оформление культуры планирования семьи и практик контроля рождаемости.
Мы исходим из того убеждения, что роды были некой ареной, на которой воспроизводилась особая культура, связанная с национальными, этническими, историческими процессами в обществе, и развитие этой культуры зависело от множества объективных и субъективных факторов. Их изучение, равно как изучение этапов, характера трансформаций антропологии родов на долгом хронологическом отрезке, истории развития акушерских идей и практик, изменения родильных обрядов, процесса медикализации родов и формирования их технократической (биомедицинской) модели, помогало нам понять, каким образом переход от традиционного к индустриальному обществу отразился на сфере репродуктивного поведения.
Современные зарубежные законодатели, акушеры-гинекологи, равно как представители социальных служб, формулируя правовые нормы, связанные с репродуктивным поведением, стараются учитывать национальные особенности развития родильной культуры. В нашей же стране отечественный опыт не только не используется при выработке идей преобразований такого рода, но и совершенно не изучен. Игнорирование этой научной проблемы обесценивает важнейшую биосоциальную практику нашей культуры, прерывая преемственность и нивелируя достижения истории российского родовспоможения.
Российский опыт развития родильной культуры недооценен в мировой демографической истории. Мы намерены восстановить справедливость, включив важнейшую часть женской повседневности в современные исторические исследования, которые до сегодняшнего дня оставались в стороне от изучения этого фундаментального опыта для женской истории России и всего нашего прошлого.
Человек рождающий, Homo partum, – женщина как создательница всех участников мира; как творящая, созидающая Личность; как Человек, рождающий других людей, в том числе и наследников патриархатного социального порядка. Речь идет не просто о производстве тела на свет (что нелегко), но постулируется подход к женщинам как к производящим всех вообще носителей культуры, а значит, и саму культуру, и преодоление дихотомии «женщина/природа – мужчина/культура». Женский опыт переживания и осмысления репродуктивных практик становился способом обретения Субъективности, преодоления ограничений гендерных ролей воспроизводимого символического миропорядка.
Наталья Пушкарева,председательница «Российской ассоциации исследователей женской истории», заслуженный деятель науки Российской Федерации
Социальные и культурные аспекты появления ребенка на свет – важнейшая часть исторического опыта разных народов, однако в нашем историописании эта часть культурной традиции относилась куда чаще к истории науки (медицины), нежели к истории повседневности, быта и эмоций. Формально (и чаще в устных обоснованиях такой практики) признавалось то, что история родовспоможения связана не только с развитием научных знаний и усилением конкретных мер социальной репродуктивной политики, но и с бытовыми традициями, которые складывались веками в разных географических регионах, разных культурах обыденного. Но на деле ничто не указывало на готовность включать историю деторождения (именно его, а не материнства в целом) в список важных для специалиста по истории культуры тем. Среди российских историков этой стороной социальной и культурной традиции разных народов занимались в основном этнографы[1]. Они и вписывали эти сюжеты иногда в историю материальной культуры, а чаще – в реконструкцию деталей семейных обрядов. Родильная культура иногда все же оказывалась представленной в работах по истории медицины, написанных в нашей стране как в далеком прошлом, так и недавно. Предметом этих исследований была скорее история медицинской науки, а не медицинской практики[2]. Как следствие, в центре внимания оказывалась институциональная история медицинских учреждений. В итоге это постоянное «изгнание» и «исключение» анализа практик деторождения и родовспоможения из работ по культурно-интеллектуальной истории привело к тому, что в нашей науке просто не заметили, как за рубежом появилось новое самостоятельное междисциплинарное направление в социогуманитаристике. А между тем изучение социальных и культурных аспектов деторождения стало за последние сорок лет самодостаточной областью поли- и междисциплинарных исследований, которая объединяет в странах Европы, Канаде и США антропологию родов и социологию деторождения, историю социальной медицины и «повседневноведение», критический потенциал гендерной истории и истории материнства в рамках далекой от феминизма (и весьма дескриптивной в нашей стране) исторической феминологии, или истории женщин.
К настоящему моменту в зарубежной историографии уже не просто присутствуют тысячи работ по данной тематике, но и сложились отдельные научные школы, обосновывающие эвристический потенциал своих подходов к эмпирическому материалу. В этой главе мы намерены сосредоточиться на анализе исключительно тех исследований «родильной культуры», которые написаны антропологами и историками и число которых (по сравнению с социологическими и культурно-антропологическими работами) за последние сорок лет все же исчислимо.
История родов и родовспоможения в разных странах – тема, имеющая огромную историографическую традицию и никогда не уходившая со страниц исторических книг; однако с середины-конца 1970‐х годов публикации по этим вопросам буквально обрели второе рождение. Несомненно, это итог и следствие антропологического поворота самой исторической науки, влияние того нового импульса, который придала изучению данной темы невидимая научная революция – рождение женской и гендерной истории, гендерных исследований в изучении прошлого, гендерной антропологии. А они, в свою очередь, не родились бы без молодежной и сексуальной революции конца 1960‐х: именно со второй волной феминизма в мировую науку вошла концепция гендера (культурных проявлений половой принадлежности как основы социальной иерархии по признаку пола и критики мужской гегемонии), а вместе с нею в мир теоретического дискурса вернулась телесность и была реконструирована история сексуальности. Рождение направления «история родовспоможения» было следствием перечисленных процессов.
Историки медицины и в США, и в Европе никогда не обходили вниманием историю акушерства, однако их исследования десятилетиями были сконцентрированы на изучении собственно научно-медицинских знаний, и в них игнорировался широкий социально-культурный контекст практик деторождения[3].
Новый ракурс исследовательского видения возник не ранее 1970‐х годов, а в некоторых странах Европы – в конце 1970‐х и начале следующего десятилетия. Именно тогда интерес к истории деторождения оказался связанным с «новой культурной историей» – историей эмоций и образов (имагологией), взрывом интереса к автобиографиям; он объединил уже не только и не столько врачей и акушеров, изучавших успехи своей науки, сколько историков культуры, антропологов, социологов и психологов, готовых исследовать не только достижения, но провалы, поражения и ложные пути в развитии интеллектуального знания[4]. Новый подход стал возможным благодаря успехам социальной истории медицины[5], рождению women’s studies в науках о прошлом и распространению идей третьей волны феминизма, легитимировавших женский социальный опыт как опыт отличный от мужского и к нему не сводимый[6]. Немаловажен был и общенаучный контекст возникновения новых идей: он характеризовался первыми сомнениями в правильности доминирования биомедицинской (технократической) модели родовспоможения и включал появление движения за естественные (домашние) роды. Вместе с тем, как ответ на сопротивление медицинского сообщества новым веяниям, возник концепт так называемой холистической модели родов[7].
Разработки историков оказались востребованы сразу множеством ученых, представлявших различные области научного знания, и исследователи прошлого отправились в архивы. Среди них было много женщин и тех, кто сочувственно относился к феминизму, равно как и к идее становления нового научного направления, определявшего место и роль женщин в гендерных системах как роль, зависимую от патриархатных институтов, кто старался выявить особенности эмоциональных режимов в обществах прошлого. Институционализация социальной и культурной истории деторождения подразумевала сбор фактического материала и его обработку методами социальной и культурной антропологии с привлечением методов женских и возникших как их часть материнских исследований (motherhood studies), истории и антропологии детства и девичества (girlhood studies), обещала обмен мнениями с адептами новой социальной истории, обновленной истории медицины, специалистами по истории повседневности и быта.
У истоков изучения социокультурной истории деторождения стояли культурные антропологи. Неслучайно во множестве современных работ упоминается прежде всего имя американки, этнографа Бриджит Джордан, которую ныне иначе как легендарной и не называют (недаром она получила престижную премию имени Маргарет Мид)[8]: сорок лет назад она положила начало кросс-культурному историческому исследованию истории родовспоможения в четырех разных культурах. Основываясь на многочисленных полевых наблюдениях, а также на интервью с беременными и роженицами, она рассмотрела историю и современное состояние родовспоможения у мексиканцев на Юкатане, голландцев, шведов и американцев, показав не столько сходства, сколько различия (даже в случае конфессиональных совпадений). Родильные практики, настаивала она[9], сильно меняются с течением времени, и современная биомедицинская модель родов – не более чем победа экспертного знания и особого типа социального контроля. Б. Джордан показала, насколько медикализированы роды в США на протяжении всего XX века, насколько полны сопереживания и соблюдения старых традиций роды у мексиканцев, как голландская культура из века в век подчеркивала и поддерживала естественность родильных процессов у женщин в своей стране (что сопоставимо с тем, как индивидуализированы с древности и по сей день роды у шведов).
Используя любимый Б. Джордан этнографический метод «включенного наблюдения», сопереживая тем, кого изучают, последовательницы этого американского этнографа поставили во главу угла создание истории родильной культуры, написанной от лица самих рожениц, прежде всего тех, с кем можно еще этот вопрос обсудить, а в случае, если речь шла об уже ушедших поколениях, – читая эгодокументы, автобиографическую прозу. Женский голос в истории (хотя бы и в истории такого связанного с женским социальным опытом феномена, как роды) был услышан. Критику старой технократической модели родов, которая превратила женщин в «хрупких инвалидов», стало возможным найти в работах последовательниц Б. Джордан – Ш. Китзингер, Б. Лозофф, Э. Мартин: все они позиционировали себя как сторонницы феминистской антропологии и биосоциального анализа культур деторождения[10]. Сами роды представали в их трудах важной кросс-культурной практикой, которая позволила глубже осмыслить женскую культуру прошлого, в том числе представить разрешение от бремени как модифицированный обряд перехода, характерный для традиционных культур, в который в прошлом весьма грубо и нежданно вторглось государство с его медицинским контролем над жизнью и смертью, а стало быть, и над рождением детей. Последняя из названных, Э. Мартин, обосновала тезис о том, что переход от традиционной культуры деторождения к биомедицинской привел к тому, что роженицы стали рассматриваться как «машины» по производству детей и бесправные объекты врачебных манипуляций. В то самое время, когда публиковали свои работы американские специалисты в области исторической и феминистской антропологии, в Западной Европе крепло научное направление, в центре внимания которого были довольно позитивистские по методологии исследования средневековой истории родовспоможения[11]. Однако это не была в полной мере обычная социальная история медицины: в контексте возникшей «исторической феминологии» (женской истории) авторам было важно не только реконструировать предметный мир акушерок прошлого, но и заставить зазвучать голос перепуганных рожениц, для которых каждое разрешение от бремени было равно прохождению смертельно опасного испытания. Среди авторов книг и статей по истории акушерства было немало женщин-исследовательниц, и они привносили в текст исследований собственную эмпатию.
Современница и единомышленница Б. Джордан, ныне не менее известная среди феминистских социоантропологов Энн Оукли[12], еще занимаясь социологией детства в 1960–1970‐е годы, обосновала значимость принципа эмпатии – то есть эмоционального сопереживания, «вчувствования» в любом феминистски ориентированном социологическом, социоантропологическом, историческом исследовании. Занимаясь социологией родов, она показала, насколько эффективен в изучении современной социологии родовспоможения метод прямого обмена мнениями с интервьюируемыми, и это перевернуло шаблоны традиционных техник сбора эмпирического материала[13]. Шокированы были и историки: возможно ли соотносить рассказанное в прошлом с собственным женским (и по сути современным) опытом? Однако экспертное мнение исследователей и просто обычных людей, живших в века минувшие, оказалось востребовано: социальные и культурные антропологи, описывая современную биомедицинскую модель родов и выделяя ее недостатки, терялись при поисках ответа на вопрос, когда, в каких странах и каким образом эта модель утверждалась, какие модели она сменила в разных социальных стратах и почему обрела абсолютную гегемонию в сфере деторождения. Как тут не вспомнить известное умозаключение Томаша Саса (американского психиатра венгерского происхождения): «Медикализация – это не медицина и не наука, это социально-семантическая стратегия, которая выгодна одним и несет угрозы другим»[14]. Неудивительно, что теория медикализации, привнесенная в работы историков И. Золой, Г. Розеном, П. Конрадом и получившая самый значительный резонанс, конечно же, благодаря М. Фуко[15], не могла не захватить и ту часть исторического сообщества, которая изучала историю и историческую антропологию родовспоможения.
В связи с этой темой в мировой историографии нелишне напомнить, что всего десяток лет назад в российской науке о медикализации никто не упоминал (причина тому – слишком явные коннотации между карательной психиатрией в СССР и инквизицией, позиционировавшей себя как борца за душевное здоровье общества). Ныне же, когда прежние идеологические путы сброшены, а распространение влияния медицины на все новые сферы общественной жизни, делегирование медикам полномочий решать вопросы, которые должны быть предметом внимания специалистов иных наук (а не только медицины), приобрело характер почти пандемии, термин получил прописку и в нашей науке. Психологи, культурологи, историки проявляют особый интерес к самому рождению этой социальной тенденции, к тому, как это происходило в прошлом и как идет сейчас процесс медикализации, определяется место этого процесса в социальной истории медицины.
У нынешних историков под медикализацией принято разуметь процесс втягивания разных социальных страт (обычно этот вектор направлен от обеспеченных и образованных социальных слоев и к низшим и неграмотным) в сеть так или иначе организованной (иногда и сразу государством) медицинской помощи[16], а вместе с ним – развертывания медицинского контроля над поведением индивидов. Трудно поспорить и с тем, что этот процесс есть разновидность функции контроля социального, наравне с религией, идеологией и правом. Он был и остается связанным с урбанизацией, индустриализацией, развитием бюрократии, а в сфере идеологической стал одним из проявлений победы рационализма[17].
Новая социальная история медицины, рождавшаяся четверть века тому назад, изменила акценты в исследованиях медицинского опыта прошлого: вместо формальной истории медицинского знания жизнеописаний выдающихся докторов в работах по истории врачевания появились размышления о путях трансформаций медицинских практик (в том числе и ошибочных, странных, основанных на ложных предубеждениях), о влиянии медицины на социальную жизнь и быт отдельных людей; появились истории врачебной помощи, написанные от лица самих пациентов или ими самими[18]. Так социальные историки медицины подошли к критике предшественников, которые изучали историю того же акушерства, игнорируя социокультурный контекст деторождения[19].
Оставалось сделать еще один шаг для обновления социальной истории врачебного знания: помимо изучения истории лекарских знаний и навыков, технической оснащенности акушеров и гинекологов, помимо осознания путей медикализации и влияния этого процесса на репродуктивное здоровье, нужно было еще и признать важность изучения изменчивой сферы людских эмоций – самих врачей, их помощников, но главное и прежде всего – тех, кто собственно даровал жизнь, рожавших женщин, а также тех, кто им в этом помогал.
Вот почему в культурной истории деторождения реально пионерской стала работа Ричарда и Дороти Вертц[20]. В фокусе их исследования оказался сложный процесс «денатурализации» и стандартизации родового процесса. По мнению этой супружеской пары историков, следствием медикализации стал плавный и почти незаметный переход родов и рожениц под абсолютный контроль врачей, a результатом этого перехода стала частичная или полная потеря роженицами особого «женского знания». Описываемое ими социальное явление они сравнивали с улицей с двусторонним движением, полагая, что каждый из участников родового процесса преследовал собственные цели: женщины стремились избежать боли, облегчить течение родов, обеспечить комфорт и удобства, в то время как врачи были ориентированы на повышение собственного авторитета и получение большей прибыли[21]. Этот механизм подчинения индивида медицине (в этом случае рожениц) был обусловлен, по мнению исследователей, обычным страхом больных или, точнее, страждущих, которые становились готовы к добровольному порабощению ради самоспасения и сохранения будущей жизни.
Разбираясь в многовековой истории родовспоможения, Р. и Д. Вертц положили в основу типологии отношение к слову врача[22] и выделили три периода: до конца XVIII века – существование естественной модели родов, когда культура деторождения была исключительно женским делом и роженица находилась в кругу «сестер», подруг и знакомых акушерок, из уст в уста передававших знания, выработанные веками; с конца XVIII до начала XX века – время интенсивной медикализации родов, превращения их в особое «социальное действие» и область медицинских манипуляций, осуществляемых под врачебным контролем; с 1920‐х годов до конца XX века – период абсолютной доминанты технократической, биомедицинской модели родов.
Предложенная типологизация тут же утвердилась в историографии. Уже в опубликованных в середине 1980‐х годов работах американки Джудит Левитт[23] и ее тезки из Великобритании Джудит Льюис[24], посвященных изучению истории деторождения в США и Англии соответственно, можно найти именно эту периодизацию. Обе исследовательницы уделили внимание не только области акушерских знаний, но и самих репродуктивных практик и, отдавая дань новым веяниям, спровоцировали интерес к эмоциональным переживаниям рожениц разных столетий.