– Я должен сказать…
– Молчать! – резким фальцетом завопил Денис Иванович. Кровь бросилась ему в лицо, и он задрожал истерично, нервно. – Молчать… Не сметь… разговаривать! Душегубец… Осмеливаться… вводить… мать… в несправедливость. Не позволю! Степку не трогать. Не сметь! – Он выкрикивал слова отдельно, точно выбрасывал их, ставя после каждого точку, как будто каждое из них составляло целое отдельное предложение. – Не сметь, – подступил он к Корницкому, стискивая кулаки, почти с пеной у рта, и, словно боясь сам себя, повернулся и выбежал вон. Но на лестнице раскатился его голос по всему дому и долетел до гостиной. – Сказать всей дворне, – крикнул он дворецкому Якову, – что, если кто тронет Степку хоть пальцем, того я изобью собственными руками.
Лидия Алексеевна билась беспомощно в креслах, мотая головой из стороны в сторону.
Корницкий подобрался, подтянулся весь, и тут только вполне выказалось, что это был за человек. Он подошел к Лидии Алексеевне, положил ей руки на плечи и скорее прошипел, чем проговорил:
– Лидия, тут отчаяние неуместно. Нужно действовать…
– Что же я могу?.. Что же я могу? – слабо отозвалась она. – Ты видишь, он возмущает людей, дворню… Скандал пред холопами… Он не гнушается ничем…
– Он – явно сумасшедший и с ним надо поступить, как с сумасшедшим, – внятно произнес Зиновий Яковлевич…
Лидия Алексеевна вдруг затихла и глянула на него:
– Что ты хочешь сказать?
– То, что есть на самом деле…
– Зиновий!..
– Тогда делайте, как знаете! – и Корницкий отошел…
Лидия Алексеевна взялась за голову.
– Постой! Не соображу ничего. Ты говоришь – сумасшедший?
– Разумеется.
– Тогда нужно доктора.
– Разумеется! Позвольте мне сделать все, что нужно. Я поеду сейчас…
– Ты говоришь, сейчас…
– Нельзя оставлять безумного без помощи.
– Да, без помощи… Тогда поезжай!.. Нет, постой!
– Надо же решиться! – останавливаясь в дверях, проговорил Зиновий Яковлевич. – Завтра он поднимет всю дворню, весь город, наконец…
Лидия Алексеевна махнула только рукой, опустила голову и закрыла лицо…
Зиновий Яковлевич поспешно прошел к себе, на ходу приказал скорее закладывать карету и стал одеваться. Он надел кафтан, навесил все свои ордена, захватил из письменного стола все деньги, какие были у него, и, как-то особенно тряхнув этими деньгами – дескать, при помощи их все можно сделать, – уехал, велев кучеру гнать лошадей.
Одно слово, вырвавшееся у Дениса Ивановича, в порыве бешеного его гнева, заставило Корницкого действовать, не теряя времени, поспешно и решительно. Слово это было «душегубец». Случайно ли произнес его Денис Иванович или нарочно, – Корницкому разбирать было некогда. Слово вылетело и нужно было, значит, действовать.
Вернулся Зиновий Яковлевич поздно, когда давно уже стемнело, почти ночью.
Дом был весь освещен. Его ждали. Лошади были сильно взмылены, но он не велел откладывать карету и оставил ее у крыльца, сказав, что она понадобится скоро опять. На козлах сидел его собственный кучер, вольнонаемный татарин.
Проходя через сени, Корницкий задал грозный окрик, зачем дом освещен и не спят.
– Тушить огни и ложиться! – приказал он. – И чтоб у меня никто пикнуть не смел!.. Яков, распорядись! Потом ко мне придешь…
Мало-помалу огромный дом Радовичей погрузился во тьму и затих. Огни погасли всюду, и в кучерской, и в сторожке.
Корницкий, как был в своем кафтане и в орденах, сидел у себя и ждал. Дворецкий явился к нему с докладом, что приказание его исполнено. Зиновий Яковлевич близко, почти в упор подошел к Якову и сказал:
– Денис Иванович свихнулся разумом. Надо отвезти его немедленно в больницу. Я там был, уговорился с доктором… Его возьмут на испытание, а затем созовут комиссию для признания его сумасшедшим.
– Та-а-к-с! – протянул Яков.
– Надо взять его немедленно и отвезти. Он наверху?
– Наверху.
– Лег?
– Кажется. Васька вещи вынес.
– Тем лучше. Но добром он, конечно, не поедет.
– Не поедет.
– Надо взять силой.
Яков, человек огромного роста и значительного дородства, как-то в молодости отличался тем, что поднимал один карету за рессору. Теперь, несмотря на годы, он дышал еще здоровьем и силой. Эту силу знала и боялась ее радовичская дворня.
– Силой, конечно, можно… – начал было он.
– Надо, надо! – перебил его Зиновий Яковлевич. – Он в своем безумии погубит всех. Ты слышал, что кричал он? И меня, и тебя погубит…
Яков, прищурясь, смотрел на Корницкого. Тот говорил, а сам дрожал.
– Само собой, – рассудил Яков, как бы не понимая никаких намеков и не замечая, что делалось с Зиновием Яковлевичем, – ведь если безумный, так может и дом сжечь, или из пистолета выстрелить и погубить… Всяко бывает…
– Так надо взять, связать и отвезти в больницу… Надо пойти! – Зиновий Яковлевич оглянулся, поискал глазами, быстро подошел к окну, снял два шнурка от гардины, протянул один Якову, а другой оставил у себя. – Идем! – Но, сказав это, он остановился. – Не позвать ли еще Адриана? – предложил он.
Яков шевельнул плечами и оглядел высокую, сильную фигуру Корницкого с его холеными, но цепкими руками.
– Не надо. И без Адриана обойдемся.
Больше они ничего не сказали друг другу и отправились наверх. Зиновий Яковлевич шел впереди со свечой в руке. Они неслышно переступали по ступеням лестницы, крадучись и затаив дыхание.
Тридцать четыре года тому назад они так же вместе ночью поднимались по этой лестнице, и так же Корницкий шел впереди и держал свечу в руке. Это было так же в мае.
«Тринадцатого числа! – вспомнил Яков Михеевич. – А сегодня одиннадцатое мая».
Он остановился и непроизвольным движением ухватился за перила.
Зиновий Яковлевич не столько услыхал его движение, сколько почувствовал и обернулся. Яков увидел близко его освещенное свечою лицо и глаза, холодные и решительные.
Теперь они словно поменялись ощущениями. Дрожь бессознательная или, может быть, именно происходящая вследствие того, что он, вспомнив старое, сознал и настоящее, появилась у Якова, а Корницкий, напротив, как только наступил решительный момент действия, стал несокрушимо бесстрастен и спокоен. Свеча не колебалась в его руке, светила ровно, не колыхаясь, и глаза с расширенными зрачками смотрели холодно и решительно. Он двинул бровью на Якова и еще увереннее зашагал вперед. Тот, точно по инерции повинуясь ему, продолжал подниматься.
Наверху, в мезонине, кроме двух занижаемых Денисом Ивановичем комнат, была еще одна.
В ней тридцать четыре года назад умер ночью Иван Иванович Радович, муж Лидии Алексеевны, отец Дениса, приезжавший тогда с управляющим и лакеем Яковом в Москву по делам из имения. С тех пор комната эта стояла запертою, ключ от нее хранился у самой Лидии Алексеевны, и туда никто не входил. Так думали по крайней мере в доме.
Из-за этой комнаты и мезонина не любили, и даже ходили слухи, что там неладно бывает по ночам – слышались стоны и стуки. Кто-то хотел подсмотреть в страшную запертую комнату, но тут же потерял память и не мог рассказать, что увидел там.
У Дениса Ивановича в мезонине был посредине кабинет с дверью на балконную вышку, налево – его спальня, а направо находилась запертая комната, где умер его отец…
Корницкий, а за ним Яков, поднявшись по лестнице, вошли в кабинет. Дверь направо была отворена, и из нее виднелся свет…
– Кто там? – послышался оттуда голос…
Корницкий и дворецкий, не ответив, подошли к двери, и тут только, заглянув в дверь, Яков сообразил, что они стоят не на пороге спальни Дениса Ивановича, которая должна быть налево, а на пороге той «запертой» комнаты, которая направо.
Все в этой комнате было совершенно так, как тридцать четыре года тому назад; так же теплилась лампадка у образа, так же стояли мебель и постель, и так же на этой постели лежал барин с коротко остриженными под парик черными волосами. Только тогда он лежал, и они подошли к нему, а теперь он поднялся, сел, оперся на руку и смотрел на них во все глаза.
Возле Якова с грохотом упал подсвечник, вывалившийся из рук Зиновия Яковлевича. Яков слышал этот грохот, видел, как Корницкий со всех ног бросился назад, охваченный ужасом пред видением, но оно не исчезло, комната оставалась тою же, и «барин» сидел на постели, опирался на руку и смотрел…
– Чур меня, чур меня, сгинь, пропади! – отмахиваясь рукою, в которой держал гардинный шнур, заговорил Яков.
Барин спустил ноги с постели, нашел ими туфли и приблизился.
– Ты убил, ты убил? Говори, ты убил вместе с ним? – услыхал Яков, узнавая голос Дениса Ивановича, до полного обмана, без парика, похожего на отца.
Он носил другой парик, чем отец, и это меняло его лицо. Без парика же никто его не видел, кроме Васьки.
– Не я, – чуть слышно прошептал Яков, – все он сделал… Я из-под неволи…
– Довольно, теперь я знаю все!.. Беги, беги в монастырь, кайся, замаливай грех! – воскликнул Денис Иванович, схватив руку Якова и стискивая ее.
Анна с Валерией ходили, обняв друг друга за талию, по дорожке сада, возле лужайки, на свежей молодой траве, на которой они играли вчера в серсо с Денисом Ивановичем. Валерия смотрела мечтательно вверх, потому что она так привыкла вперять взор в небо, что могла это делать даже днем, не чихая. Анна шла, опустив грустно голову, и смотрела себе под ноги.
– Я понимаю так, – сказала Валерия, – уж если полюбить, то так, чтобы никто не знал этого, и навсегда…
– Нет, а по-моему, напротив, – возразила Анна, – я хотела бы всем рассказать, чтобы все знали, если б это только не было стыдно…
Валерия помотала головой, как опытный начетчик-старовер, которого хотят научить чему-нибудь новому по знакомым ему старым книгам.
– Тут дело не в том, что стыдно, – заметила она, – а нельзя метать бисер. Каждый любит по-своему, и другим не понять; значит, нечего и говорить им. Все равно не поймут.
– Ну а он, – спросила Анна, – тот, которого любишь?
– Он должен знать об этом менее, чем кто-нибудь.
– Но тогда как же?
– А так, не должен. Пусть сам полюбит… Или нет. Этого не может быть…
– Отчего?
– Потому что тогда слишком большое счастье. Его не может быть на земле. Только в небе. Там, когда души встретятся, там все будет известно.
– Браки совершаются на небесах, – сказала Анна.
– Да, но не так, как это думают, то есть мы здесь, на земле, а на небесах браки… Нет, это тогда, когда мы перейдем туда…
– Как же, если, например, кто дожил до старости? Ну, вот хоть твоя тетка. Ей уже поздно, я думаю, даже на небесах думать о браке…
– Ах, милая, на небесах нет ни старых, ни молодых; там вечность.
– А для меня, Валерия, вечность – что-то такое далекое! Когда она еще будет?!. А пусть лучше хоть несколько годков, но на земле, пока мы молоды.
– Анна, я думаю, что даже грешно говорить так.
– Почему же грешно? Венчают же в церкви…
– Но так редко с тем, кто любим. На земле это – исключительное счастье. Нет, когда очень любишь, то этого не бывает, потому что это нездешнее и не может быть здесь…
– Неужели не может?
– А ты как думаешь? Ну, вот ты любишь…
– Люблю.
– Но ведь не здешнею, не человеческою любовью, ты любишь совсем идеально.
– Отчего же? Я люблю и здешней, как ты говоришь, любовью.
– Но постой, ведь такого человека нельзя… к нему нельзя относиться обыкновенно. Он не такой, как другие.
– Правда, он лучше всех. Но ты почем знаешь?
– Потому что я знаю, кого ты любишь и кто он.
Анна вдруг густо покраснела, так что ее большие, прекрасные черные глаза даже подернулись влагой.
– Откуда ж ты знаешь? – спросила она.
– Случайно, – восторженно ответила Валерия, – то есть не случайно, но, очевидно, тут перст судьбы… Анна, ты знаешь, я ведь тебе такой друг, такой друг, что если б я кому-нибудь сказала, что на душе у меня, то только одной тебе… И вот, как бы в награду за мою дружбу к тебе, судьба мне открыла твою тайну. Пойдем сюда… сюда!.. – и она повлекла Анну вперед по дорожке и, быстро переведя ее через мостик по пруду на остров, где была скамейка под березой, показала ей свежевырезанные на белом стволе дерева буквы: «Павел». – Это ты вырезала, – сказала Валерия.
– Уверяю тебя, не я, – покачала головой Анна.
– Ты отнекиваешься?
– Нет. Но, право, я не вырезала.
– Ну хорошо! Но скажи только, что его не так зовут…
– Нет, так, – опуская голову, чуть слышно произнесла Анна и села на скамейку.
– Ну, вот видишь. А разве он – обыкновенный человек?
– Нет, он лучше всех.
– Не только лучше, но и выше.
– Как выше?
– По положению.
– По положению?
– Разумеется. Анна, голубушка, я так понимаю тебя. Ты не думай. У меня была подруга, так она влюбилась в священника. Это узнали. Все смеялись над ней, но я ее понимала и сочувствовала, потому что любовь ее была идеальная, безнадежная, такая, как твоя…
– Но почему, как моя? Я не влюблена в священника.
– Но в императора! – выговорила Валерия. – И я тебе скажу, что это многие уже подозревают и говорят об этом…
– Как подозревают? Как говорят? – воскликнула Анна. – Вот вздор!.. – и она рассмеялась весело и звонко.
– То есть что, по-твоему, тут вздор?
– Нет, мой друг, я не влюблена в императора, – серьезно проговорила Анна.
– Ты скрываешь от меня, твоего друга! – укоризненно сказала Валерия. – Как же это имя «Павел»?
– Павел, но не тот… вовсе не тот…
– А кто же?
Анна ответила не сразу.
– Хорошо, я скажу тебе, – протянула она наконец, – потому что действительно, видно, судьба… Или нет, не скажу – догадайся сама! – Она подняла валявшийся на земле прутик и вывела им на песке: «Павел», потом поставила букву «Г» и за нею семь точек… – Ну? – сказала она. – Прочти…
Валерия наклонилась, долго глядела на букву «Г» и точки и старалась вспомнить и подобрать все знакомые фамилии на Г. Но именно потому, что она старалась вспомнить и подобрать, у нее ничего не выходило.
– Не могу, – сказала она, – на меня словно затмение нашло. Ни одной даже подходящей фамилии не могу вспомнить.
– Ну, это «н» и «ъ», – показала Анна на две последние точки.
– Я прочла! – проговорила Валерия. – Неужели он?
Анна взглянула ей в лицо, стараясь по глазам ее узнать, догадалась она или нет.
– Это – какая буква? – спросила она, показывая на вторую точку.
– «А».
– А эта?
– Опять «г», а потом опять «а»…
– Отгадала, будет! Ну, теперь знаешь? – остановила ее Анна.
Валерия прочла и по проверке не ошиблась: написано было «Павел Гагарин».
Князь Павел Гаврилович Гагарин был один из офицеров, вращавшихся в московском обществе, бывавших в числе прочих молодых людей у Лопухиных и танцевавших с Анной на балах. Валерия знала, что он вместе с целым рядом своих сверстников был «без ума» от Анны, как говорили тогда, но и не подозревала, что сама Анна чувствует к нему склонность и что он является счастливым соперником остальных и избранником ее сердца. Для Валерии до сих пор Гагарин был самым обыкновенным, земным существом и больше ничего.
– Но я думала, что для тебя… что ты… – силилась подобрать она нужное выражение, – что ты… изберешь более… что-нибудь… Ведь он – простой офицер…
– Ты его не знаешь! – возразила Анна. – Нет, он не простой. Это – удивительной души человек… Нас зовут, кажется? – и она прислушалась.
– В самом деле, зовут, – подтвердила и Валерия, до которой тоже донесся голос Екатерины Николаевны, кликавшей Анну.
– Ау, идем! – громко отозвалась Анна и побежала, а Валерия за ней.
Однако, выбежав на дорожку, они сразу остановились.
От дома навстречу им шла Екатерина Николаевна с приземистым, неловко передвигавшим ноги человеком в придворном мундире. По монгольскому с выдавшимися скулами лицу и по узким черным, как коринки, глазам Анна сейчас же узнала в нем Ивана Павловича Кутайсова, гардеробмейстера государя.
Она и Валерия направились степенным шагом и, поравнявшись с важным гостем, низко присели ему. Он, стараясь ответить им поклоном, как можно более изысканным, шаркнул по песку, что вовсе не надо было делать.
– Идите к Анне Петровне, – сказала барышням Екатерина Николаевна, – и побудьте с нею пока, а мне нужно поговорить с Иваном Павловичем.
Кутайсов каждый день бывал у Лопухиной, во все время пребывания императора Павла в Москве во вторичный его приезд сюда. Под Москвою после смотра происходили маневры, и государь присутствовал на них, а Кутайсов оставался в Москве. Все воображали и, не стесняясь, говорили потом, что «он был послан негоциатором и полномочным министром трактовать инициативно с супругою Петра Петровича Лопухина, Екатериною Николаевной, о приглашении Лопухина с его фамилией в Петербург. Негоциации продолжались во все время маневров, и прелиминарные пункты были не прежде подписаны, как за несколько минут до отъезда его величества в Казань».
Екатерина Николаевна, оглянувшись, проводила взором дочь и ее приятельницу и, когда они скрылись в доме, обернулась к Кутайсову.
– Конечно, – сказала она, продолжая только что начатый с ним разговор, – я буду во всем сообразоваться с вашими видами и, прямо скажу, вашею пользою.
– Я своей пользы не ищу, – заметил Кутайсов.
– Тем более причины искать ее для вас вашим друзьям, – подхватила Лопухина. – На меня вы можете положиться. Я думаю, князь достаточно рекомендовал вам меня.
Она говорила о князе Безбородко, который при восшествии императора Павла на престол передал ему все тайные бумаги, касавшиеся задуманного Екатериною II дела устранения своего сына от престола. Есть указания, что князь Зубов принимал также участие в передаче этих бумаг, открыв место, где они хранились. Этим поступком Безбородко вызвал доверие к себе императора и пользовался его милостями. Манифест о восшествии Павла на престол составлял тоже Безбородко. При воцарении Павла Петровича ему было пожаловано княжеское достоинство с титулом светлости, и он был назначен государственным канцлером.
Для упрочения своего влияния, в расчете окончательно завладеть императором Павлом, он вместе с Кутайсовым повел интригу относительно Анны Лопухиной. Поэтому немудрено было, что Екатерина Николаевна, бывшая с Безбородко прежде очень близка, упоминала о нем в своих переговорах с Кутайсовым.
– Мне свидетельства князя не нужно, – возразил Кутайсов, – я сам вижу…
– Конечно, с вашей проницательностью и знанием людей вы можете сами видеть, – в тон ему певуче сейчас же заговорила Екатерина Николаевна. – Да ведь и я-то вся тут пред вами… Я хитрить не умею, да и бесполезно это было бы с вами. Я прямо говорю: на меня вы можете понадеяться. Я желаю занять в Петербурге видное место; мне, как всякой женщине, еще не старой, разумеется, хочется этого, а остального мне не нужно.
– А ваш супруг? – спросил Кутайсов.
– О нем беспокоиться нечего. Он – слишком деловой человек и слишком занят своими делами. Назначение в Петербург он примет, как должное ему за его труды, которые, надо отдать ему справедливость, очень велики и сами по себе стоят быть замеченными и вознагражденными. Он занят день и ночь. То же будет и в Петербурге. Он и не заметит ничего среди своих занятий. Нет, он – кабинетный человек, не обратит внимания и никогда не поймет сути действительной жизни. Будьте покойны!
Все это они уже обсуждали сначала намеками и недомолвками и, наконец, теперь перешли к прямой откровенности, так сказать, договариваясь по пунктам, потому что главное и существенное уже было сговорено у них.
– Ну, а сама она? – после некоторого молчания спросил Кутайсов.
– Кто? Анна? Вы знаете, – понизив голос, сказала Екатерина Николаевна, – ей предсказано еще в детстве, что она будет носить четыре ордена или знака отличия. Для простой женщины это немыслимо, и мы считали предсказание нелепым, однако вот всякое может случиться!..
– Я говорю о ней самой, о ее чувствах, – пояснил Кутайсов.
– О, в этом отношении она – еще дитя; ей шестнадцать лет…
– Двадцать один, насколько я знаю, – поправил Кутайсов, не считавший нужным скрывать, что ему-то известны годы Анны Петровны.
– Ну, положим, двадцать первый, – все-таки уменьшила Екатерина Николаевна, – но дело не в годах, а в ее душе. Я знаю ее душу, и из-под моего влияния она не выйдет. Конечно, это – самая трудная сторона дела, но я беру все на себя и не сомневаюсь в успехе. Ручаюсь вам, что к переезду в Петербург она будет достаточно подготовлена ко всему.
– Так ли, Екатерина Николаевна?
– Уверяю вас, Иван Павлович. Я достаточно знаю сердце девушки и могу руководить им. Да, я думаю, мне особенно даже не придется стараться – мы встретим благодарную почву…
Они как будто незаметно перешли мостик на островок на пруду и очутились у скамейки, где только что были Анна с Валерией.
– Да вот, смотрите, – показала Екатерина Николаевна на вырезанное имя на стволе березы, – прочтите!
– «Павел», – прочел Кутайсов…
– А тут видите… на земле…
– Тоже «Павел», – сказал Кутайсов, – но затем стоит буква «Г» и раз, два, три… семь точек, – сосчитал он.
Екатерина Николаевна сморщила брови, но сейчас же ее лицо снова прояснилось.
– Это значит, – с уверенностью заявила она, – «государь». Вот, – обрадовалась она, сама не ожидавшая, что дело с Анной идет так успешно, – вот видите подтверждение моим словам.
Кутайсов подумал и, как показалось Лопухиной, убедился.
Они сели на скамейку.
– Но все-таки это очень сложно, – начал рассуждать он. – Ведь в девицах ей оставаться не след, надо выдать замуж.
Он говорил без обиняков, не стесняясь, убедившись главным образом, что с такой женщиной, как Екатерина Николаевна, стесняться нечего.
– Я все знаю, – улыбнулась она, – поверьте, я думаю обо всем. И у меня уже есть на примете, я полагаю, человек… подходящий. – Она подождала, не скажет ли что-нибудь Кутайсов, но тот ничего не сказал. – Он – дворянин, – продолжала Екатерина Николаевна, – сын бывшего приближенного императора Петра Третьего, отца государя, человек не без состояния, не старый, на вид довольно презентабельный, служит в сенате и занимается там вроде моего мужа. Он весь ушел в дела и книги, а в жизни наивен и прост до глупости. С мальчишками в пряники играет на улице. Его считают немножко помешанным; но он тихий и вполне безобидный. Просто глупый человек. С ним можно будет сделать все, что угодно. Он ничего и подозревать не станет…
– Кто же это? – проговорил Кутайсов, как будто довольный сделанной Лопухиной характеристикой.
– Радович. Он вчера был у нас. Я его нарочно пригласила, чтобы показать его вам, но вы приехали вчера вечером и не могли видеть. Я ему велела сегодня приехать. Не знаю, отчего его нет.
– Радович? – повторил Кутайсов. – А у него есть мать, то есть жива она?
– Жива. Отец умер, а мать жива…
– Так это она, значит! – сообразил Кутайсов.
– Что она?
– Сегодня от нее было только что подано письмо государю. Она просит, как жена бывшего слуги императора Петра Третьего, чтобы государь принял ее и выслушал…
– И что же государь?
– Приказал известить, что примет ее вечером, когда вернется с маневров… Для него все, что касается его отца, окружено уважением, почти священно. На коронацию Радович ничего не получила. Верно, просить хочет чего-нибудь…
– Надо с ней быть осторожным, – предупредила Екатерина Николаевна.
– Я уже велел навести справки, – спокойно сказал Кутайсов.