С венграми вот какое дело. Этот народ тысячу лет назад отвоевал для себя место под солнцем и поселился в самом центре Европы – на благодатной и плодородной Среднедунайской равнине, где многие хотели бы жить. Однако уже больше ста лет он соревнуется в статистике самоубийств со скандинавскими народами, удрученными непоправимым дефицитом солнечной погоды. Разве не загадка? Тем более что экономика здесь точно ни при чем.
А разгадка проста, не в обиду будь сказано венграм, а, напротив, с сочувствием им и из солидарности – все мы немножко «венгры» в достаточно жестоком мире. У Венгрии много соседей – славянских, германских, романских, а на протяжении столетий еще и тюркских. Вступала она в брачные союзы с ними, и были у нее «мужья» из династии то Габсбургов, то Ягеллонов. И вера венгерская вроде бы правильная, крепко связавшая венгров с христианами Западной Европы. Да вот беда – нет у них на тысячи километров окрест родственников, с которыми даже вражда была бы семейно-родовой, как у славян или германцев, «спор между собой». Еще и языковой порог необходимо учесть: многие ли захотят освоить родной для десятимиллионной страны язык, радикально отличающийся от наречий всех соседних народов?
В XIX веке бурного становления национальных государств венгерские ученые бросились искать родню по угро-финской языковой группе, отправились в этнографические экспедиции и нашли на севере России полудиких, по тогдашним европейским меркам, саамов-сыроедов, отчего пережили культурный и цивилизационный шок. Некогда двинувшиеся вслед за солнцем наиболее воинственные кочевые племена сумели создать собственное государство, не хуже других, и за тысячу лет сделались образцовыми европейцами, сохранившими всю страстность своей натуры. И вдруг такая вот родня! Похожим образом почувствовал бы себя круглый сирота, принятый на равных европейской наследственной аристократией и отличившийся на исторической и политической сцене континента, пожелавший посетить давно покинутый и напрочь забытый детдом и погост предков. Конечно, не все так мрачно, но этой горечью и неприкаянностью окрашено все лучшее и самое радикальное в венгерском искусстве. И ею же питается венгерская страсть ко всему экстатическому и демонстративному: от зажигательных танцев и острой кухни до крайнего ожесточения в сражениях и казнях. Непереходимым барьером сделались мадьяры-венгры на пути экспансии Оттоманской империи – и выстояли. А вот в мирные времена, предоставленные самим себе, часто впадали в отчаяние: не с кем поговорить, обняться или насмерть рассориться хотя бы.
Все вышесказанное как бы увертюра для понимания и восприятия самого известного венгерского романа «Золотой человек» Мора Йокаи (1825–1904). Это книга героичная и романтичная, как у Виктора Гюго, мелодраматичная и рассудочная, как у Жан Жака Руссо, авантюрная и экзотичная, как истории «1001 ночи», меланхоличная и орнаментальная, как «Хазарский словарь» Павича, и мальчишеская и патетичная, как «Старуха Изергиль» Горького.
В ней изложена долгая история погони за призрачным счастьем и «дауншифтинга» главного героя – раздираемого страстями удачливого стяжателя, в конце концов основавшего утопическую колонию на «ничейном острове» посреди Дуная, этой пограничной для венгров реки-кормилицы. Мандельштам удачно определил такого рода мифологему как великую мечту о прекращении Истории, не в меньшей степени свойственную и славянам. Не случайно в 1919 году просуществовала четыре месяца Венгерская советская республика как одно из важных звеньев пролетарской мировой революции. Так что антибуржуазный пафос и идиллическая картина коммуны, основанной «золотым человеком», вполне позволяют назвать Йокаи «зеркалом венгерской революции». Чему сам писатель, вероятно, немало удивился бы и был бы прав.
Похожих утопий хватало до и помимо Йокаи – у Мора, Кампанеллы, отчасти у Рабле, Свифта, да и Дефо, не говоря уж об апологии «естественного человека» у Руссо и призыве к «опрощению» у Толстого. Просто герой Йокаи оказался мечтательным венгром, и писателю не хотелось допустить его суицида. Оттого он и вывел его за скобки Истории, создав для него временную резервацию на Реке Жизни.
Игорь Клех
На протяжении четырех миль, прорезая горную цепь от самой вершины до подножья, меж отвесных скал высотою от шестисот до трех тысяч футов течет великая древняя река Истер, Дунай.
Мощная ли масса воды проломила себе ворота иль подземный жар расколол горную цепь надвое? Нептун сотворил это деяние или же Вулкан? А может, оба они вместе? Одно ясно: сие – творение Божие, но не дело рук человеческих. Создать подобное не под силу даже железной руке нынешнего человека, стремящегося уподобиться Богу.
Следы прикосновений одного из богов увековечены окаменелостями морских улиток, разбросанных на пике Фрушка Гора, и останками гигантских ящеров, некогда населявших первобытные моря, а теперь ставших археологической достопримечательностью пещеры Ветеранов; о деяниях второго бога повествуют базальты на Пиатра Детоната; труды третьего божества – человека – прославляют длинная, вырубленная в скале дорога вдоль берега, защищенная сверху сводом, остатки опор гигантского каменного моста, памятная скрижаль, рельефом вырезанная в склоне скалы, и выдолбленный в середине каменистого русла канал сто футов шириною, сделавший его проходимым для крупных судов.
История Железных Ворот насчитывает две тысячи лет, и исконное название это звучит на языке четырех наций.
Словно храм вырастает перед нами – храм, воздвигнутый титанами: порталом ему служат мощные скалы, колонны с башню высотою вздымают на недосягаемые уступы диковинные фигуры колоссов, в коих фантазия усматривает статуи святых. Неф этого храма простирается вдаль на четыре мили, делает изгибы, повороты, образует новые притворы с иной архитектурой стен, с иными удивительнейшими скульптурами. Иногда стена храма являет собою ровную плиту, гладкую, как полированный гранит, и лишь испещрена красноватыми и белыми прожилками – загадочными божественными письменами; в иных местах вся скальная поверхность отливает яркой рыжиной, словно и вправду сплошь состоит из железа, а кое-где резко стесанные пласты гранита выявляют дерзновенно-смелые строительные приемы титанов. А за очередным поворотом нашему взору вдруг предстает портал готического храма с его острыми шпилями, стройными, вплотную подогнанными друг к другу базальтовыми пилонами, и где-нибудь посреди закопченной стены нет-нет да и сверкнет золотистое пятно, как крышка ковчега завета: там цветет сера. Но помимо цветов-минералов, выступы и трещины стен украшены и живыми цветами: словно сплетенные чьими-то благоговейными руками свисают оттуда венки зелени. То гигантские лиственные деревья и сосны, мрачноватая зелень которых расцвечена желто-красными гирляндами кустов, прихваченных осенними заморозками.
Кое-где эта бесконечная головокружительная каменная громада прерывается проходом в долину, позволяющим заглянуть в потаенный, необжитый человеком райский уголок. Узкое пространство каменного ущелья всегда окутано глухой, мрачной тенью, и сиянье залитой солнцем долины прорезает дневную тьму подобно улыбке волшебного мира; дикий виноград густо оплетает стволы дерев, и грозди спелых, багряных ягод рдеют средь зелени листвы, а пестрые виноградные листья сливаются в сплошной ковер. Человеческого жилья в долине не увидишь, узкий ручей змеится вдоль лужайки, куда приходят на водопой непуганые олени, а затем подобно серебристому лучу низвергается со скалы вниз. Тысячи и тысячи людей проплывают мимо этой долины, и каждого занимает одна и та же мысль: кто населяет сей дивный край?
Но вот долина остается позади, и перед путешественником предстает еще один храм, более массивный и грозный, чем все прочие: стены приближаются на сто сорок саженей друг к другу и на три тысячи футов к небу; вон та далеко выступающая скала на вершине – Gropa lui Petro, могила святого Петра, а гигантские каменные фигуры по обе стороны от нее – его собратья-апостолы.
А в каменном русле меж двух скалистых стен течет Дунай.
Большая, величественная, древняя река, привыкшая с неторопливым достоинством нести свои воды по венгерским равнинным просторам, вольготно нежась в неоглядно широком русле, привыкшая ласкать склоненные к ней плакучие ивы, проведывать прибрежные цветущие луга и задушевным словом отзываться на тихий рокот водяных мельниц, здесь ведет себя совсем иначе. Стиснутая узким – в сто сорок саженей – каменным ущельем, мощная река прорывается сквозь него с невероятной яростью. Тот, кто пропутешествовал по ней до этого места, попросту не узнает реки. Убеленный сединами богатырь на глазах молодеет, превращается в удалого героя; волны его высоко вздымаются над бурным течением, то тут то там посреди скалистого русла подобно грандиозному алтарю возвышается громадный утес: гигантский Багатай или увенчанный короною Касан. Мощный поток, преисполненный величественного гнева, штурмует их, обрушиваясь всей своею массой и образуя позади утесов глубокие водовороты; он продалбливает в скалистом русле бездонные впадины и с оглушительным грохотом устремляется по каменным порогам, связующим стены ущелья.
Иногда Дунаю удается преодолеть преграду на своем пути, и пенистые волны его победоносно прорываются сквозь скалы, в иных местах стремительный поток разбивается об изгиб ущелья и устремляет свои вечно бурлящие воды под нависающую над ним скалу. Кое-где позади неодолимых скал река намывает острова, создавая новые земные образования, не отмеченные ни на одной из прежних карт, острова эти, поросшие дикими деревьями и кустарниками, не подвластны никакому государству – ни венгерскому, ни турецкому, ни сербскому; это ничья страна, данью не облагаемая, правителя не ведающая, названия не имеющая и как бы выходящая за пределы мира. И та же самая река способна и на разрушительную работу: подмывает давние острова и уносит прочь – вкупе с лесами, зарослями кустарника, жилищами, – стирая с географической карты их контуры.
Скалы и острова на множество рукавов рассекают реку, меж Оградиной и Плависовицей несущую свои воды со скоростью десять миль в час; корабельщику должно как следует знать эти узкие протоки, ведь железная рука человека проложила в каменистом русле лишь один канал, пригодный для движения крупных судов, а вблизи берегов пролегают пути только для мелких суденышек.
В узких рукавах Дуная вдоль небольших островков это великолепное творение природы нарушено своеобразным плодом человеческого труда: два ряда свай из мощных бревен, расположенных клином и обращенных широкой частью к течению. Это ловушка для белуги. Морские гостьи, войдя в устье реки, заплывают вверх по течению: водяные струи почесывают белужьи головы, унимая вызываемый паразитами зуд. Но затем громадные рыбины попадают в западню; поворачивать назад – не в их привычках, они движутся вперед и вперед по сужающейся западне, пока не оказываются в «камере смертников», откуда спасения нет.
Голос этой величественной реки подобен гласу божию. Извечный равномерный гул монотонностью своею напоминает безмолвие, а внятностью – слово Господне. Там, где гигантская река проносится над каменными перекатами, гневно плещется у скалистых утесов, с ревом набрасывается на беззащитные острова, захлебываясь, тонет в водоворотах, резвясь, мчится по ступенькам водопадов, там, где неизменное эхо меж громадных стен подымает этот вечный плеск волн до высот неземной музыки, в которой сливаются воедино звуки органа, перезвон колоколов и затихающие раскаты грома, – там человек умолкает, страшась услышать собственный голос средь этого мощного музыкального звучанья. Корабельщики обмениваются знаками, давние суеверия рыбаков запрещают в этих местах говорить вслух: сознание опасности вынуждает каждого возносить в душе молитвы.
И в самом деле, любому путешественнику, плывущему меж глухих, мрачных скал, кажется, будто он стиснут стенами собственной гробницы. А уж в особенности когда налетает гроза корабельщиков: бора – затяжной, иногда неделями не утихающий ветер; он делает Дунай у Железных Ворот непроходимым.
Тянись каменная стена лишь вдоль одного берега, она служила бы судам защитой от боры; однако зажатый меж двух стен воздушный поток становится столь же капризным, как ветер, проносящийся по улицам большого города: нападает то спереди, то сзади, за каждым поворотом набрасывается с самой неожиданной стороны. Стоит только подумать, будто ветер стих окончательно, как он вдруг врывается из ущелья какой-нибудь долины, словно нарочно подкарауливал там, подхватывает судно, выворачивает руль, задает работу каждой паре рук, вцепившись в бечеву, сдергивает вниз всех тяглых лошадей; затем вдруг делает крутой поворот и с такой скоростью несет по воде подхваченное стихией суденышко, словно оно плывет по течению; волны под ветром разлетаются мельчайшими водяными брызгами – так вздымает смерчем дорожную пыль.
Величественно-храмовое звучание музыки переходит в трубный рев Судного дня, и в этом реве глохнут предсмертные вопли утопающих.
В те времена, когда развертывается действие нашей истории, пароходы по Дунаю еще не ходили. Начиная от Галаца и вверх до канала Майны по берегам Дуная брели девять тысяч лошадей, тянувших суда на бечеве; в турецкой части Дуная ходили и под парусами, на венгерской территории ими не пользовались. Кроме того, снуя меж двух стран, воды Дуная бороздила целая флотилия контрабандистских судов, приводимых в движение лишь мускулистыми гребцами. Тут процветала контрабанда солью. Венгерское государство продавало на турецком берегу по полтора форинта ту же самую соль, цена которой дома составляла пять с половиной форинтов; контрабандист доставлял ее с турецкого берега обратно и перепродавал на венгерском берегу по три с половиной форинта. Получалось, что на этом выгадывали все: и государство, и контрабандист, и покупатель. Более идиллические отношения трудно себе вообразить. Но, разумеется, меньше всех было удовлетворено своей прибылью государство, а потому ради защиты своих интересов понастроило вдоль всего пограничного берега сторожевые будки и приставило к ним мужских обитателей близлежащих деревень, дабы бравые стражи, снабженные ружьями, охраняли кордон. Каждое село отряжало караульных, и у каждого села были свои контрабандисты. А посему надлежало попросту соблюдать очередность: ежели молодежь данного села несет сегодня вахту, то с контрабандою плывут более почтенные обитатели того же села, – согласитесь, тоже славная семейная черта. Однако столь строгой охраной границы государство преследовало и иные, более высокие цели. Скажем, воспрепятствовать проникновению чумы.
Ох уж эта пресловутая чума!
Нам-то с вами трудно судить, читатель, насколько страшна эта моровая язва; ведь у нас на родине последний случай ее отмечен сто пятьдесят лет назад в Земуне, когда некая вдова, желая прифрантиться, надела зараженную чумой шаль и по дороге в церковь отдала душу Богу. Но коль скоро что ни год доводится читать в газетах, будто чума вспыхнула то в Сирии, то в Бруссе, то в Константинополе, мы вынуждены верить, что опаснейшая хворь эта и в самом деле существует, и воздаем хвалу правительству, замыкающему перед нею все окна-двери.
И то правда: соприкосновение с каждым чужим народом наградило нас какой-либо новой, дотоле неведомой заразой. От китайцев мы подцепили скарлатину, от сарацин – оспу, от русских – грипп, от южноамериканцев – желтую лихорадку, от восточных индусов – холеру, ну а от турок – чуму.
По этой причине обитателям прибрежной полосы по обе стороны Дуная надлежит общаться друг с другом, лишь соблюдая меры предосторожности, что весьма разнообразит и скрашивает их жизнь.
А охранительные меры очень и очень строги. Стоит в Бруссе обнаружиться вспышке чумы, как на турецко-сербском берегу любой живой и неживой предмет тотчас же официально объявляется зачумленным; кто к нему прикоснется, тот «нечистый» и ссылается в карантин на десять, двадцать, а то и на сорок дней. Ежели бечева, которой тянут судно вдоль левого берега, на повороте ненароком заденет бечеву правобережного судна, вся корабельная команда считается «нечистой» и вынуждена по девять дней простаивать посреди Дуная; ведь чуме ничего не стоит пристать от одной корабельной бечевы к другой, а уж оттуда распространиться и на всех корабельщиков.
Соблюдение правил подвергается строгому надзору. На каждом судне находится особое должностное лицо – «блюститель чистоты» – страшнейшая личность, в чьи обязанности входит следить за всем и каждым: кто к чему прикасается да кто с кем общается. Стоит незадачливому путешественнику на турецко-сербском пограничье лишь кончиком плаща задеть чужака или же дотронуться до изделия из пуха, шерсти или конопли (все они суть распространители чумы), как надзиратель тотчас же объявляет его «нечистым» и по прибытии в Оршову, исторгнув несчастного из родственных объятий, передает карантинной службе. Потому-то и называют эту должность «блюститель чистоты».
Горе тому поборнику чистоты, кто вздумает утаить подобный случай. За малейшее упущение его ждет кара: заключение в крепость на пятнадцать лет.
Но вот контрабандистов, судя по всему, чума не берет: никаких «блюстителей чистоты» они с собой не возят, и как бы ни свирепствовала в Бруссе моровая язва, они знай себе днем и ночью снуют от берега к берегу. Нелишне заметить, что покровителем их является святой Прокопий.
Лишь бора способна помешать розничной торговле; течение у Железных Ворот очень быстрое, и суда, которые движутся только с помощью гребцов, ветром прибивает к южному берегу.
Правда, запретный товар можно провозить и на тех судах, что по берегу тянут лошади, но это уже будет торговля en gros[1], дорогое удовольствие, не чета мелкой торговлишке солью меж своими людьми. Крупными партиями перевозятся табак и кофе.
Да, вот уж бора полностью очищает Дунай от судов и дня на три-четыре восстанавливает среди жителей побережья столь неколебимую добропорядочность и верноподданнические чувства к государству, что отпадает всякая надобность в отпущении грехов. Суда стремятся поскорее укрыться в бухте иль стать на якорь посреди Дуная, а пограничные стражи могут спать спокойно, покуда под порывами безжалостного ветра скрипят крыши их домишек. Корабли по Дунаю в такую пору не ходят.
И все же капралу сторожевого поста в Оградине чудится, будто с утра сквозь завывание ветра и шум бушующей реки не раз прорывался тот своеобычный сигнал корабельного рожка, какой слышен за две мили и выделяется даже на фоне громовых раскатов: неприятный, заунывный звук, издаваемый длинной деревянной трубой.
Неужели даже в непогоду идет корабль, рожком подавая сигнал погонщикам на берегу? Или же терпит бедствие средь скал и взывает о помощи?
Корабль действительно идет – прочное, дубовое судно вместимостью в десять-двенадцать тысяч мер, – и, судя по всему, с полной нагрузкой, так как палубу с обеих сторон захлестывают волны.
Вместительное судно окрашено в черный цвет, лишь носовая часть покрыта серебряной краской и завершается гордо задранным завитком бушприта, обитого блестящей жестью. Крыша судна напоминает крышу дома с узкими лесенками по бокам и с плоской площадкой на самом верху; она служит для перехода от одного руля к другому. Та часть кровли, что находится ближе к носу, завершается сдвоенной каютой – двумя небольшими помещениями, двери которых расположены по правую и левую стороны. Третья сторона каюты являет взору оконца – их по два у каждого помещения, и они при желании закрываются зелеными жалюзи, – а в промежутке меж окнами можно созерцать образ святой великомученицы Варвары, запечатленной в натуральную величину: в розовом одеянии, голубой мантии и пурпурном головном покрывале, вся осиянная золотом, с белой лилией в руке.
Здесь же, на крохотном клочке пространства, не занятом бухтами каната, разместился выкрашенный зеленой краской дощатый ящик в два фута шириной и пять футов длиной; ящик наполнен удобренной землей, засаженной красивейшими сортами махровых гвоздик и фиалок. Святой образ и импровизированный садик защищены металлической решеткой, достигающей трех футов в высоту и сплошь увешанной венками из полевых цветов, в центре горит круглая, красного стекла, лампада, а подле нее прикреплен букетик розмарина и освященной вербы.
В передней части судна возвышается мачта, к крюку которой прикреплена бечева – корабельный трос трехдюймовой толщины; семьдесят две лошади, впряженные в его лямки, тянут берегом тяжелое судно против течения. В иную пору хватило бы и половины этого количества, а в верховьях Дуная с такой задачей справляется дюжина лошадей, но здесь – да еще чтобы совладать с ветром, – даже семи десяткам лошадей требуется немало понуканий.
Звук корабельного рожка обращен к старшему погонщику.
Человеку надрывать глотку – пустое дело: даже если бы голос его и донесся до берега, то многократное эхо до такой степени исказило бы его, что смысла слов уж было бы и не разобрать.
Зато сигналы рожка понятны даже лошадям: протяжные или отрывистые, грозные или подбадривающие его звуки дают знать и человеку, и животному, когда прибавить ходу, а когда идти помедленнее или же враз остановиться.
Ведь судьба корабля в этой скалистой теснине зависит от многих обстоятельств: судну надобно противостоять дующему со стороны ветру, подчиняться всем капризам течения, огибать скалы и водовороты и тащить на себе тяжелый груз.
И судьба его – в руках двух людей: рулевого, стоящего у кормила, и судового комиссара, даже сквозь рев стихии подающего с помощью рожка сигналы погонщикам на берегу. Если хотя бы один из них окажется плохим знатоком своего дела, корабль может налететь на скалу или сесть на мель, будет затянут водоворотом или выброшен на противоположный берег и погибнет вкупе с людьми и крысами.
Однако по лицам этих двух людей не скажешь, будто им знакомо чувство страха.
Рулевой – здоровяк, косая сажень в плечах, с продубленным лицом медного оттенка, румянец на его щеках пробивается тоненькой сеткой склеротических жилок, такими же красными прожилками покрыты и белки глаз. Голос у него вечно с хрипотцой и имеет лишь две разновидности: или надсадный крик, или глухую воркотню. Вероятно, именно это обстоятельство вынуждает рулевого проявлять двойную заботу о своем горле: перво-наперво плотно обматывать его красным бумажным шейным платком, а вдобавок пользовать палинкой, тем более что фляжка всегда под рукой – в кармане куртки.
Судовому комиссару на вид лет тридцать, у него светлые волосы и мечтательные голубые глаза, усы длинные, зато щеки гладко выбриты; роста он среднего и телосложения, на первый взгляд, хлипкого, а голос, при тихой речи звучащий чуть ли не по-женски мягко, лишь подтверждает это впечатление.
Рулевого зовут Янош Фабула, судового комиссара – Михай Тимар.
«Блюститель чистоты» сидит на краю рулевой скамьи, натянув на голову сермяжный башлык, так что от всей его физиономии видны лишь рыжие усы да красный нос. Имени его история не увековечила. В данный момент сия важная персона занята тем, что жует табак.
К тяжелому дубовому кораблю присоединена шлюпка с шестью матросами, которые гребут в такт; при каждом очередном взмахе одновременно вскакивают с мест, делают два шага, взбегая на возвышение со скамьями, хватают весла, погружают их лопасти в воду и резко откидываются на скамьи; помимо конной тяги такие усилия гребцов помогают продвигаться судну там, где сопротивление Дуная особенно сильно. Привязанный к шлюпке, за кораблем плывет и небольшой ялик.
В дверях двойной каюты стоит мужчина лет пятидесяти и курит чубук, набитый турецким табаком. В облике его угадываются восточные черты, и скорее турецкие, чем греческие, а между тем человек этот всей своей наружностью – кафтаном с меховой опушкой, круглым красным колпаком – явно желает выдать себя за греко-серба. Однако от глаз внимательного наблюдателя не укроется, что бритая часть его лица гораздо светлее скул и лба: так выглядит обычно человек, недавно сбривший густую бороду.
Этот господин внесен в судовой журнал под именем Евтима Трикалиса и является владельцем груза. Само судно принадлежит комаромскому[2] купцу Атанасу Бразовичу.
Ну и наконец, из окошка каюты по соседству со святой Варварой выглядывает девичья головка.
Лик девушки вполне мог бы принадлежать святой.
Бледным его не назовешь, лицо именно белое; это белизна, присущая мрамору или хрусталю и совершенно естественная, как черный цвет лица у абиссинцев или желтый – у малайцев. Белизна, не затуманенная примесью какого бы то ни было иного цветового оттенка, не уступающая румянцу ни под порывами встречного ветра, ни под упорными взглядами мужчин.
Правда, девушке, наверное, лет тринадцать, она еще дитя; однако высокая гибкая фигура и строгое, как у статуи, лицо с безукоризненными античными чертами наводят на мысль, что ее мать, должно быть, подолгу заглядывалась некогда на лик Венеры Милосской.
Густые черные волосы ее отливают металлическим блеском подобно оперенью черного лебедя. Но глаза у нее синие. Длинные, тонко очерченные брови почти сходятся на переносице; такие сросшиеся брови придают лицу какую-то магическую власть. Две тонкие, сросшиеся воедино полоски словно черный ореол на лбу святого лика.
Девушку зовут Тимея.
Теперь мы представили всех путешественников «Святой Варвары».
Судовой комиссар, протрубив на берег команды и замерив глубину с помощью свинцового грузила, старается улучить время, чтобы – оборотясь к святому образу – поговорить с девушкой.
Тимея понимает только по-новогречески, а судовой комиссар бегло изъясняется на этом языке.
Он рассказывает девушке о красотах этого края: красотах грозных, таящих опасность.
Белое лицо, синие глаза не меняют своего выражения, но явно внимают его речам.
И все же судовому комиссару кажется, что внимательный взор этих синих глаз устремлен не на него, а на фиалки, что благоухают у ног святой Варвары. Он срывает одну из них и протягивает девочке: что ж, пусть слушает, о чем говорят цветы.
Рулевой видит все это со своего места и не одобряет поступков комиссара.
– Чем обрывать цветы у святого образа, – ворчит он скрипучим голосом, – да девчонкам раздавать, лучше бы зажгли освященную вербу у лампады. Ежели Богу угодно будет, чтобы мы налетели вон на того каменного идола, то тут нас и сам Иисус Христос не спасет. Пронеси, Господи!
Это заклинание Янош Фабула произнес бы, даже будь он наедине с самим собой, но поскольку рядышком находился «блюститель» и слышал его слова, то между ними возник диалог.
– А с чего это вам приспичило аккурат в такую бурю плыть через Железные Ворота?
– С чего приспичило? – переспросил Янош Фабула, придерживаясь доброго обычая: дабы хорошенько обдумать свои слова, прежде хлебнуть из оплетенной фляжки. – А оттого, что надобно нам поторапливаться. Груза на корабле – десять тысяч мер чистой пшеницы. В Банате[3] пшеница не уродилась, а в Валахии урожай выдался отменный. Надо доставить ее в Комаром. Сегодня Михайлов день, ноябрь на носу; ежели не поторопиться, то замерзнем в пути.
– Неужто вы думаете, будто Дунай в ноябре замерзнет?
– Я не думаю, а знаю. В комаромском календаре так сказано. Не верите – взгляните, он у меня над койкой висит.
«Блюститель» еще глубже укутал нос в башлык и в сердцах сплюнул за борт табачную жвачку.
– Некстати сейчас плевать в Дунай, река этого не любит. А что до предсказаний комаромского календаря – не извольте сомневаться. Аккурат десять лет тому напророчил, что в ноябре ударят морозы. Ну, я с кораблем и торопился к дому, тогда я тоже на «Святой Варваре» плавал. Вот уж потешались все надо мной!.. А потом 23 ноября как случился враз ледостав, так половина судов и вмерзла – кто у Апатина, кто у Фелдвара. Тут уж настал мой черед смеяться. Господи, спаси и помилуй! Э-эй, навались на весла!
Яростный шквал вновь обрушился на корабль. От усердных стараний удержать правило по лицу рулевого стекали крупные капли пота, но ему не требовалась подмога. За усилия он вознаградил себя глотком палинки, отчего глаза его еще более налились кровью.
– Только бы нам благополучно миновать этот риф. Пронеси, Господи! – молит он, а сам усердствует, не щадя сил. – А ну, парень, работай веслом, да поживее! Только бы обогнуть эту скалу!
– Обогнем эту, а там другая на пути появится.
– За ней – третья, а там и тридцать третья, и всякий раз держи за щекой монету звонарю, потому как все время одной ногой в могиле стоишь!
– Вот что я вам скажу, уважаемый, – произносит «блюститель», вытащив изо рта всю порцию табачной жвачки. – Сдается мне, ваше судно не только пшеницу везет.
Янош Фабула, заглянув под башлык в лицо собеседнику, пожимает плечами.
– Мне-то не все ли равно? Ежели на судне спрятана контрабанда, то в карантине не застрянем по крайности: раз-два, и плыви себе дальше.
– Это как же?
Рулевой сделал выразительный жест, как бы заведя полную пригоршню за спину, и «блюститель чистоты» громко расхохотался, сразу смекнув, что сие означает.
– Нет, вы только посмотрите, – заговорил Янош Фабула, – с тех пор, как я тут проходил в последний раз, течение опять изменилось. Не пусти я сейчас судно по ветру, и запросто можно угодить в новый водоворот, что под «Скалой влюбленных» образовался. Видите, бок о бок с нами все время плывет старая белуга? Вот ведь чудище адское и здоровенная какая, пудов на тридцать будет, не меньше. Коли эта злобная тварь вздумала с кораблем наперегонки состязаться, только и жди беды, помилуй нас, Господи! Уж хоть бы подплыла поближе, всадил бы я ей гарпун в спину. С нами крестная сила!.. А комиссар, нет чтобы погонщикам сигнал подать, знай себе с гречанкой язык чешет. Да и барышню эту не к добру занесло на нашу посудину. Стоило только ей на борт ступить, враз северный ветер задул, да так и не стихает. Ох, не к добру это, точно вам говорю. Лицо у ней белое, словно это и не девка живая, а дух какой. И брови, как у ведьмы, сросшиеся… Господин Тимар, погудели бы вы погонщикам!
Но господин Тимар и не подумал браться за рожок: он рассказывает белоликой барышне волшебные легенды о скалах и водопадах.
Ведь начиная с Железных Ворот и вверх вплоть до самой Клиссуры о каждом утесе, о каждой пещере по обоим берегам, о каждом рифе, острове, водовороте сложена своя история, легенда, народное сказание или разбойничья песня; о них рассказывают произведения мировой литературы или высеченные на скалах письмена, песни народных певцов и устные предания корабельщиков. Это поистине библиотека, обращенная в камень: названия скал подобны корешкам книг – кто сумеет раскрыть их, прочтет целые романы.