У нее были только свои, то есть принадлежащие к старой, екатерининской, «недовольной» партии, и потому она не стеснялась.
– А почему же Екатерина Лопухина? Она тут при чем относительно Радовича? – стали спрашивать кругом.
– А она… того… прекрасно, – стал было объяснять Вавилов, чувствовавший себя, так сказать, на трибуне и потому считавший, что должен отвечать на всякие вопросы, хотя и сам тоже не знал, при чем тут была Екатерина Лопухина.
Марья Львовна перевила его и объяснила, в чем, по ее мнению, заключалась суть дела.
А на другой день бывшие у нее гости разносили по всей Москве известие, почему «идиот» Радович получает блестящее и неожиданное назначение в Петербург.
Майор Бубнов и штабс-капитан Ваницкий, списывавшие стишки в альбомы и ведшие дневники, записали этот «неопровержимый» факт и, искренне веря ему, засвидетельствовали о нем, как современники, пред потомством.
На другой день в сенате Радовича призвал к себе Петр Васильевич Лопухин и объявил ему, что он пожалован в камер-юнкеры, переводится в Петербург за обер-прокурорский стол и, кроме того, ему назначено по три тысячи ежегодно за службу его отца при покойном государе Петре III. Распоряжение объявить о том Радовичу Петр Васильевич получил лично от императора на утреннем докладе. Он поздравил Дениса Ивановича и потом добавил:
– Кстати, жена о вас спрашивала; приезжайте к ней сегодня.
«Отчего мне и не поехать?» – подумал Денис Иванович, выходя из сената и вспоминая, что в первое посещение у Лопухиных ему было не только очень приятно, но даже что-то очень хорошо.
И он поехал.
Екатерина Николаевна сидела в гостиной и разговаривала с Кутайсовым, когда явился Радович. Она очень мило приняла Дениса Ивановича, Кутайсов тоже очень любезно раскланялся с ним.
«Вот Кутайсов – это пример им!» – вспомнил Радович и улыбнулся.
– Веселитесь, веселитесь, молодой человек, – одобрил его Кутайсов, – вам прилично теперь быть веселым.
– Поздравляю вас с царскою милостью, – сказала Лопухина, уже знавшая от Кутайсова о назначении Радовича. – Ну, идите в сад, – обернулась она к Денису Ивановичу. – Там Анна Петровна с молодежью. Вам там будет веселее… Идите! – и, кивнув головою, она отпустила Радовича в сад, как будто он был маленький, порученный ей, баловливый ребенок. – Ну, право же, он – вполне подходящий для нас человек! – сказала она Кутайсову, когда Денис Иванович ушел.
– Может быть. Я поэтому сделал для него все, что мог! – скромно заявил Кутайсов, пожав плечами, как будто Радович был ему обязан царскою милостью.
– Благодарим вас, – с чувством сказала Лопухина.
– Все, что от меня зависит, я сделаю, – продолжал Кутайсов. – Третьего дня я прямо сказал государю… Он мне заметил, что народ в Москве более любит его, чем петербургский, а я вставил, что это меня не удивляет. «Почему же?» – спросил он. «Не смею сказать…» – Кутайсов запнулся, но сейчас стал рассказывать дальше: – «Но я тебе приказываю», – сказал мне государь. Он так и сказал: «Я тебе приказываю…» – «Ваше Величество, обещайте, что вы не передадите никому, что я скажу». – «Обещаю». – «Ваше Величество, – заговорил я, – дело в том, что здесь вас видят таким, каким вы изволите быть в действительности, – благим, великодушным и чувствительным, а в Петербурге, если вы оказываете милость, все говорят, что Ее Величество, или госпожа Нелидова, или Куракины выпросили ее, так что, когда вы делаете добро, то это – они; если же кого покарают, то это вы караете». Государь сейчас сдвинул брови и спросил меня: «Значит, говорят, что я даю управлять собою?» – «Так точно, государь». – «Ну, хорошо же, я покажу, как управлять мною». Ну, вы знаете государя, – он в гневе подошел к столу и хотел писать, я бросился к его ногам и умолил на время сдержать себя.
Из всего этого было правдою только то, что «государь подошел к столу», но Кутайсов так долго готовил в своем воображении эту сцену, что не мог отказать себе в удовольствии пережить ее хотя в рассказе.
А Екатерина Николаевна слушала и радовалась, что их дело находится в опытных, хитрых и сильных руках.
Денис Иванович нашел в саду Анну, Валерию, ее тетку и молодого офицера, князя Павла Гавриловича Гагарина. Оплаксина сидела на скамейке, а молодые люди ходили взад и вперед по аллее.
Радович присоединился к ним. Сначала они прогуливались вчетвером, разговаривая все вместе, но мало-помалу Анна с Гагариным отстали, и Денис Иванович остался с Валерией. Они шли некоторое время рядом, молча.
– Скажите мне, Денис Иванович, – спросила Валерия, – у вас есть враги?
Не было ничего удивительного, что она спросила его, потому что разговоры на отвлеченные, чувствительные темы были тогда особенно в моде; но Радовича поразил ее вопрос. Последний слишком разительно подходил к его настроению и к его мыслям, охватывавшим его. Он был согласен на то, чтобы «терпеть», как приказывал ему государь вчера, но не знал и не мог решить, как это сделать относительно внутреннего своего «я».
– Да, у меня есть враги, или, вернее, один враг, – ответил он.
– Неужели?
– Вас это удивляет? Отчего?
– Потому что вы мне кажетесь таким добрым, таким добрым, что другого я, кажется, не знаю.
– Благодарю вас за хорошее мнение!
– Ах, это – не мнение и не просто так, а я от всей души, искренне!
Валерия не глядела теперь на небо, а глаза ее были устремлены на него, Дениса Ивановича.
И вдруг ему стало как будто очень весело идти так с нею рядом и разговаривать.
Как ни странно это было, но он впервые в жизни был один на один не только с девушкой, но вообще с существом женского пола. И ему это было и смешно и вместе с тем боязно, но все-таки как будто весело.
– Позвольте мне спросить у вас, – начал он, погодя, – отчего вы задали мне именно этот вопрос?
– Про врагов?
– Да.
– А вот почему. Вы мне показались сегодня как будто грустны, озабочены чем-то или задумчивы. Ну, я и думаю, что, если вас может что-нибудь заботить или тревожить, так это… как бы вам сказать? – если вы не можете всех любить, а остальное все для вас ясно и об остальном вы не печалитесь… Мне кажется, вы – такой человек…
«Да, я – такой человек!» – мысленно согласился Денис Иванович, удивляясь, что Валерия разгадала его и понимает его совсем так, как и он себя понимает.
Он был уверен, – не будь Зиновия Яковлевича, все бы было ясно в его жизни!
– Конечно, не вы ему, а он вам сделал зло, – продолжала Валерия. – Он должен быть очень злой человек…
«Рассказать разве ей все?» – мелькнуло у Дениса Ивановича.
– Я вас не допытываю и вовсе не хочу выведать вашу тайну, – пояснила Валерия.
«Нет, нельзя рассказывать, неловко», – подумал сейчас же Радович и спросил:
– Ведь мы говорим вообще?
– Да, вообще!
«Ну, конечно, неловко!» – решил он.
– Я хочу только сказать, – опять продолжала Валерия, – что если вам сделали зло, то это легко уничтожить, и так, что будет совсем, как не было.
– Как же это?
– Простить.
– Хорошо. Я могу простить, если зло сделано только мне. Ну а если не мне одному, а другому еще?
– Пусть и он простит.
– Ну а если он умер и я остался тут и за него, и за себя?
– Тогда все-таки все зависит от вас. Тот, который пострадал, как вы говорите, – пострадал невинно и умер?
– Да.
– Значит, он на небесах. – Валерия рассуждала с такой убежденностью, точно ей была дана исключительная привилегия знать и объяснять, что делается на небесах. – А если он на небесах, – поспешила она сделать вывод, и голос ее зазвучал торжественно, – то он, наверное, простил, потому что там все добрые. Вы не беспокойтесь… Вы только о себе постарайтесь… постарайтесь простить, примириться…
– Если бы это легко было! – вздохнул Денис Иванович.
– Тогда не было бы заслуги с вашей стороны.
– А для чего мне эта заслуга?
– Как для чего? Чтобы сделать добрым того злого, вашего врага… Если вы примиритесь с ним, то и он не будет питать против вас злобы и станет добрым.
Денис Иванович испытывал странное ощущение, точно у него по мере того, как говорила Валерия, вырастали крыла, и он, отделяясь от земли, поднимался на воздух. Он не соображал, что в этом воздухе стояла весна, и он, дыша этим воздухом, гулял впервые в жизни с девушкой, да еще перезрелой и не только желавшей понравиться вообще мужчине, но понравиться именно ему, Денису Ивановичу.
«Да, она права, она права, – повторял он себе, – и как хорошо говорит она!»
Екатерина Николаевна, проводив Кутайсова и выйдя на террасу, чтобы спуститься в сад, очень удивилась, увидев Дениса Ивановича в паре с Валерией, гуляющим по дорожке, и Оплаксину, которая сидела на скамейке и дремала. Анны и Гагарина не было.
Екатерина Николаевна осторожно сошла с террасы и, обогнув кусты сирени, направилась, крадучись, по боковой аллее, закрытой кустами. Она дошла почти до самого пруда, где был островок со скамейкой, обсаженной, как беседкой, акацией. Там, за этой акацией, она услыхала голоса.
– Что бы ни было, – сказал голос Анны, – клянусь тебе, что я твоя и никому другому принадлежать не буду.
Екатерина Николаевна остановилась, как будто у ее ног неожиданно разверзлась пропасть, в которую боялась упасть она. Она сейчас же сообразила, что, если сделать еще шаг и застать Анну с молодым князем наедине, – не избежать огласки, потому что близко посторонние. Огласка же может испортить, разрушить весь задуманный план и погубить все дело. Придется сейчас же выгнать вон этого офицера, которого Екатерина Николаевна «проглядела», не заметив, что между ним и Анной было какое-нибудь чувство. К тому же она знала Анну и то, что с нею нужно было действовать осторожно, так как иначе она, дочь, была способна на безумную, пожалуй, выходку. Поэтому Екатерина Николаевна тише и осторожнее, чем подкралась, отошла подальше и подала голос, как будто ища все общество и не находя его. Затем она снова обогнула сирень, и, в то время как выходила на дорожку, с другой стороны показались Анна с Гагариным.
– Что вы тут делали, чем занимались? – спросила Екатерина Николаевна, подходя к Оплаксиной, возле которой были уже обе молодые пары.
– Да ничего, все тут сидели, разговаривали, – ответила Анна Петровна, только что проснувшаяся и испугавшаяся, что ее уличат в этом. – Так как же, Екатерина Николаевна, вы берете кружево? – пристала она к Лопухиной, идя в дом рядом с нею.
Она привезла кружево, которое не удалось ей продать вчера Радович.
Екатерина Николаевна рассчитывала в это время, вспомнив букву и точки, которые видела с Кутайсовым, сколько букв в фамилии Гагарина? «Семь», – сосчитала она и убедилась, что «Г» с точками значило вовсе не «государь», как с апломбом, не обинуясь, объяснила она Кутайсову, а «Гагарин».
– Так как же кружево-то, Екатерина Николаевна? – не унималась Оплаксина.
– Ах, Анна Петровна! Я сказала вам, что беру, и возьму, – успокоила ее Лопухина. – Не беспокойтесь?
– Да ведь пуганая ворона на молоко дует. Вот вчера тоже Лидия Алексеевна хотела взять, а потом назад, – деловито рассуждала Оплаксина, конечно, перепутав пословицы.
Но Екатерина Николаевна уже не слушала ее.
«Залетела ворона не в свои хоромы, – думала она про Гагарина. – Нет, дружок, тут тебя не надо, и мы с тобой справимся!»
На утро шестнадцатого мая был назначен отъезд императора из Москвы. Экипажи были поданы. Весь генералитет и весь штаб и обер-офицеры московского гарнизона толпились у подъезда дворца.
На верхней площадке крыльца ходил человек с портфелем под мышкою, погруженный в задумчивость. Это был статс-секретарь Его Величества Петр Алексеевич Обрезков. Он сопутствовал государю и должен был сидеть в карете возле царя и докладывать ему дела, в производстве состоящие.
– Отчего он такой мрачный? – спрашивали внизу, глядя на Обрезкова. – Смотрите, глаза у него сверкают, как у волка в ночное время.
– Весьма понятно! – заявил юркий адъютантик при главнокомандующем фельдмаршале Салтыков, считая себя обязанным по «своему положению» все знать.
– Отчего же понятно? – строго проговорил один из армейских генералов, чувствовавший некоторую зависть к адъютантику, которому действительно, вероятно, известно было больше, чем ему, генералу.
– Да, прекрасно! – пробасил бывший тут же Вавилов.
– Как же, – стал объяснять адъютантик, довольный тем, что он вот говорит, а генералы его слушают. – Ведь «негоциатор» отправился сейчас к Лопухиным за решительным ответом.
– Какой негоциатор?
– Да Кутайсов же, – укоризненно ответил уже генерал, как бы даже удивленный, что спросивший не знает таких простых вещей.
– Прекрасно! – одобрил Вавилов.
– Ну, решительный ответ Лопухиных и тревожит спокойствие души господина Обрезкова, – продолжал адъютант. – А что, если негоциатор привезет не «да», а «нет»! Ведь тогда ему докладывать дела разгневанному отказом государю – все равно, что идти по ножевому лезвию.
– А разве Кутайсов поехал к Лопухиным?
– Да, я сам слышал, как он приказал кучеру ехать туда, – сказал адъютантик.
Он действительно слышал, как Кутайсов, выйдя и сев в карету, приказал ехать к Лопухиным. Но все дальнейшие выводы, вплоть до осведомленности о состоянии души Обрезкова, были, разумеется, плодом его собственного воображения.
Кутайсов действительно, воспользовавшись тем, что государь был занят с фельдмаршалом Салтыковым, отправился к Лопухиным потому, что получил от Екатерины Николаевны записку, что ей во что бы то ни стало нужно видеть его пред отъездом. Государь и не знал, куда поехал его гардеробмейстер.
Пока еще говорил адъютантик, к крыльцу подскакала карета. Кутайсов выскочил из нее, быстро поднялся по ступенькам на верхнюю площадку и громко сказал Обрезкову:
– Все уладил, наша взяла!..
Император вышел, продолжая разговор с Салтыковым, и, пред тем как сесть в карету, обнял его и сказал:
– Иван Петрович, я совершенно вами доволен. Благодарю вас и не забуду вашей службы и усердия.
За государем сел в карету Обрезков, и поскакали…
Ясно было, что император, довольный произведенными маневрами, все время до кареты разговаривал на прощанье с главнокомандующим, и ни Кутайсов, ни какой иной «негоциатор» не имел времени делать ему таинственные доклады о «да» или «нет», но на канве, сымпровизированной в рассказе адъютантика, Москва сейчас же стала вышивать различные хитрые и путаные узоры.
«При всех дворах, – пишет один из наблюдательных современников того общества, – есть известный разряд людей, безнравственность коих столь же велика, сколько опасна. Эти низкие натуры питают неодолимую ненависть ко всем, не разделяющим их образа мыслей. Понятие о добродетели они не могут иметь, потому что оно связано с понятием об уважении к закону, столь страшному для них. Сильные своею злобою, они считают коварство за ум, дерзость в преступлении – за мужество, презрение ко всему на свете – за умственное превосходство. Опираясь на эти воображаемые достоинства, они, вопреки своему ничтожеству, добиваются званий, которые должны были бы служить наградою истинных заслуг государству. Вокруг Павла сошлось несколько подобного закала господ, выдвинувшихся еще в предыдущее царствование. Они сблизились без взаимного уважения, разгадали друг друга, не объясняясь, и стали общими силами работать над устранением людей, которые явились им помехою».
Только после отъезда государя всколыхнулась Москва по-настоящему, как потревоженный пчелиный улей, и загудела уже вовсю теми сплетнями и пересудами, которые во время пребывания Павла Петровича лишь намечались словоохотливостью какой-нибудь Марьи Львовны или самодовольною хвастливостью всезнания какого-нибудь адъютантика.
Лидия Алексеевна оставалась некоторое время в стороне от этого жужжания, потому что заболела, слегла и никого не видела. У нее разлилась желчь. Ее сажали в горячую ванну и тем только отходили. Припадок желчной колики прошел у нее, опасность миновала, но ей было предписано полное спокойствие. Дениса Ивановича к матери не пускали. Никто, кроме Зиновия Яковлевича, не имел к ней доступа.
Денис Иванович в сенате сдавал теперь дела, готовясь к переезду в Петербург, согласно новому своему назначению. Работы у него было меньше, потому что он был занят главным образом тем, что знакомил с делами своего заместителя, назначенного на его должность.
Дома он отправлялся прямо к себе наверх и оставался там, даже не спускаясь в сад на прогулку, а довольствуясь для этого своею вышкой, по маленькому пространству которой он ходил теперь особенно много. Он ходил, беспрестанно поворачиваясь, и в мыслях у него вертелось постоянно одно и то же: «Терпеть и простить. Простить и терпеть».
«Каждому человеку дано свое испытание, каждому положен свой крест, – думал Денис Иванович, – и мое испытание, мой крест – терпеть и простить! Много горя на земле, но одно и то же горе для каждой души будет различно по форме, как вода, принимающая форму сосуда, в который она налита. Кто таит и помнит в себе зло, тот поступает неправедно. И Христос, научивший нас прощать, открыл нам в прощении одно из божественных свойств и дал возможность этим путем приблизиться к себе людям!»
Денис Иванович однажды вошел к себе в комнату, приблизился к столу и открыл толстую, лежавшую у него на столе книгу Четьи-Минеи, открыл наугад, где откроется. Не раз случалось ему загадывать так, и всегда его поражало, что открывшееся место сходилось с его душевным настроением.
«Рассказывал Исаак чернец, – стал читать он с того места, куда случайно глянул. – Была у меня некогда распря с братом, и затаил я против него гнев. Во время работы опомнился я и скорбел, что допустил соблазн в себе. Вывалилась работа из рук, и целый день не знал я, что делать. Тогда вошел в дверь ко мне юноша и, не сотворив молитвы, сказал: “Соблазнился ты, но доверься мне, я исправлю тебя”. Я же отвечал ему: “Уйди отсюда и не приходи никогда, потому что ты не от Бога”. И сказал мне: “Жаль мне тебя – ты губишь работу, а меж тем мой уж ты!” Я же ответил ему опять: “Божий я, а не твой, дьявол!” И сказал мне: “По справедливости дал нам Бог держащих гнев и злопамятных. Ты же три недели продолжаешь гневаться”. Я же сказал ему: “Лжешь”, – а он мне опять: “Распаленная гиена не имеет памяти. У тебя зло к нему. Я же к помнящим зло приставлен, и ты уже мой”. Когда я услышал это, пошел к брату и поклонился ему во имя любви, вернувшись, нашел сожженными работу свою и рогожницу, на которой поклоны клал».
Денис Иванович закрыл книгу. После этого он еще долго ходил по вышке, наконец решительно остановился, пошел к лестнице и спустился не торопясь…
Лакеи вскочили и вытянулись при его появлении.
– Зиновий Яковлевич у себя? – спросил Радович.
Лакеи не выдержали и переглянулись между собою.
– У себя, – ответил Адриан, поставленный за старшего после исчезновения дворецкого Якова.
– Поди, доложи, что я хочу видеть их, – и Денис Иванович в собственном доме остался ждать, как проситель на лестнице, пока Адриан ходил докладывать.
– Просят, – сказал Адриан, вернувшись.
Корницкий занимал несколько комнат отдельной квартиры в нижнем этаже дома с ходом на общую парадную лестницу. Денис Иванович давно, ребенком, бывал тут у него и, когда вошел, не узнал комнат. Они казались ему по воспоминаниям гораздо больше, но некоторые вещи он сейчас не узнал: аквариум у окна с золотыми, дорогими рыбками, огромный кусок малахита, лежавший на столе, и подвешенные к люстре часы в виде шара с музыкой, особенно занимавшие его в детстве. В комнате никого не было, но по движению, тяжелой портьеры Денису Ивановичу показалось, что за нею стоит Корницкий, выжидает и смотрит на него потихоньку.
Прошла долгая, тихая минута, пока портьера колыхнулась и вошел Зиновий Яковлевич. Он остановился пред Денисом Ивановичем, закинув голову и дерзко и вызывающе смотря на него. Он не спросил, но вся фигура его говорила:
«Что вам угодно?»
Денис Иванович, чувствуя, что ему неприятно глядеть на этого человека, отвернулся было, но сейчас же заставил себя обратиться к Зиновию Корницкому.
– Я примириться с вами пришел, – проговорил он.
Зиновий Яковлевич быстрым взглядом оглядел его с головы до ног.
– Да. Примириться… совсем, – повторил Денис Иванович, не понимая, что с таким, каков был Корницкий, никак не могла произойти чувствительная сцена примирения. – Я простить пришел.
– Я не просил у вас прощения, – мотнув головою, пожал плечами Зиновий Яковлевич.
– И все-таки я пришел простить. Если вам когда-нибудь нужно это будет, – вспомните, что я вас простил… И отец простил…
У Радовича от умиления стояли слезы в глазах, он махнул рукою, закрыл ею лицо, повернулся и вышел, всхлипнув.
Корницкий поглядел ему вслед и, когда он ушел, громко сказал:
– Вот идиот!