История медицины конца XX века неуклонно смещала внимание и акценты с врачей на пациенток. Побужденные М. Фуко, ученые стали свободней вовлекать в свои исследования источники медицинского характера: отчеты медицинских обществ, истории болезней, научно-популярные книги по медицине, современные описываемым событиям, женские дневники и письма, на страницах которых женщины прошлого описывали свой опыт разрешения от бремени. Феминистски ориентированные авторы пытались увязать перемены, происходившие в женских телесных практиках (беременность, роды, грудное вскармливание), с изменением гендерного контракта и всей гендерной системы общества. Вот почему некоторым из авторов так важно было не просто реконструировать детали давно забытых ритуалов, но (как это призывала сделать Дж. Левитт, возглавившая к тому времени AAHM – Американскую ассоциации истории медицины) вписать историю детородных практик в историю повседневности и через них – в обычные исторические исследования[25].
На примере изучения истории родовспоможения и медикализации этого процесса стало возможным изучение механизмов социального контроля – процесса перехода контроля над родами от женской части общества к мужчинам-врачам, которые не могли ни толком прочувствовать все этапы этого биологического действа, ни оказать действенную психологическую помощь. Исследователь связывала историю медикализации родовспоможения, утверждение технократической модели родов не столько с прогрессом науки и технологий, сколько с господствовавшей патриархатной системой, которая (несмотря на все успехи женской эмансипации в политической и социальных сферах) не только не думала сдавать позиции, но и вытесняла женский опыт и знания из сферы наблюдения за женским репродуктивным здоровьем. Такой подход к истории науки был абсолютно новым, как и желание Дж. Левитт доказать, что медикализация родовспоможения, обеспеченная развитием европейского медицинского знания, в итоге превратила врачей-мужчин во всемогущих экспертов, спорить с которыми стало бесполезно.
Утверждение биомедицинской модели родов и, как следствие, перенос родов в стационары, которые стали считаться единственным легальным местом для деторождения, привело, конечно, к снижению материнской и младенческой смертности, облегчению страданий роженицы – этого никто не отрицал. Но именно с обращением к теме чувств и эмоций, с усилением позиций гендерной антропологии стало возможным заострить внимание на оборотных сторонах новой, технократической модели родов.
Одновременно с публикациями Дж. Левитт в те же 1980‐е вышло немало работ по истории деторождения, написанных с иных идейных позиций: их авторы не склонны были считать, что двухвековая история трансформации культуры деторождения привела женщину в «физическую тюрьму» (к потере контроля над собственным телом, зависимости от технологий и знаний врачей), а социальную систему – к углублению патриархата, гендерных асимметрий и социального неравенства (поскольку не все женщины имели равный доступ к медицинским технологиям). Так, в книге французского историка Жака Жели «Дерево и плоды» (1984)[26] та же социальная история родовспоможения была подана как история расширения научного знания, прогресс которого неизбежно ведет к общему социальному прогрессу. Однако сторонницы феминистской антропологии восприняли такие воззрения критически[27], полагая, что в контексте гендерных исследований в истории и антропологии раскрывать темы, связанные с историей женского тела, не опираясь на концепты и тезаурус этого нового направления (гендер, медикализация, социальный конструктивизм, биовласть, эмоциональный режим эпохи), уже нельзя[28]. Справедливости ради стоит отметить, что Ж. Жели собрал огромный материал по истории обрядов, миропонимания, по «истории чувств» и интимности в раннее Новое время. Сумев привлечь фольклорные источники, книги по знахарству, он создал классическое сравнительно-этнографическое исследование, проведя аналогию между культурой деторождения европейцев и их представлениями о природных и сельскохозяйственных циклах и ввел в научный оборот бесценный материал по этномедицине (использование целебных трав для стимуляции зачатия[29]). Как и большинство коллег, Ж. Жели полагал, что система родовспоможения, основанная на традиционных знаниях и навыках, «неизбежно сменилась» биомедицинской вследствие развития капитализма, рационализма и урбанизации. Именно так представлялась тема в публикациях немецких историков того же времени (и все они, как можно догадаться, были именно мужчины-исследователи)[30].
В те же годы на излете XX века в европейской и американской историографии появилось множество публикаций, авторы которых не столько центрировали внимание на истории проникновения в акушерство (и через него в массовое сознание) медицинского языка и стиля мышления, медицинских концепций и представлений, сколько реконструировали «историю акушерок»[31]. Историки демонстрировали непростые отношения между умелицами-повитухами, ставшими постепенно акушерками, и мужчинами-врачами и прослеживали эти отношения с конца XVIII века в контексте переноса родов из домашнего пространства в стационары (и, по сути, иллюстрировали процесс медикализации деторождения). Именно в это десятилетие ученые стали задавать непростые вопросы: кто определял поведение роженицы и в силу опыта мог научить их, как не опытные акушерки? Так почему же и как эти последние поддались напору обученных и образованных на медицинских факультетах мужчин-врачей, превратившись в «служанок» акушерской практики? Что было следствием этого растянувшегося на полтора столетия процесса? Те, кто придерживался феминистского подхода, настаивали на том, что в вину врачам-мужчинам можно ставить потерю женщинами собственного автономного опыта родов. Те, кто был далек от феминизма, видели в медикализации родов только солнце научного прогресса.
1990‐е годы принесли с собой взрыв интереса к истории культуры деторождения ушедших столетий[32]. Расширилось тематическое и географическое разнообразие исторических исследований, чему немало способствовал междисциплинарный подход, заметнее стали методы, привлеченные из сопредельных дисциплин, новые источники. Особо усердствовали медиевисты[33] и новисты (специалисты по истории раннего Нового времени)[34]. В те же «гендерные 90‐е»[35] развернулись активные дискуссии между специалистами в области женской истории, социальными историками медицины[36], социальными и культурными антропологами, социологами медицины и филологами. Стоит подчеркнуть, что в то время как российская историография еще только подступала к этим темам, в европейской окончательно утвердились и стали доминирующими подходы феминистской антропологии, гендерной истории, опирающиеся на подходы социального конструктивизма. История родильной культуры давала как нельзя более обширный и внятный материал для реконструкции всех форм противостояния «традиционного» и приобретенного личностного опыта, равно как опыта «научного», то есть опирающегося на доказательные медицинские знания; патриархатных социальных институтов – и идей, связанных с гендерным равенством, женской свободой, репродуктивными правами женщин.
Как и прежде, весьма заметное влияние на исторические работы 1990‐х годов оказали исследования культурных антропологов, и в качестве самого выразительного примера можно выбрать публикации техасской ученой, специализацией которой как раз и является антропология репродукции, Робби Дэвис-Флойд. Уже не одно десятилетие она изучает символическую сторону практик, процедур и ритуалов, связанных с современными родами и родовспоможением[37]. В 1990‐е под ее редакцией вышла книга «Роды и авторитетное знание: кросс-культурные перспективы», в которой она объединила результаты исследований ученых-этнографов, антропологов, психологов, социологов и врачей, ведших свои наблюдения по схожему гайду (списку вопросов) в шестнадцати различных обществах и культурах[38], показав на практике результаты междисциплинарности в изучении родильной культуры и выявив (что упустила в свое время Б. Джордан) каналы формирования биомедицинской, технократической модели деторождения. В поле ee внимания оказался также непростой процесс «воспитания послушных рожениц» – социального конструирования поведения беременных и рожающих в различных культурах. Как убежденная сторонница гендерной антропологии, Дэвис-Флойд писала, что технократическая модель родов символизировала победу культуры над природой, но привела, как ни странно, опять же «к воспроизводству патриархата», в котором «женские тела стали рассматриваться в качестве слабых, требующих вмешательства биомедицинских технологий, созданных и контролируемых мужчинами»[39]. Социологи продолжили эту идею, размышляя об утверждении и укреплении политики социального контроля над женской репродукцией[40] – а сама Дэвис-Флойд убедительно являла в своих новых исследованиях, насколько сильно поражен сексизмом язык описания женских и мужских физиологических процессов, как сформировался и окреп концепт «женщина – машина по воспроизводству себе подобных»[41].
Историки меж тем обратили взоры на реалии прошлого, начав изучать социальное конструирование моделей поведения рожениц в разные эпохи, что и осуществлялось главным образом на материалах США и Великобритании. Они увязывали историю трансформаций родильных практик и контроля над всем временем до рождения ребенка, над женским окружением, над повитухами с историей роста научного знания, которым (как уже было доказано) слишком долго располагали главным образом мужчины, составлявшие подавляющее большинство обучающихся на медицинских факультетах. Появление женщин-врачей и особенно специалисток по женским болезням выглядело в перечисленных трудах того десятилетия истинной революцией, важным сдвигом не только в медицинской практике, но и в гендерных отношениях – отношениях господства и подчинения[42]. Расширялся круг привлекаемых источников, все чаще в публикациях использовались уже не только косвенные данные (описания из нарративов), но и документация, которой ранее пренебрегали (a она все же сохранилась), – свидетельства о рождении, лицензии на право акушерской деятельности, врачебные записки, медицинская статистика. В научный обиход также вошли ранее редко и случайно встречавшиеся, но специально выявляемые ныне описания акушерками своей практики.
Особое внимание к голосам акушерок Великобритании, работавших в середине XX века (1940–1970‐е годы) и помогавших разрешавшимся от бремени как раз в домашних условиях, позволило Джулии Эллисон опровергнуть доводы Э. Оукли об абсолютной потере автономности акушерской практики в прошлом веке[43]. Традиция (по крайней мере, в Англии и в обеспеченных социальных слоях) продолжала жить. И это социоантропологическое исследование (скорее социолога, чем историка) в известном смысле дополнили собственно исторические изыскания Адриана Уилсона, который тоже озадачился целью понять и проанализировать процесс медикализации родовспоможения в Великобритании и раскрыть пути активного проникновения врачей-мужчин в родильную комнату. В отличие от предшественниц, исследовательниц-феминисток (Дж. Донегэн, Дж. Доннисон и, скажем, своей современницы и соотечественницы М. Тью или француженки С. Бувале-Бутюри), считавших, что перенос родов в стационары не снизил рисков смертности и стал ответом не столько запросам рожениц, сколько стремлению врачей получить абсолютный контроль над процессом родов и увеличить прибыль от применяемых медицинских вмешательств[44], А. Уилсон был куда аккуратнее с выводами. Он спорил с теми, кто был убежден, что мужчины-врачи «агрессивно изгоняли» акушерок без надлежащего медицинского образования из родильных практик, последовательно показывая, как расширялись запросы и заинтересованность самих рожениц в привлечении врачей вместо малограмотных повитух[45]. Он связал процесс медикализации с общим повышением грамотности и культуры, объяснил выбор женщин, связав его с образовательным и социальным контекстами, прогрессом науки, десакрализацией научных знаний, касающихся тела, новым пониманием сексуальных запретов и предписаний[46]. В итоге медикализация родов предстала результатом обоюдного интереса врача и пациенток, а не итогом злонамеренного разрушения традиционной модели, основанной на «исключительном праве женского участия в женском деле»[47]. Следом Шарлотта Борст и Анжела Дензи заострили внимание на социальном аспекте того же процесса, продемонстрировав влияние социального расслоения на сохранность или утерю традиционности в родильных практиках[48].
Разрабатывая далее тему социального конструирования материнского и репродуктивного поведения, их взаимосвязи и связи с развитием хирургии в родовспоможении (речь об истории кесарева сечения)[49], педиатрией и валеологией в различные исторические периоды, историки все более углублялись в частные аспекты истории материнства[50], выделив из общего потока лишь те публикации, в которых речь шла собственно об истории родовспоможения, ритуалов и культуре родов.
Историк медицины Ирвин Лоудон задался целью изучить, основываясь на большом массиве медицинской статистики 1800–1950‐х годов, каким образом развитие научных знаний в области акушерства, внедрение новых медицинских технологий, перехода родов из домашнего пространства в стационары, обоснование врачами новых требований в отношении проведения беременности, питания, гигиены беременной повлияли в США, Великобритании, Австралии, странах Западной Европы на благополучный исход родов и на уровень материнской смертности[51]. Он пришел к выводу, что вопреки всем ожиданиям с начала XIX века до 1940‐х материнская смертность при родах существенно не изменилась. С его точки зрения, основной причиной высоких показателей смертности была родильная горячка. Уменьшить количество женских смертей при родах, по мнению исследователя, удалось не столько благодаря росту профессионализма врачей (и переходу от домашних родов к родам в стационаре), сколько благодаря внедрению антибиотиков. Кроме этого, И. Лоудон, анализируя показатели смертности в различных социальных группах, доказал отсутствие корреляции показателей смертности с социально-экономическим положением рожениц. Тем самым историк, опираясь на солидный количественный материал, подтвердил низкую эффективность внедрения медицинского знания в сферу деторождения, заостряя внимание на отрицательных последствиях медикализации и большую роль фармакализации родов. Соотечественница И. Лоудона, Сьюзен Вильямс, также описывавшая проблемы материнской и младенческой смертности, отметила значимость доступности медицинского образования для женщин разных сословий, что внесло существенный вклад в улучшение подготовки акушерок, развитие социальной поддержки беременных и молодых матерей со стороны благотворительных обществ и участниц женского движения начала XX века[52].
Вообще, тема медикализации буквально не сходила со страниц исследований по истории родовспоможения, поскольку однозначного ответа и решения, пользу она несла или вред, найти было все еще невозможно. Однако обобщение исторического материала и корректная компаративная аналитика привели лишь к выводу, что в связи с культурными и социальными особенностями этот процесс имеет и в настоящее время разную степень выраженности даже в схожих по уровню развития странах[53]. Споры вызвали к жизни исследования по истории акушерских знаний, написанные не столько историками, сколько клиницистами[54]. Последние – как представители врачебного сообщества – делали ставку на изучение истории применения конкретных медицинских техник, на введение в действие все новых акушерских инструментов и приемов (к чему можно отнести эмбриотомию, эпизиотомию, сменившие стародавние техники наложения щипцов, «поворота на ножку» и т. п.), но так или иначе во всех трудах по истории родовспоможения последних десятилетий присутствовало желание найти искомое соотношение пользы и риска в процессе медикализации и переноса родов из дома в стационары.
Женщины-историки, сочувствующие идеям феминизма, выстраивали в своих публикациях альтернативную версию женского исторического прошлого, настаивая на необходимости реконструкции истории родовспоможения в терминах гендерных иерархий и властных отношений, как поле непрекращающегося противостояния между женщинами (роженицами, повитухами) и мужчинами (врачами-акушерами). Опытные повитухи в их работах представали идеальными участницами холистической модели родов[55], при которых вторжение медицинских технологий было умеренным (начало XX века), роженицы же были психологически свободны и реализовывали естественную функцию воспроизводства без психологического и иного насилия, поскольку «оказание медицинской помощи наносит вред человеку только в том случае, если она организована неправильно или осуществляется недостаточно»[56].
История медицинской помощи как этнографическое описание предметов материальной культуры родовспоможения возникла как раз на гребне волны публикаций по истории медикализации. Работа Аманды Бэнкс оказалась в этом смысле буквально новаторской и захватывающе интересной даже читательницам, далеким от науки: она анализировала модификацию поз рожениц и предметов материальной культуры на примере стульев, столов, кресел для рожающих[57]. А. Бэнкс, в частности, убедительно доказала, что со времени изобретения акушерских щипцов (1723), считавшихся именно хирургическим инструментом, пользоваться которым повитухам как не имеющим хирургического образования воспрещалось, произошел тот самый перелом в истории родовспоможения, с которого женщины-помощницы в родильных практиках стали уступать место мужчинам, а «женский бизнес» – «акушерству как учебному предмету». Подробное описание исторических артефактов (книга снабжена богатым иллюстративным материалом – рисунки родильных кресел, стульев, ручек, поднимающихся и вращающихся деталей в лежаках и т. п.) позволило исследовательнице обосновать вывод о том, что буквально с начала XIX века в городских непривилегированных слоях начался сравнительно быстрый переход от естественных родов, где главными действующими лицами были роженица и акушерка, к медикаментозным родам с доминированием мужчин медицинской профессии. С развитием медицинских знаний и осознанием экономической выгоды от этих процедур (что и составляло тогда содержание процесса медикализации родов) рожающие женщины, действительно все еще часто умиравшие в момент родов от родильной горячки, стали восприниматься не как живые и здоровые будущие матери, а как больные, именно пациентки клиник, как «хрупкие инвалиды» (fragile invalids), требовавшие заботы, специфичных манипуляций и ухода. Однако обеспечить такой уход, нужный уровень дезинфекции и изолированности здоровых от больных тогдашняя медицина (как в Великобритании, так и в континентальной Европе)[58] не могла. А. Бэнкс реконструировала картину настойчивого проникновения мужчин в сферу женских практик, насильственного помещения беременных женщин из низших сословий в городские госпитали, откуда пациентки чаще всего старались просто сбежать, наполненные страхами перед мужчинами-стажерами (для которых они были просто «объектами изучения» и «опытными образцами»), дикой скученностью и отсутствием элементарной гигиены.
Историки, обращаясь к анализу трансформаций медицинских манипуляций в том числе и в такой области, как гинекология и акушерство, размышляли о взаимосвязи выявленных ими изменений с культурными сдвигами в социальной жизни. Вот отчего в любом исследовании по истории родовспоможения неизменно присутствовала тема акушерской помощи в момент телесной и душевной боли – то есть в широком смысле тема уменьшения чувствительности готовящихся родить и рожающих[59]. История апробации разных инвазивных методов «помощи» роженицам (от наложения щипцов до эпидуральной анестезии) оказалась поводом для острейших дискуссий, охвативших в 1990‐е годы не только историков медицины (среди них и собственно врачей)[60], но и социальных историков. Последние склонны были размышлять о путях гуманизации детородного акта на протяжении столетий, между тем как историки, опиравшиеся на записи акушерок и собственно рожавших, настаивали на том, что больница как место разрешения от бремени трактовалась тогдашними роженицами негативно: они настаивали, что там они чувствовали себя куда более беззащитными, нежели дома, в окружении родных[61]. Понятно, что история родов как биосоциокультурного явления, написанная актуальными или бывшими клиницистами, имела как плюсы (особенно в профессиональной оценке врачебных техник и инструментов, избегания болевого синдрома[62]), так и минусы: детали социальной истории этого явления, этнокультурные «привязки», внимание к индивидуальному и коллективному женскому социальному опыту – все это ускользало, оказывалось на задворках исследований и способствовало отправке самих трудов по теме родов и акушерства в область истории науки и техники, а вовсе не культурной и гендерной истории, истории идентичностей и коллективной памяти[63].
В ряду множества публикаций по истории «борьбы с болью» важно отдать должное отличной работе профессора-анестезиолога Дональда Кэтона, который написал историю применения анестезии в родовспоможении в самом широком социально-историческом и культурном контексте. Проанализировав большое число медицинских публикаций XIX–XX веков, начиная с первого применения эфира в родовспоможении в 1847 году (шотландским акушером Джеймсом Янгом Симпсоном) и вплоть до современности, обработав немалое число источников личного происхождения (женских автобиографий, врачебных записок и заметок, сделанных рядом с рожавшими женщинами) и все время пытаясь найти ответ на вопрос, отчего сами женщины часто отказывались и по сей день отказываются от обезболивания (которое с его точки зрения – абсолютное благо), вникнув в отрывки из произведений художественной литературы[64], он пришел к парадоксальному выводу: анальгезия в родовспоможении прежде всего служила утверждению авторитета врачебной профессии, а как следствие – примиряла женщин с необходимостью покинуть домашнюю кровать и отправиться в больницу, чтобы произвести на свет дитя. Истории внедрения данной практики (акушерской анальгезии) как практики символической для акушерства он придал большое значение, обосновав свой тезис о том, что родовая боль имела не столько физиологический, сколько глубокий социальный и культурный смысл. Широкое распространение анестезии и анальгезии, по мнению Д. Кэтона, стало возможно лишь тогда, когда произошла десакрализация родового акта, секуляризация сознания в контексте быстрого снижения авторитета церкви, которая защищала тезис о необходимости женщинам безропотно переносить родовую боль. «Появление анестезии – основа и исток революционных изменений в эмоциональном переживании родового акта», – считал он, показывая, что первый успех хлороформа не только был началом революции в фармацевтике (эфир сменился хлороформом, а последний сменил скополамин и т. д.)[65], но и включил множество психопрофилактических стратегий борьбы с болью, которые оказались в конце XX столетия тем самым «хорошо забытым старым».
Одной из новейших работ по истории обезболивания родового процесса является книга «Избавь меня от боли: анестезия и деторождение в Америке» Жаклин Вульф, доказавшей в своем исследовании, что культурные идеи и социальные нормы и особенно существовавшие предубеждения (которые было очень трудно побороть, в особенности те, что касались женского сексуального образования в XIX веке, которое почти начисто отсутствовало) «способствовали распространению анестезии в акушерстве даже в большей степени, чем технологические новшества»[66]. По ее мнению, врачи первой половины XIX столетия, начав использование хлороформа, неверно толковали смысл и переживание родовой боли. Они были убеждены, что рождение ребенка равно́ болезни женского организма и что обезболивание обеспечивает нужную комфортность произведения детей на свет. С досадной уверенностью они отрицали необходимость поддержки роженицы со стороны ее родственников и «сестер»[67], что привело к долговременному отдалению близких от рожающей женщины. Практики «отдаления», «исключения» утвердились в процессе медикализации на десятилетия, сопровождаемые отношением к поступающим в родильные дома женщинам как к «беспомощным», «уязвимым», «слабым», «открытым инфекциям», то есть отношением к беременности и родам как к патологии. Такое отношение и стало, по мнению Ж. Вульф, началом той практики родовспоможения, которая вначале обрела «вид конвейера», а как протест по отношению к ней возникло движение «за естественные роды» в 1970‐х годах в США. Это движение смогло переломить общемировую доминанту, чему начиная с 1980‐х стали активно способствовать усомнившиеся в технократической модели родов активистки женских движений[68]. Понятно, что женский страх перед родовой болью (и возможность ее избежать в обстановке больницы), делала главный вывод автор, был мощнейшим катализатором и ускорителем процесса медикализации всей жизни (а не только родовспоможения). В акушерстве же он привел к резкому и необратимому снижению авторитета повивальных бабок.
Последние в наименьшей степени имели отношение к контролю над рождаемостью с середины XIX века. Напротив, мужчины – врачи-акушеры – как раз получали образование, не только охватывавшее вопросы помощи в родовспоможении, но и дававшее знания, касавшиеся контрацепции. Изучение этой темы (история контрацептивных практик) тоже десятилетиями считалось частью истории медицины и лишь в последние полвека заинтересовало социальных историков, демографов, историков медицины, так что тема приобрела характер мультидисциплинарной, рассматриваемой в широком социальном и культурном контексте, учитывающем гендерные режимы обществ и их изменения, социальный статус женщин и демографическую политику государства. Э. Макларен, Д. Кричлоу, Т. Макинтош, Э. Чеслер, Дж. Броди, Л. Риган, Дж. Ридл[69], обратившись к истории контрацептивных практик, убедительно разъяснили, как была связана их легализация и с развитием женской эмансипации, рационализацией женской репродуктивной функции, и с революционным процессом автономизации деторождения от сексуальной жизни, как они расширили и обогатили индивидуальный сексуальный репертуар. Эта тема особенно интересовала американских историков, так как борьба американок (и в частности знаменитая для истории этой борьбы М. Сэнгер) за легализацию контрацепции была драматичнее, чем у их европейских сестер. Европейские законы были куда либеральнее американских, и для реконструкции истории женских репродуктивных прав в США особенно ценными были не столько медицинские материалы, сколько автобиографические свидетельства. В частности, Джанет Броди, восстанавливая историю борьбы американок за их репродуктивные права (право планировать число беременностей и избавляться от нежелательных) с середины XIX до второй половины XX века, убедительно показала неисчерпанные резервы ранее никем не изучавшихся дневников замужних женщин среднего класса, подробно описывавших интимные отношения с мужьями и практики предохранения[70]. Подход Дж. Броди тематизировал самостоятельное изучение эмоциональных переживаний женщин, связанных с репродуктивным поведением, что было подчеркнуто (в частности) в коллективном исследовании по истории репродукции – фундаментальной коллективной монографии «Деторождение. Меняющиеся идеи и практики в Британии и Америки с 1600 г. по настоящее время», изданной в 1995 году под эгидой Института истории медицины в Лондоне[71] и подведшей итоги изучению сюжета на материале англоязычных источников.
В 2000‐е годы интерес к изучению культуры деторождения прошлого во взаимосвязи с широким социальным контекстом продолжал расти[72], концентрируясь все чаще вокруг процессов перехода от естественных родов с применением традиционных практик к биомедицинской модели деторождения. Исторические аспекты все чаще давали не только научное оправдание существования проблемы, но и конкретный «опорный материал». Концептуальную же основу создавали концепты медикализации (как скорейшего и иной раз неуправляемого проникновения медицины в социальную жизнь и, в частности, во все вопросы, связанные с репродукцией) и биовласти[73]. Скажем, историк медицины Филлис Бродски настаивала на том, что с тех пор, как роды были перенесены из домашнего пространства женщин в больницы, женщины потеряли больше, чем рассчитывали[74]. Она критически отзывалась о современных практиках акушерства, считая их противоестественными.
Новшеством стал анализ практик деторождения в контексте изучения женской истории, женской телесности, идеалов женственности и мужественности. В частности, Дж. Левитт обратила внимание на тему присутствия и соучастия мужей в родах их жен, показав, что в множестве культур мужчины традиционно присутствовали, а не изгонялись подальше от рожающей женщины. В своей легкомысленно названной книге «Дайте место папе: путешествие из комнаты ожидания в родильную палату»[75] она справедливо упрекнула историков, изучающих историю деторождения, в игнорировании описаний и исследований мужских (отцовских) ролей и странном безразличии к истории удаления отцов от родового процесса. С ее точки зрения окончательно это явление проявилось на рубеже 1940‐х годов, когда на волне мощнейшей медикализации родов возникло стремление обеспечивать высокий уровень стерильности родильных палат. Историю борьбы отцов за возвращение к своим рожающим женам из специальных залов ожидания (которые в США именовали «аист-клубы») в родильные палаты в 1970‐е (опять-таки речь о следствиях молодежной и сексуальной революции конца 1960‐х – начала 1970‐х годов) она именует даже «революцией отцов»[76]. Действительно, с этого времени можно говорить о существенной трансформации гендерной системы и о развитии холистической модели родов.
Сопоставляя давно ушедшие эпохи и сравнительное недавние (XX век), английский профессор истории медицины Хилари Мерланд исследовала еще один, долгое время ускользавший, аспект в истории деторождения, материнства и женской истории XIX века – проблему послеродовой депривации женщин, их депрессий и психических расстройств, которые часто в прошлом и являлись причиной инфантицида[77]. Убежденная феминистка, сторонница подходов социального конструирования гендера, Х. Мерланд объяснила рост числа опасных девиаций в материнском поведении прошлого жесткостью моделей социального конструирования идеальной женственности и материнства. Вплоть до середины – конца XIX столетия она не обнаруживала столько резких и требовательных социальных запросов по отношению к материнскому поведению. Возросшее же число их в указанное время и частая невозможность им следовать, в особенности женщинам из бедных социальных групп, обострила, с ее точки зрения, проблему инфантицида. Это было время особых «экспертных» советов женщинам, так что с подачи гинекологов и акушеров репродуктивные функции женщин (беременность, роды, послеродовое состояние, менструация) стали постепенно рассматриваться как отклонение от здорового состояния, а в начале XX века вообще в качестве патологии, требовавшей постоянного медицинского контроля и вмешательства. По мнению не только Х. Мерланд, но и других исследователей[78], этот факт обусловил отрицательное воздействие медикализации на положение и роль женщины в обществе.