В этот момент взгляды Тимеи и Ноэми встретились, и обе девочки уловили в глазах друг друга какое-то странное, похожее на сон предчувствие. Бывает ведь: сомкнешь на миг глаза и за этот краткий миг успеваешь увидеть во сне годы, а пробудясь, все забываешь, помнишь только, что сон твой был долгим.
Взаимопроникновение взглядов длилось всего лишь миг, но обе девочки почувствовали, что в будущем им предстоит каким-то непостижимым образом повлиять на судьбу друг друга, что свяжет их нечто общее: радость ли или боль; и скорее всего – как в забытом сне – им даже не доведется узнать, что эту радость или боль одна из них причинила другой.
Тимея отвернулась от Ноэми; подбежав к хозяйке дома, она вручила ей браслет, а сама уселась подле Евтима, склонив голову ему на плечо.
Тимар растолковал смысл этого дара.
Барышня дарит его девочке на память. Браслет этот золотой. Едва только Тимар произнес слово «золотой», женщина испуганно выронила его из рук, точно живую змею, и в смятении уставилась на дочь, не в силах произнести даже привычную подсказку: «Поблагодари, мол, как следует».
Тут вдруг всеобщее внимание привлекла к себе Альмира. Она резко вскочила, издала протяжный вой, а затем, высоко задрав морду, принялась хрипло, яростно лаять; было в собачьем голосе что-то от львиного рыка: злобные, отрывистые звуки явно вызывали невидимого врага сразиться, но при этом собака не побежала вперед, а осталась стоять у веранды с напряженными передними лапами, задними роя землю.
Женщина побледнела. На тропинке за деревьями показалась какая-то фигура.
– С такой яростью она лает только на одного человека! – пробормотала женщина. – А вот и он сам.
Со стороны берега к жилищу приближался молодой мужчина, наряд его составляли широкий кафтан и панталоны, красный бумажный платок на шее и красная турецкая феска.
Лицо незнакомца красиво; вздумай он позировать художнику, и всякий, при взгляде на застывший портрет, сказал бы, что это герой; но когда навстречу вам идет живая натура, первой вашей мыслью будет: ба, да это же соглядатай! Правильные черты лица, большие черные глаза, густые курчавые волосы, красивый рот, казалось бы, должны располагать в пользу их обладателя; однако морщины у глаз, глубокие складки в углах рта, лоб, постоянно покрытый испариной, и неуверенный взгляд яснее ясного говорят о том, что перед вами человек, рабски преданный лишь своим собственным интересам.
Альмира злобно лаяла на приближающегося мужчину, а тот с небрежной лихостью размахивал в такт шагам руками, словно уверенный, что найдется кому его защитить. Ноэми пыталась утихомирить собаку, но та не слушалась; тогда девочка, схватив одной рукой собаку за уши, оттащила ее назад; Альмира заскулила, завизжала от боли, однако лаять все равно не перестала. Наконец Ноэми поставила ногу на голову собаки и прижала ее к земле. Тут уж пришлось покориться; собака улеглась с глухим ворчанием, позволив девочкиной ноге покоиться на огромной черной голове, словно бы не способной стряхнуть с себя этакую тяжесть.
Мужчина шел себе посвистывая и, не успев приблизиться, заговорил:
– Выходит, все еще цела у вас эта распроклятая собачища, не извели вы ее? Вот ужо я доберусь до нее! Дурацкая скотина!
Поравнявшись с Ноэми, молодой человек, фамильярно ухмыляясь, потянулся к лицу девочки, словно желая ущипнуть ее за щечку, однако Ноэми мгновенно увернулась.
– А ты, моя невестушка, по-прежнему дичишься? Ну и подросла же ты с тех пор, как я тебя в последний раз видел!
Ноэми, запрокинув голову, смотрела на него. Какую страшную рожицу удалось ей скорчить вмиг! Брови нахмурила, губы выпрямила упрямо, взгляд исподлобья дерзкий, пронзительный; даже цвет лица у нее изменился: нежные розы на щеках поблекли, враз уступив место землисто-серому оттенку. Девочка и вправду могла стать некрасивой, если ей того хотелось.
Пришелец, словно бы не замечая этой перемены, продолжал:
– А уж до чего похорошела!..
Девочка обратилась к собаке:
– Да замолчи же ты, Альмира!
Мужчина уверенно, словно у себя дома, подошел к столу, первым делом поцеловал руку хозяйке, затем с любезной снисходительностью поздоровался с Тимаром и под конец с учтивыми приветствиями раскланялся с Евтимом и Тимеей; речи его лились без передышки.
– Добрый вечер, любезная тещенька! Ваш покорный слуга, господин комиссар! Приветствую вас, почтенный господин и госпожа. Позвольте представиться: Тодор Кристян, рыцарь[6] и капитан, будущий зять сей уважаемой дамы. Наши с Ноэми отцы были закадычные друзья, так что еще при жизни нас обручили. Обычно я каждый год проведываю своих дорогих женщин в этой обители их летнего отдохновения, чтобы взглянуть, насколько подросла моя невестушка. Очень рад встретить здесь такую почтенную компанию. С вами, сударь, – если не ошибаюсь, вас господином Тимаром кличут, – я уже однажды имел честь свидеться. Да и с другим господином вроде бы…
– Он понимает только по-гречески! – перебил его Тимар и глубоко засунул руки в карманы, совершенно лишая пришельца, с которым встречался лишь раз, возможности радостно кинуться к нему с рукопожатием. Одна-единственная встреча – эка важность, ведь он торговый поверенный, все время в пути, его немудрено встретить.
Впрочем, Тодор Кристян утратил к нему интерес, отвлеченный более практичными сторонами жизни.
– Подумать только, будто и впрямь меня дожидались! Ужин – объедение, четвертый прибор свободен. Жаркое из поросятины, да это же моя слабость! Благодарю, милая матушка, почтенные господа и барышня, благодарю, благодарю! Непременно воздам должное столь отменной еде. Весьма благодарен!
Правда, никто из перечисленных особ ни словом не обмолвился, чтобы пригласить его к столу разделить с ними трапезу, но он, поблагодарив всех и каждого, уселся на оставленное Тимеей место и принялся уписывать поросятину; несколько раз он предлагал угоститься и Евтиму, не скрывая своего удивления, как это могла сыскаться на белом свете христианская душа, которая такого лакомого блюда не принимает.
Тимар поднялся из-за стола и обратился к хозяйке:
– Пассажиры мои устали. Им сейчас не столько еда, сколько покой надобен. Не затруднит вас постелить им постели?
– Сейчас будет готово! Ноэми, помоги барышне раздеться.
Ноэми встала и последовала за матерью и обоими гостями в дальнюю комнатушку. Тимар тоже отошел от стола, а гость, оставшись в одиночестве, с жадностью уписывал оставшуюся на столе еду, при этом без умолку говорил, обращаясь к стоявшему позади него Тимару, и бросал через плечо обсосанные косточки Альмире.
– Да, должно быть, намаялись вы в пути, сударь, в этакую-то непогоду! Прямо диву даюсь, как это вам удалось пробиться сквозь Демир-ворота да через Таталию? Альмира, лови! Но только чтобы потом не злиться на меня, дурища бестолковая! А помните ли, сударь, как мы с вами однажды в Галаце встретились?.. Пожалуй, и эту тебе догладывать, черное страшилище!
Оглянувшись ненароком, он обнаружил, что и Тимара, и Альмиры след простыл. Оба от него сбежали. Тимар взобрался на чердак и устроил себе ложе на душистом сене, Альмира же скрылась в одной из пещер, в недрах приблудной скалы.
Тогда и Кристян отодвинулся от стола; допил все, что оставалось в кувшине и в стаканах гостей, до последней капли и, отломав щепочку от стула, на котором сидел, принялся ковырять в зубах с видом человека, более чем кто-либо другой заслужившего сегодняшний ужин.
Настал вечер; измученных и натерпевшихся невзгод путников не требовалось убаюкивать.
Тимар с наслаждением вытянулся на пахучем сене и, погрузившись в его сладостно-пряный дурман, подумал, что сегодня уснет как убитый.
Однако он ошибся. После чрезмерного напряжения, после отчаянной борьбы с опасностями сон как раз приходит труднее всего; сменяющие друг друга картины одновременно проносились в мозгу подобно сумбурному видению, где все смешалось: неотступные преследователи, грозные скалы, водопады, крепостные руины, незнакомые женщины, черные собаки, белые кошки; в ушах свистел ветер, раздавался рев рожка, щелкал кнут, заходилась лаем собака, со звоном падали золотые монеты, люди смеялись, кричали, перешептывались.
Понапрасну зажмуривал Тимар глаза: лавина видений и звуков захлестывала его.
И тут вдруг в комнате под чердаком послышался разговор.
Тимар узнал голоса: хозяйка и гость, прибывший последним, говорили между собой.
Перекрытием служили тонкие доски, поэтому каждое слово слышно было столь же отчетливо, словно произносимое над самым ухом. Собеседники старались говорить тихо, приглушенными голосами, лишь мужчина время от времени повышал голос.
– Ну что, матушка Тереза, поднакопила деньжонок? – начал разговор мужчина.
– Сам знаешь, нет у меня денег. Тебе ведь известно: провизию я даю в обмен, а плату деньгами не принимаю.
– И очень напрасно! Не одобряю я этих твоих чудачеств, да и не верю, чтобы у тебя деньжата не водились.
– Я правду говорю. Приходят ко мне люди за фруктами и сразу же приносят какой-нибудь другой товар, какой я могу в хозяйстве употребить. А деньги… что мне с ними делать?
– Я тебя научу: могла бы мне отдавать. Но тебе до моих забот и горя мало. Ведь если я женюсь на Ноэми, то сушеных слив в приданое не возьму. Плохая из тебя мать, совсем не заботишься о счастье собственной дочери. А помогла бы мне наперед, и тогда, считай, хорошее место у меня в кармане. Я как раз получил должность первого драгомана при посольстве, да вот дорожные расходы покрыть нечем: деньги у меня все выкрали, придется теперь должности лишиться.
– Не верю, чтобы тебя назначили на такую должность, какой ты можешь лишиться, – спокойно отвечала ему женщина. – А вот что ты находишься на такой службе, лишиться которой не можешь, – этому я верю. Верю также, что у тебя нет денег; но чтобы их у тебя украли – не верю.
– Не веришь – не надо. Я тоже не верю, будто у тебя нет денег. Должны быть! Сюда ведь и контрабандисты наведываются, а они на плату не скупятся.
– Не кричи так!.. Да, к острову иногда причаливают контрабандисты, но они либо близко к моему дому не подходят, либо если даже и заглянут сюда, то берут фрукты, а взамен дают соль. Нужно тебе соли?
– Брось свои дурацкие шуточки! А про богачей, которые у тебя сегодня ночуют, что скажешь?
– Богачи они или нет – про то мне неведомо.
– Проси с них деньгами, требуй! Нечего строить из себя святошу, раздобудь мне денег хоть из-под земли! Кончай эту дурь с товарообменом, в Австралии, вишь, себя вообразила! Если желаешь со мной жить в мире, изволь раздобыть золота. Иначе, сама знаешь, стоит мне хоть слово сказать там, где следует, и тебе конец!
– Потише говори, мучитель ты эдакий!
– Ага, сама запросила, чтобы я говорил потише? Могу и совсем замолчать, если будешь со мною поласковей. Дай деньжонок, Тереза!
– Не терзай ты мне душу! Нет у меня ни гроша и не хочу, чтобы были в моем доме деньги. Прокляты они для меня, раз и навсегда. Не веришь?.. Обыщи все ящики и, если что найдешь, забирай себе.
Тодор, судя по всему, внял ее призыву, так как немного погодя раздался его возглас:
– Ага, а это что у тебя? Браслет, да никак золотой!
– Золотой. Барышня, чужестранка, только что подарила Ноэми. Коли нужен тебе, бери.
– Как не взять, за него десять золотых монет выручить можно. Все лучше, чем ничего. Ты не расстраивайся, Ноэми. Вот женюсь на тебе и куплю тебе на обе руки по браслету. Да не такой, а в тридцать золотых каждый, и в середине будет оправлен сапфир. Нет, лучше изумруд. Ты какой камень больше любишь – сапфир или изумруд?
На вопрос его не последовало ответа, но молодой человек расхохотался, довольный своим остроумием.
– Ну а теперь, милая матушка, приготовь постель своему будущему зятьку, дорогому Тодорику, пусть ему пригрезятся сладкие сны про малышку Ноэми.
– Негде мне стелить тебе постель. Боковушку и чердак гости заняли, а в одной комнате с нами тебе тоже не место. Ноэми уже не ребенок, и я не желаю, чтобы ты здесь спал. Ступай под крыльцо, там лыковая подстилка, на ней и заночуешь.
– Ах, какая же ты безжалостная, Тереза! Гонишь своего будущего зятька, единственного, дорогого Тодорушку, на жесткую подстилку.
– Ноэми, отдай ему свою подушку! На вот тебе мое одеяло. Спи спокойно.
– Какой там покой, когда по двору ваша распроклятая собака носится. Загрызет чего доброго, с нее, уродины, станется.
– Не бойся, я ее на цепь посажу. Бедная животина, она и не знает, как это – на цепи сидеть. Только и привязываем ее, когда ты на острове появляешься.
Терезе с трудом удалось выманить Альмиру из своего убежища. Несчастное животное заранее знало, что за этим последует: наденут ошейник с цепью. Но собака была приучена к послушанию и позволила хозяйке посадить себя на цепь.
Правда, вынужденная неволя окончательно озлобила Альмиру против истинного ее виновника.
Как только Тереза ушла к себе в комнату и на веранде остался один Тодор, собака принялась злобно лаять на него, носясь взад-вперед по узкому пространству, куда хватало цепи; Альмира вставала на задние лапы и напрягалась изо всех сил в надежде, вдруг да удастся сорвать ошейник, оборвать цепь или вырвать с корнем куст бузины, к которому она была прикреплена.
А Тодор старался обозлить собаку еще пуще. Ему доставляло удовольствие дразнить животное, которое не могло достать своего обидчика и заходилось от ярости.
Мужчина подошел к собаке близко-близко, на шаг от того места, куда ее допускала цепь, присел перед Альмирой на корточки и принялся строить рожи: показывал ей нос, высовывал язык, плевал в морду, передразнивал ее лай.
– Гав, гав! Ах, как хочется меня тяпнуть, верно? Гав, гав! Видит око, да зуб неймет! Ах ты, злюка, ах ты, уродина этакая! Гав, гав! Порви цепь и иди сюда. А ну давай поборемся! Хочешь, укуси меня за палец. Да вот же он, у тебя под носом, бери!
И вдруг посреди приступа самой бешеной ярости Альмира опомнилась и перестала лаять. Должно быть, собачьим умом своим сообразила: тот, кто поумнее, должен уступить. Вскинула голову, словно желая сверху вниз смерить взглядом этого диковинного зверя, стоящего перед ней на карачках. Затем повернулась и задними лапами, как это заведено у собак, с силой лягнула разок-другой, песком засыпав назойливому зверю рот и глаза и вынудив его разразиться бранью, то бишь «человечьим лаем». Сама же Альмира, волоча за собою цепь, удалилась к себе в нору под куст бузины и больше оттуда не выходила; лаять она перестала, но выла еще долго, и от этого ее воя мороз подирал по коже.
Тимар слышал все это и так и не смог уснуть. Дверцу чердака он оставил отворенной, чтобы внутри не было темно. Ночь была лунная, и, после того как собака угомонилась, по всей округе воцарилась тишина. Глубокая, удивительная тишина, меланхоличность которой негромкие, одинокие звуки ночи делают еще более чарующей.
Здесь не услышишь шума повозок, грохота мельничных колес, людских голосов. Это край болот, островов, заводей. Разве что раздастся изредка в ночи глухой рокот: то голос выпи, жительницы болот. Полеты ночных птиц, прорезая воздух, оставляют за собой затихающие аккорды, а притомившийся за день ветерок превращает стройные тополя в эоловы арфы, нежно перебирая их упругие струны-ветви. Вскрикнет в камышах водяная собака, подражая голосу плачущего ребенка, да жужжащий жук-олень гулко стукнется о белую стену хижины. Заросли вокруг кажутся непроглядно темными, а в глубине их словно бы лесные феи танцуют с факелами в руках: призрачные огоньки стаями пляшут под трухлявыми деревьями, гоняясь друг за дружкой. Цветник же весь залит серебряным светом луны, и вокруг бутонов мальвы, сидящих на длинных стеблях подобно зернам в колоске, порхают стайки среброкрылых ночных бабочек «павлиний глаз».
Какая дивная обитель! Какое возвышенное, божественное одиночество! И как тут не раствориться в нем душою человеку, глаз которого бежит сон!
Только бы человеческие голоса не примешивались к голосам ночи.
Но и они слышны.
Там, внизу, в обеих комнатушках хижины, тоже не спят люди; какой-то злой дух похитил их покой, и голоса ночи приумножаются их тяжкими вздохами.
Из одной комнаты до Тимара доносится тихая мольба: «Господи Иисусе!..», а из другой к небу несется вздох: «О, Аллах!»
Ну как тут уснешь?
Что за горести-заботы не дают уснуть этим людям?
Думая свои думы, Тимар вдруг набредает на мысль, которая заставляет его подняться с ложа, наспех набросить постеленный под себя кафтан и по лесенке, приставленной к чердачной дверце, спуститься на землю.
Та же самая мысль в ту же самую минуту осенила и другого человека, в одной из нижних комнат.
Когда Тимар, замерев у угла дома, приглушенным голосом позвал: «Альмира!» – в тот же миг другой голос произнес с крыльца имя собаки; голоса прозвучали призрачным эхом один другого.
Несказанно удивленные, оба человека шагнули навстречу друг другу.
Вторым человеком оказалась Тереза.
– Вы спустились с сеновала? – спросила женщина.
– Мне что-то не спится.
– А зачем вам Альмира?
– Не скрою, мне пришла в голову мысль, уж не отравил ли ее этот… Как-то она вдруг смолкла.
– Смотрите-ка, да ведь и меня подняла именно эта мысль. Альмира!
На зов из своего убежища, виляя хвостом, вышла собака.
– Слава богу, она цела и невредима! – проговорила Тереза.
– А этого человека здесь нет. Постель его даже не смята. Пойдем, Альмира, я тебя высвобожу.
Огромный пес, прижавшись к ногам хозяйки, спокойно позволил отстегнуть кожаный ошейник, а затем, поставив ей лапы на плечи, вылизал Терезе лицо. После этого Альмира повернулась к Тимару и, подняв мощную лапу, протянула ему в знак своего собачьего расположения. Уж что-что, а друзей отличать она умела. Затем, встряхнувшись, она шлепнулась навзничь, дважды перевернулась с боку на бок и уютно устроилась в мягком песке. Она лежала спокойно, не лаяла.
Теперь каждый мог быть уверен, что ненавистного пришельца на острове уже нет.
Тереза подступила вплотную к Тимару.
– Вы знаете этого человека?
– Да как-то раз встречался с ним в Галаце. Он поднялся ко мне на корабль и вел себя так, что невозможно было разобрать, соглядатай он или контрабандист. В конечном счете я его спровадил прочь. В этом и состояла вся наша дружба.
– А как вам пришло в голову, что он способен был отравить Альмиру?
– Скажу по совести. Каждое слово, произнесенное внизу, в комнате, слышно на чердаке, так что я вынужден был слушать ваш разговор.
– Значит, вы слышали, чем угрожал мне тот человек? Если я не выполню его требование, ему достаточно будет обронить слово, и мы погибли.
– Слышал.
– И что вы теперь о нас думаете? Что мы вынуждены скрываться на этом отрезанном от мира острове, так как совершили какой-то невероятно тяжкий грех, не правда ли? Или же что мы занимаемся чем-то таким, что должно скрывать? А может, по-вашему, мы являемся наследниками некоего прославленного имени и вынуждены скрываться от властей? Что вы о нас думаете?
– Ничего я не думаю, сударыня, не мое дело ломать голову над этим. Вы оказали мне гостеприимство, приютили у себя на ночь. За это я вам благодарен. Ветер стих; завтра я поплыву дальше и никогда не стану вспоминать о том, что я на этом острове видел и слышал.
– Но я не хочу, чтобы вы так вот ушли отсюда. Вы против своей воли услышали такие вещи, которые не должны остаться для вас необъясненными. Сама не знаю почему, но я с первого взгляда прониклась к вам чрезвычайным уважением; мне была бы мучительна мысль, что вы покинули наш дом с недоверием, с презрением. С такими чувствами ни вы не сможете уснуть под этим кровом, ни я. Ночь тихая, в такую ночь только и рассказывать о своих горьких тайнах. А там уж судите сами. Я расскажу вам всю правду, и только правду. И когда вы узнаете историю этого дикого острова и нашей глинобитной хижины, у вас язык не повернется сказать, что завтра, мол, уплыву далеко и никогда больше вас не вспомню. Вы станете наведываться сюда из года в год, когда дела приведут вас в эти края, и будете останавливаться на ночлег под этой мирной кровлей. Сядьте же на ступеньку подле меня и выслушайте историю нашей хижины.
Двенадцать лет назад мы жили в Панчеве, муж мой служил там городским чиновником. Фамилия его была Белловари. Молодой, красивый, славный он был человек, и мы очень друг друга любили. Мне в ту пору было двадцать два года, ему – тридцать. Родилась у нас дочка, нарекли ее Ноэми. Богатыми мы не были, но достаток в доме водился. У мужа была приличная должность, хороший дом, дивный фруктовый сад, пахотные земли; я росла сиротой и, когда он на мне женился, принесла в дом готовое состояние, так что жили мы без забот.
Муж мой водил тесную дружбу с Максимом Кристяном, отцом того человека, который побывал здесь сегодня. Тодору тогда сравнялось тринадцать лет, такой был милый, красивый, живой парнишка, а уж до чего умный да сообразительный! Ношу я, бывало, дочку свою на руках, а мужчины знай приговаривают: надо нам будет поженить наших детей. И я, помнится, не нарадуюсь, когда мальчонка берет мое невинное дитя за крохотную ручонку и спрашивает: «Ну как, пойдешь за меня?» – а Ноэми смеется-заливается.
Кристян считался торговцем. Но не из тех истинных купцов, кто в своем ремесле по-настоящему разбирается да по свету ездит, а так, провинциальный торгаш, зато тягаться с купцами покрупнее и рисковать вслепую – тут он был мастер; если повезет, так в выигрыше, а не повезет – так в накладе останется.
Кристяну все время везло, вот он и вообразил, что так будет всегда. Объедет по весне всю округу, посмотрит, как всходят посевы, и заключает договор с оптовыми торговцами на продажу зерна после жатвы.
Был у него постоянный заказчик – Атанас Бразович, купец из Комарома, он каждую весну вперед выплачивал Кристяну крупные суммы под то зерно, что должно быть собрано по осени. И Кристян обязывался по установленной цене загрузить зерно на купеческие суда. Такие сделки приносили Кристяну хороший доход. Правда, я с той поры много над этим размышляла и пришла к выводу, что никакая это не коммерция, а чистой воды азартная игра: торгуют тем, чего пока еще нет и в помине. Бразович обычно ссужал Кристяну крупные суммы, а поскольку у того, кроме дома, никакой недвижимой собственности не было, требовал поручительства. Муж мой охотно взялся выступить поручителем: и собственностью он владел, и к Кристяну дружбу питал. Кристян себя не обременял, жил припеваючи; муж мой, горемыка, целыми днями у конторки корпел, а дружок его знай себе целыми днями на террасе кафе посиживал, трубку потягивал да препирался с такими же торгашами, себе под пару. Но однажды обрушился на людей бич Господень: настал страшный 1816 год. Весной по всей стране виды на урожай были прекрасные, и можно было рассчитывать на дешевое зерно. В Банате счастлив был тот купец, которому удалось заключить сделку на пшеницу по четыре форинта за меру. А лето выдалось дождливое, шестнадцать недель каждый божий день лило не переставая. Все зерно сгнило на корню; голод грозил краю, в насмешку прозванному Ханааном, и по осени цена пшеницы стала двадцать форинтов за меру. Да и за эти деньги ее не сыскать было на продажу, весь урожай земледельцы попридержали на посевное зерно.
– Как же, как же, помню, – вставил словцо Тимар, – я в то время начинал свое поприще.
– И в тот год Максим Кристян не сумел выполнить договор, заключенный с Атанасом Бразовичем. Сумма, которую ему предстояло платить, была такой чудовищной, что и не выговорить. Знаете, что он тогда удумал? Сгреб все свои деньги, какие прежде раздал в долг, набрал полную мошну в долг у простаков доверчивых да однажды ночью втихомолку и бежал из Панчева. Денежки с собой прихватил все без остатка, а сына единственного бросил.
Ничто не мешало ему так поступить: все его состояние заключалось в деньгах, а то, что он здесь оставил, было ему не дорого.
Но зачем тогда существуют деньги, если они могут причинить столько вреда человеку, которому ничто на свете, кроме них, не дорого?
Все свои долги и обязательства Кристян переложил на плечи тех, кто одарил его своей дружбой, кто поручился за него. Среди них был и мой муж.
И тут Атанас Бразович потребовал с поручителей выполнить договор.
Все справедливо: ведь он предоставил кредит сбежавшему должнику, и мы вызвались возместить ему эти деньги. Распростились бы с половиной имущества, этого хватило бы, чтобы выплатить долг. Но Бразович не знал жалости: ему подавай полный расчет по всем условиям договора. Неважно, сколько денег он дал в свое время, главное, сколько должен был выручить. А он требовал пятикратной прибыли, и документ давал ему на то право. Мы просили, молили его удовольствоваться меньшей суммой, ведь речь шла всего лишь о том, чтобы он не так наживался на попавших в западню людях. Но Бразович был неумолим. Все свои претензии он хотел удовлетворить за счет безвинных поручителей.
Но для чего тогда существует религия, вера христиан и иудеев, если позволительно выставлять такие требования?
Дело подали в суд: судья вынес приговор, у нас отобрали дом, землю, лишили последнего куска, опечатали все имущество и пустили с молотка.
Но скажите мне, для чего тогда законы, для чего существует людское сообщество, если дозволено довести человека до нищенской сумы из-за долга, который сам он никогда не просил? Если дозволено разорить безвинного – и все из-за третьего лица, бессовестного человека, который посмеялся над простаками, да и был таков?
Мы предприняли все возможное, чтобы избавиться от крайней беды; муж самолично отправился в Буду и в Вену просить аудиенции. Подлый мошенник, сбежавший с чужими деньгами, жил в Турции, нам удалось это выведать. Мы обратились с прошением, чтобы его арестовали и доставили обратно: пускай сам удовлетворяет требования своего кредитора. И повсюду получили один и тот же ответ: не в нашей, мол, власти.
Но тогда какой прок от всех этих министерств, императоров, великодержавных властителей, если они не в состоянии защитить своих неимущих верноподданных?
Не перенеся этого ужасного удара, обрекшего нас на нищенскую долю, муж мой однажды ночью застрелился.
Он не желал видеть нищету своей семьи, слезы супруги, голодные муки ребенка и предпочел сбежать под землю.
Сбежать под землю – от нас!
О, зачем тогда существуют мужчины, если в случае беды не находят другого выхода, кроме как оставить женщину с ребенком на произвол судьбы и покончить с собою?
Но на этом ужасы еще не кончились. Нищенкой, бездомной бродяжкой меня уже сделали, теперь вознамерились сделать и безбожницей. Вдова самоубийцы понапрасну молила священника похоронить ее несчастного мужа как положено. Его преподобие – человек строгих нравов и великой святости, верность религии соблюдает неукоснительно; он отказал моему мужу в погребении по христианскому обряду, и мне пришлось смотреть, как человека, которого я любила до беспамятства, городской живодер везет на своей телеге, зарывает в яму и землю сверху ногами утаптывает, чтобы, не дай бог, холмика могильного не осталось.
Но зачем тогда священники, если они не умеют врачевать страждущие души?
Зачем тогда весь этот свет? Оставалось последнее: превратить меня в убийцу и самоубийцу. Чего проще: убить дитя и себя одновременно. Затянула я шаль на груди потуже, чтобы ребенок не выскользнул, и вышла на берег Дуная.
Я была одна, вокруг – ни единой живой души.
Раз-другой прошлась я вдоль берега, высматривая, где поглубже.
Тут кто-то сзади ухватил меня за платье и потащил назад.
Я оглянулась: кто бы это мог быть?
То была собака – мой последний добрый друг из всех живых существ.
Это случилось на Острове, на том острове у нас был дивный фруктовый сад и летний домик. Все комнаты там тоже были опечатаны, и мне дозволялось ходить только по кухне да по саду.
Села я тогда на берегу Дуная и призадумалась. Кто я есть? Человек, женщина. Неужто я хуже твари бессловесной? Видел ли кто когда, чтобы собака щенят своих топила и себя убивала? Не стану я убивать себя, не стану губить свое дитя! Всем смертям назло буду жить, буду дочку свою растить! Как жить? А как волки живут, как цыганки живут, у которых нет ни дома, ни хлеба. Буду просить милостыни у земли, у реки, у деревьев; только у людей никогда попрошайничать не стану!
Бедный мой муж много рассказывал мне об островке, который лет пятьдесят назад был образован Дунаем в зарослях камыша у Островы. Муж любил охотиться там в осеннюю пору и часто упоминал изрытую пещерами скалу, где он скрывался от грозы. Остров этот ничейный, говорил он, ведь его создал Дунай – себе самому и никому больше. Ни одно правительство не подозревает о его существовании, ни одна страна не обладает правом причислить его к своей территории. Там никто не пашет, не сеет. Земля, деревья, трава – ничьи. Но если они не принадлежат никому, то отчего бы им не принадлежать мне? Попрошу их у Бога, попрошу у Дуная – отчего бы им не уступить мне? А я на той земле стану растить хлеб. Какой хлеб и как выращивать? Пока не знаю. Нужда научит.
У меня оставалась лодка. Судебный исполнитель не заметил ее, иначе бы тоже отобрал. Мы сели в лодку все трое: Ноэми, я и Альмира, и я погребла к этому ничейному острову. Ни разу в жизни не бралась я за весла, но тут нужда научила.
Едва я ступила на эту землю, меня охватило удивительное чувство: я сразу как бы забыла все, что случилось со мной в том, другом мире. Манящая, умиротворяющая тишина встретила меня тут. Обойдя рощу, лесок, поле, я уже знала, чем стану здесь заниматься. В роще жужжали пчелы, в лесу цвел земляной орех, на поверхности воды колыхались цветы чилима (водяного ореха), вдоль бережка грелись на солнышке черепахи, стволы деревьев были облеплены улитками, а в болотистых зарослях поспевал манник. Боже мой, Господи, вот он – стол, обильный твоими щедротами! Да еще в роще было полным-полно дичков плодовых деревьев. Желтые дрозды занесли сюда семена с соседнего острова, и на дикой яблоне желтели плоды, а малиновый куст все еще хранил свои запоздалые плоды. Да, теперь я точно знала, что я буду делать на этом острове. Я превращу его в райский уголок и добьюсь этого сама, своими собственными руками, в одиночку. Займусь таким трудом, какой под силу одному человеку, хотя бы и женщине. А потом заживу, как жил в раю первый человек.
Я разыскала скалу и ее пещеры, созданные матерью-природой. В самой большой пещере была приготовлена постель – охапка сена; стало быть, это место отдохновения моего несчастного мужа и принадлежит мне по наследству. По праву вдовства. Там я покормила младенца, а затем убаюкала и положила дочку на сено, укрыв шалью. Альмире же наказала: «Оставайся здесь и стереги Ноэми, пока я не вернусь». И я поплыла опять на большой остров. Еще раз наведалась в наш бывший сад. Веранду домика закрывал большой парусиновый навес; я сняла его. Парусина нам пригодится – шатер натянуть или просто укрыться, а то и на зимнюю одежду пойдет. Я сложила все, что под руку подвернулось, кухонные да садовые инструменты, связала большущий узел, чтобы только сил хватило на спине дотащить. Богачкой, в карете, запряженной четверкой лошадей, прибыла я в дом своего мужа, а ухожу с узлом на спине; и ведь не вела себя дурно, не транжирила попусту. Как знать, может, и этот узел за спиной – краденый; правда, его содержимое – моя собственность, но уношу я ее сейчас все же по-воровски. Понятия правды и несправедливости, дозволенности и запрета – все смешалось у меня в голове. С узлом за спиной я бежала прочь из собственного дома. Идя вдоль сада, я сорвала по нескольку веточек с каждого из дивных плодовых деревьев, отломила черенки смоковниц и ягодных кустов, подобрала в передник рассыпанные по земле семена, а затем… прижалась губами к ветвям плакучей ивы, под которой столько раз забывалась счастливым сном. Всему конец. Больше я никогда не возвращалась на то место. Лодка в последний раз перевезла меня через Дунай. На обратном пути меня занимали две тревожные мысли. Первая – о том, что на острове водятся и нежеланные обитатели – змеи. Наверняка они живут и в пещерах, а я ужасно их боюсь, да и за Ноэми страшно. Вторая мысль была о собаке. Сама-то я могу хоть годы продержаться, питаясь диким медом, водяным орехом и манником, Ноэми выкормит материнская грудь, а вот что делать с Альмирой? Такое крупное животное ведь не прокормишь тем, что сама станешь есть. А без нее мне никак нельзя, я пропаду от страха и одиночества. Когда я с узлом добралась до пещеры, то увидела, как перед входом извивается хвост крупной змеи, а чуть поодаль лежит и откушенная голова. Недостающую часть между головой и хвостом съела Альмира. Умная собака лежала возле ребенка, виляя хвостом и облизываясь, словно хотела сказать: я уже отобедала. С той поры она стала все время охотиться на змей, добывая себе каждодневное пропитание. Зимой она выкапывала их из нор. Мой друг – так я ее обычно называю – сама додумалась, как ей просуществовать тут, на острове, и избавила меня от тягостных дум.