Вот нынче во Франции целая школа беллетристов-психологов народилась – ништо им. У них психология французская, неспутанная – ври себе припеваючи! Нет, попробовал бы ты, господин Гонкур, вот сквозь этот психологический лес продраться, который у Прокопа в голове засел! Ему, по-настоящему, и до самого его сиятельства горя мало, а он с лакеями об «внутренней политике» калякает, да еще грубит им… лакеям-то! Да и я тут же, за компанию, ему вторю: отомстит он тебе! не три, а десять рубликов ему надо дать! Сказал это – и ничего! даже не почувствовал, что у меня от языка воняет! Спрашивается: какое может быть сцепление идей, когда такие вещи говоришь? И какова должна быть психология, которая доставляет материал для подобных разговоров? Вот кабы ты, господин Золя, поприсутствовал при этих разговорах – может быть, и понял бы, что самое наглое психологическое лганье, которое не снилось ни тебе, ни братьям Гонкурам, ниже прокурорам и адвокатам (прокурорам – разумеется, французским, а адвокатам – всем вообще), должно стать в тупик перед этой психологической непроходимостью.
И в то самое время, как я все это думал, вдруг, вследствие такого же необъяснимого психологического переворота, в голове моей блеснуло: а ведь Прокоп за границу едет – не примазаться ли и мне с ним?
Сейчас обвинял Прокопа в холопстве, сейчас на самого себя негодовал, что никак не могу пропустить случая, чтоб не похолопствовать, – и вот опять к Прокопу льну! Знаю я, что Прокоп, вместе с своей персоной, весь Залупск Европе покажет; знаю, что он повезет за границу Залупск и в своем платье, и в покрое своего затылка и брюха, и в тех речах, которыми он будет за табльдотами щеголять; знаю все это – и все-таки льну. Так и стремлюсь залупские запахи обонять, залупскому невнятному бормотанью внимать. И вместе со мной будут внимать этому бормотанью и Средиземное море, и серые скалы, которые высятся вдоль его берегов, словно сторожат лазурное ложе его в предвидении нашествия варваров.
Для тех, которые позабыли о Прокопе (см. «Дневник провинциала в Петербурге»), считаю нелишним восстановить здесь в коротких словах его физиономию. Это один из самых выразительных представителей культурного русского человека, лишь со вчерашнего дня узнавшего о своей культурности. В физическом отношении он создан забавно: голова круглая, затылок круглый, спина круглая, живот круглый, глаза круглые, даже плеча, руки, ноги – и те круглые. Лицо – портрет красавца мопса и, по обстоятельствам, принимает свойственные мопсу выражения. Когда его «никто не дразнит» и когда, сверх того, он сыт – кожа на его лице растягивается и выражение делается ласковым: можно держать пари, что у него непременно где-нибудь спрятан хвост, которым он в эту минуту виляет. Когда он раздразнен и голоден – на лбу и на переносье делаются складки, зубы злобно оскаливаются и из гортани вылетает рычанье; так и хочется крикнуть: а где у нас арапник-то, где? В нравственном отношении он прежде всего преисполнен загадочного юмора, об котором нельзя сказать положительно, на кого он направлен, на собственную ли персону Прокопа или на окружающих. Сверх того, он заносчив и льстив, лукав и легковерен, наивен и лжив, преисполнен всякого рода предрассудков, недоумений, противоречий и необыкновенно невежествен. Говорит он обрывками, уснащая свою речь бесчисленными околичностями, перерывами, многоточиями, и при этом всегда поражает собеседника внезапностью мыслей, в которых невозможно отличить, что правда и что ложь. Некоторые думают, что он глуп и зол, но это неверно. Он не глуп и не умен, не добр и не зол – он сам по себе. Репутацию глупости составила ему глубокая его невежественность, репутацию злого человека – некоторые нечеловеческие инстинкты, которые довольно частыми вспышками проявлялись в нем во времена крепостного права. Но ежели надеть на него прочный намордник, то горячность эта довольно скоро остывает, и в Залупске справедливо замечают, что с тех пор, как упразднено крепостное право, Прокоп стал огрызаться значительно меньше прежнего.
Фамилия Прокопа – Лизоблюд, из тех Лизоблюдов, которые еще при царе Горохе тарелки лизали. Прокоп гордится своими предками. Не говоря уже о родоначальнике Лизоблюдов, занимавшемся лизоблюдством во времена доисторические, много было и позднейших потомков, которые шли по его стопам уже во времена, освещенные светом истории. Вообще это были люди смышленые и хозяйственные, и в то время, как другие «ближние люди» занимались целованием крестов да выщипываньем друг у друга бород по волоску, Лизоблюды всё больше ютились около утробной части, заведовали поварнями, подавали кушанья, служили посредниками в любовных интригах и, проводя в этом занятии время, укреплялись в милостях и приобретали вотчины. Но в половине XVIII века звезда Лизоблюдов померкла: Никита Лизоблюд, устроивая любовные дела Авдотьи Лопухиной, был обвинен в измене и, по наказанию на теле, сослан в залупские вотчины, с воспрещением выезда из места жительства. Причем было выражено, что снисхождением этим (ему надлежало вырезать язык) он обязан лишь «неистовой его глупости». С этих пор значение фамилии Лизоблюдов принимает характер исключительно культурный, и целые поколения ее членов следуют одно за другим в роли представителей залупской культурности, сами, впрочем, не подозревая всей тяжести бремени, которое судьба возложила на их плечи.
Семейство Прокопа состоит из жены, сына и дочери Наташеньки. Жена его слыла когда-то красавицей, да и теперь, хоть ей уж под сорок, производит в Залупске сенсацию. У ней нет ни особенного ума, ни даже уменья болтать милый вздор, но есть удивительнейшие, наливные, белоснежные плечи, и она знает это. К этим плечам несутся сердца всех залупских культурных людей, и в них же отчасти заключается тайна поднесения Прокопу белых шаров на выборах. Сам Солитер, которого голова, начиненная циркулярными предписаниями, по-видимому, недоступна ни для чего, кроме тусклого мерцания, выражающегося загадочным восклицанием: «фюить!» – и тот любострастно чавкает и как-то нелепо косит глазами, когда встречается с Надеждой Лаврентьевной на балах. Я не знаю, понимает ли Прокоп, какое действие производят плечи его жены на окружающих, но думаю, что он, делая вид, что не понимает, все-таки пользуется этим действием, как одним из средств внутренней залупской политики.
Единственный сын Прокопа, Гаврюша, похож на отца до смешного. То же круглое тело, то же лицо мопса, забавное во время покоя и бороздящееся складками на лице и на лбу во время гнева. Прокоп любит его без памяти, всем нутром, и ласково рычит, когда сын является из заведенья «домой». Он садится тогда на кресло, ставит сына между ног, берет его за руки, расспрашивает, знал ли он урок и чем его на неделе кормили, и смотрится в него, словно в зеркало.
– Так ты говоришь, хорошо вас кормили? – спрашивает он, заглядывая ему в глаза.
– Нынче, папаша, нас лучше кормят: директор комиссию из воспитанников над экономом назначил.
– То-то. А паче чаяния ежели что, так ты спрашивай: я твоему дядьке строго приказал и денег на это оставил. Ешь, брат, есть надо; больше будешь есть – и урок будешь лучше знать.
В «заведение» Прокоп отдал Гаврюшу и не без расчета: он понял, что «заведение» есть именно такая вещь, откуда, хочешь не хочешь, а в конце концов все-таки и с чином выйдешь, и на место поступишь.
– Я, брат, по себе знаю, – открывался он мне по этому случаю, – и гувернеры, и мадамы у меня были, а что толку! Срам сказать, и теперь из катехизиса ни одного текста не знаю!
– Да ведь на выборах из катехизиса не спрашивают? – возражал я.
– Все-таки. Разговаривают. Не из катехизиса, так из географии. Кабы я знал, так и сам бы разговаривал. А теперь приходится на других смотреть, смеются или нет.
– Так что ж! сходит с рук – и слава богу!
– То-то, что под богом мы нынче ходим. Сегодня сошло, а завтра нет. Ехидные нынче люди пошли: испытывают. Иной целый разговор с тобой ведет: ты думаешь, он вправду, а он на смех! Вот, года три назад, пришла ко мне бумага насчет распространения специяльных идей. Натурально – письмоводителя: какие, мол, такие специяльные идеи? – А это, говорит, по акцизной части, должно быть. Ну, мне что: по акцизной так по акцизной! – отвечай, братец! Ан после оказалось, что он мне на смех акцизную-то часть ввел!
– Ах, Прокоп, Прокоп! Милый ты, милый! Так как же ты с Гаврюшей хочешь поступить?
– Хочу в «заведение» отдать. Там научат. Туда лиха беда попасть, а попал, так будет «человеком». Экзамены будет, братец, выдерживать, а ведь я никогда ни одного экзамена выдержать не мог. Так воспитываться, без экзамена, – это я могу, а чуть на экзамен повели – ау, брат!
Как ни удивительны представлялись мне эти соображения Прокопа, но в результате оказалось, что он прав. Третий год находился Гаврюша в заведении – и ничего, даже экзамены выдерживал. Жаловались, правда, воспитатели, что он, во время препарации, забирается в шинельную спать, но Прокоп так наивно возражал на это: «так неужто ж ребенку не спать?», что начальство махнуло рукой и вновь подтвердило обещание сделать Гаврюшу «человеком».
Наташенька уж невеста; ей восемнадцать лет, и наружностью она пошла в мать, то есть наверное будет со временем иметь такие же наливные, сахарные плечи. Как девица благовоспитанная, она стыдится мужчин и при виде их жмется к мамаше. Сверх того, склоняет головку несколько набок, что придает ей какую-то трогательную грацию, и ходит, слегка привскакивая на носках, тоже для грации. Вообще девушка образованная, сытая и аппетитная, хотя совестится за свою аппетитность и от души молится богу о ниспослании ей худобы. Прокоп ее любит по-своему, то есть шутит шутки насчет ее невинности и аппетитности; но в этой любви нет и тени той страстности, которую он чувствует к Гаврюше.
– Наташа – что! – говорит он, – сегодня она Лизоблюд, а завтра будет Тарелкина. Вот Гаврило у меня, – тот настоящий, коренной Лизоблюд будет!
Когда я пришел к Прокопу вечером, у него уж сидел гость. Поэтому он вышел ко мне навстречу в переднюю, чтоб сообщить о результате давешнего разговора насчет графского камердинера.
– Обделал, брат! – сказал он довольным тоном, – десятирублевенькую выкинул.
– Ловко, голубчик. Стало быть, скоро тебя и поздравить будет можно?
– Ну, это еще бабушка надвое сказала. Местов, говорит, нет. Будут, говорит, два места на днях, да вчера, вишь, обещаны. А после этих двух мест, как очистится первая вакансия, так и…
– Да не врет ли?
– Верно, братец. Прямо так и сказал: первая, после этих двух, вакансия – моя!
– Ну, и слава богу. Покуда за границу съездишь, покуда что… Завидую я тебе, голубчик! Как там ни говори, а еще много, очень много в наше время можно напакостить… то бишь дел наделать. Вот хоть бы эта самая область, куда Макар телят не гонял…
– Да одно ли это! А прочее-то! Однако я должен тебя предупредить: покуда об этом – молчок. Иван Созонтыч так сказывал: вы, сударь, до времени не хвастайтесь. А теперь идем к жене.
Вся семья Прокопа была налицо. Надежда Лаврентьевна дала мне ручку поцеловать, Наташенька – в губки похристосовалась, один Гаврюша бутузом сидел в углу, держал в обеих руках по яйцу и пробовал, которое из них крепче. Гостем оказался какой-то генерал, до такой степени унылый, что мне с первого взгляда показалось, что у него болит живот. Прокоп отрекомендовал нас друг другу.
– Генерал Николай Батистыч Пупон, – сказал он мне, – отец его, Батист Богданыч, француз был, с русскими войсками в восемьсот четырнадцатом году Париж брал, ну, а вот он – уж настоящий русский. И веры нашей.
При имени Пупона мне вдруг что-то смутно вспомнилось. Что-то такое, что я в 1863 году в газетах читал. Реляция какая-то, в которой говорилось, что храбрый полковник Пупон… но вот тут-то именно я и сбивался: крепость ли неприятельскую взял или молодцом взлетел на четвертый этаж какого-то дома и без ключа отпер дверь какой-то квартиры.
– Вы… тот самый храбрый полковник Пупон?.. – невольно сорвалось у меня с языка.
– Да… но теперь – генерал! – ответил он мне каким-то горьким голосом.
И вдруг я в самом деле вспомнил. Да, это действительно было не под Севастополем, а на Подьяческой. Он взлетел – и каким-то волшебством, без ключа, очутился внутри запертой квартиры. Но как он с тех пор изменился! Тогда он мне казался молодым, исполненным отваги и надежд, и хотя выражение его лица и в то время имело что-то наглое, но это была наглость молодая, сильная, ликующая. Теперь – он был похож на заштатного индейского петуха, который до такой степени забит и отощал, что не имеет сил даже соплю распустить. Весь он был словно пеплом покрыт: лицо пепельное, глаза пепельные, волосы пепельные, даже на мундирном сюртуке как будто кусочки пепла виднелись. Сидел он молча, часто и глубоко вздыхал, а немногие ответы на вопросы давал отсырелым, пещерным голосом.
Мы сели в кружок и стали разговаривать. Сначала погоду бранили, потом перешли к залупским новостям, и Надежда Лаврентьевна в одну минуту засыпала меня рассказами, в которых, к великому моему прискорбию, главную роль играли плюхи.
– Говорили, будто уж плюх больше не будет, – резюмировал эти рассказы Прокоп, – а они нынче еще веселее прежнего в ход пошли. У нас, в Залупске, редкий разговор нынче не кончается плюхой.
– Самолюбивее народ стал – оттого! – попробовал я объяснить.
– Нет, не самолюбивее, а так как-то… в общежитие, стало быть, вошло. Кабы самолюбие, так он, получивши плюху-то, бежал бы куда-нибудь, а то получит, да так с плюхой и ходит по городу.
– Очень нынче в Залупске нехорошо стало! – вздохнула Надежда Лаврентьевна.
– Скучно?
– Нет, не то чтобы… Балы в собранье бывают… офицеры, пикники устроивают… Нет, мы не скучаем! А так, вообще.
– У нас, брат, и в заведении скуки нет! – отозвался Прокоп, – либо у нас гости, либо мы в гостях – где тут скуке быть! А гостей нет – лошадей велишь заложить или варенья спросишь. А теперь вот за границу собрались. Вздумалось съездить – и поедем.
– Так это у вас уж окончательно решено? – обратился я к Надежде Лаврентьевне.
– Да, решено. Надо же!
– Я уже раз шесть за границей был, везде перебывал, – объяснил Прокоп, – а они еще ни разу не были. Ну, и пусть съездят, посмотрят. Нельзя же…
– Да, да… Это действительно так… нельзя же! Вот я никогда за границей не бывал и даже намерения не имел, а давеча пришел он – я и раздумался. Надо же, думаю, нельзя же!
– Конечно, надо, – подтвердила и Надежда Лаврентьевна.
– И прекрасно, брат, вместе все и поедем. Вот и генерал с нами, да еще по дороге кой-кого подходящих подберем – чудесно проведем время!..
– Только вот что: хотелось бы мне прежде хоть приблизительное понятие себе составить, что собственно будем мы делать за границей?
– А что прочие делают, то и мы будем. Чай, не арифметике учиться едем. Талеры знаешь, франки знаешь – ну, и всё тут.
– Например, начать хоть бы с того, куда мы едем?
– Разумеется, сначала в Берлин – там на неделю остановимся. В Берлине можно бы и поменьше побыть, да мне, признаться, Бисмарка показать обещали.