Кабинет Бирона, несмотря на поздний час ночи, был освещен, потому что, по обычаям герцога, он, как бы поздно ни возвращался домой, всегда приходил к себе в кабинет. Секретарь ждал его с только что полученными депешами, которые должен был распечатать сам герцог.
Бирон вошел своею быстрою, уверенною походкою и прямо направился к бюро, вынул из кармана обшитой соболем шубейки, на которую только что сменил свой мундир, ключи, открыл бюро и, достав откуда-то из глубины записную книжку, стал быстро делать в ней заметки карандашом.
Сколько раз секретарь видел его так вот сидящим, когда он ночью, не обращая на него внимания, входил и садился к бюро! Но никогда он не мог догадаться по каменно-неподвижному лицу герцога ни о том, что заносит он в свою записную книжку, ни о том, в каком состоянии духа находится он.
Секретарь знал, например, что сегодня герцог провел вечер на балу у Нарышкина, но о том, что там происходило, был ли доволен Бирон своим вечером или, напротив, встревожен чем-нибудь, – догадаться по его выражению было немыслимо. Лицо Бирона всегда казалось одинаково строго-холодно и внушало страх тем, кто готов был трепетать перед ним, а таковы были почти все окружавшие его, за очень редкими, почти известными наперечет исключениями. Но секретарь привык к этому лицу, к его всегда ровной строгости и холодности. Он знал, что с герцогом, если делать не лукавя и не мудрствуя свое дело, всегда все будет хорошо и он никогда не выдаст своего верного слуги.
Бирон положил карандаш, спрятал книжку и привычным оборотом головы обернулся в ту сторону, где на привычном месте стоял, ожидая этого поворота, секретарь. Тот наклонился и, сделав несколько шагов, подал герцогу нераспечатанные депеши.
Бирон стал вскрывать их. Он пробегал депешу от начала до конца, резко подчеркивал иные места толстым карандашом, делал пометки на полях и откладывал в сторону. Ночью он занимался только неотложными, важными бумагами; бумаги к подписи приносились ему утром, за иностранными депешами были поданы донесения из областей, потом вечерний рапорт полицеймейстера по Петербургу, рапорт Тайной канцелярии и список арестованных в течение дня.
Бирон проглядел этот список, остановился несколько дольше на конце его, просмотрел еще раз и, как бы удивляясь, что не нашел там того, что ожидал, повернулся к секретарю и отрывисто произнес:
– Иволгин?
– Здесь! – сказал секретарь и, поклонившись, поспешно вышел из комнаты в маленькую дверь.
Через несколько мгновений в эту дверь появился Иволгин, но уже не в ливрее нарышкинского лакея, которую он успел снять в Тайной канцелярии.
Бирон оглянулся на него и остановил на нем долгий, пристальный взгляд. Уже по тому, что имени князя Чарыкова-Ордынского не значилось в списке арестованных, и в особенности по тому виду побитой собаки, с которым вошел Иволгин и близко-близко стал у самой стены, он знал, что и сегодня поимка князя оказалась неудачною. Эта буйная голова Ордынский начал уже интересовать герцога.
– Опять не сумели взять? – спросил он с удивительно язвящей насмешкой в голосе, в которой слышалось бесконечное презрение к Иволгину.
– Ваша светлость! – заговорил тот. – Ничего невозможно поделать! Сколько лет служу – на этакого черта не налетал… Это – оборотень какой-то… Просто ума нельзя приложить, куда он проваливается!
И Иволгин подробно рассказал, как он сам подсадил Ордынского в карету, как вскочил на ось, как ехал все время вместе с каретой, которая ни разу не останавливалась и из которой Ордынский не мог выскочить на ходу, потому что он, Иволгин, сейчас же заметил бы это, и как, наконец, никого не оказалось в карете, когда подъехал конный разъезд. Иволгин был, видимо, подавлен происшедшим, и в его рассказе так и сквозили признаки суеверного страха, потому что естественным путем он не мог объяснить себе случившееся.
Бирон улыбнулся, как обыкновенно улыбался, – одними только губами и, тряхнув слегка головою, произнес:
– Старая штука, очень старая штука… Нужно было бы знать это, если бы ты был хороший сыщик. В то время когда он сел в карету, а ты садился на ось, он уже вышел из другой дверцы кареты, и она поехала вместе с тобою пустая.
Иволгин широко раскрыл глаза и рот, невольно удивляясь сметливости герцога и тому, что он, казалось, всегда все знал. По крайней мере, Иволгину ни разу еще не случалось наталкиваться на такую вещь, которую герцог не в состоянии был бы объяснить.
– Ну, а карета? – отрывисто спросил Бирон. Иволгин стоял, вытаращив глаза, видимо, не понимая того, что ему говорили. Вид его был настолько жалок, он до того растерялся, что Бирон, терпеть не могущий людей, не способных всегда неизменно владеть собою, как сам он, дольше остановив свой взгляд на Иволгине, понял, что в настоящую минуту трудно было спрашивать с него что-нибудь.
– Карета, карета? – повторил он немножко с сердцем, как всегда, когда говорил по-русски, затрудняясь в словах и выражениях. – Эта карета, которую отвезли в Тайную канцелярию, откуда она была?
Иволгин понял, что Бирон спрашивал, что это была за карета, в которой приехал Чарыков-Ордынский к Нарышкину, и откуда взялся у него такой экипаж.
– Карета, ваша светлость… – начал он совсем уже упавшим, чуть слышным голосом, – эта карета была брата вашей светлости.
– Что-о?! – перебил Бирон, всем корпусом повернувшись к Иволгину. – Моего брата?.. Как моего брата?
– Так точно, господина генерал-аншефа, то есть, собственно, не их личная, но взятая для них по найму… Господин генерал-аншеф, брат вашей светлости, желал приехать на маскарад так, чтобы быть совсем неизвестным, и потому приказал, чтобы ему наняли карету, которая стала бы к назначенному часу на Царицыном лугу, у бассейна, что недалеко от дома господина генерал-аншефа, а потом они должны были подойти к карете сами, сказав кучеру: «Черный ворон несет зеленую ветку», и сесть в карету… Тогда кучер должен был везти прямо к господину Нарышкину. А кого он повезет, как и что – этого он знать не знал и расспрашивать ему было запрещено. Выехал он, как ему было приказано; подошел к нему человек в плаще, сказал: «Черный ворон несет зеленую ветку» – и сел в карету. Кучер повез, высадил седока у дома господина Нарышкина, провел вечер в харчевне, а потом, при разъезде, стал в ряды подававшихся экипажей, и, когда подал к подъезду, к нему подошел седок, которого он привез, сел в карету, он и поехал назад, на то место, откуда взял седока… Однако седок оказался этим самым Ордынским, который вот уже второй раз между рук ужом ускользает. Так объяснил кучер при допросе.
В том, что рассказывал Иволгин, не было ничего невероятного. Это вполне соответствовало романтическим наклонностям Густава Бирона. Лозунг, данный им для кареты, являлся вполне правдоподобным, потому что черный ворон и зеленая ветвь были эмблемами родового герба Биронов.
Герцог пожал только плечами, а затем спросил:
– Откуда же мог этот князь знать распоряжения генерал-аншефа?
– Это доподлинно неизвестно, ваша светлость.
– Черт знает что! – проворчал Бирон. – Ничего не умеют делать!.. Даже в маскарад съездить как следует.
– Прикажите, ваша светлость, – заговорил уже понемногу пришедший в себя Иволгин, – перебрать людей господина генерал-аншефа?.. Вероятно, из них кто-нибудь…
Бирон, вдруг покраснев, поднялся во весь рост со своего места и крикнул:
– Перебрать людей?! Вечно одна и та же песня!.. Перебрать людей, когда сами ничего не умеют делать!.. Черт знает что! Перебрать людей – легко, а самому иметь инициативу нельзя? Проследить нельзя?
Бирон, задыхаясь, схватился рукою за ворот и горло, что служило обыкновенно у него признаком высшей степени волнения.
Иволгин знал, что, пока герцог сердится и говорит по-русски, – это гадко, очень гадко; но когда он, сердясь, переходил на немецкий язык, это было ужасно для тех, на кого он сердился.
– Ваша светлость, – весь согнувшись, силился выговорить он, – не губите!.. Столько лет служу… всегда в конце концов дело устраивал… И теперь, ваша светлость, устрою… все устрою… Дайте только срок – и все будет сделано!..
Эти слова подействовали на Бирона.
– Ну, хорошо! – сказал он. – Два месяца срока… довольно, кажется?.. Но чтобы не позже как через два месяца князь Чарыков-Ордынский был схвачен!
Иволгин поклялся, что это приказание во что бы то ни стало будет исполнено.
Князь Борис еще в детстве слышал от матери сказку про то, как некая фея-волшебница снарядила бедную девушку в гости, превратив ее рубища в бальный наряд, крыс – в лошадей, а кочан капусты – в роскошную золотую карету.
Для Чарыкова такой феей явился Данилов. Он достал для него прекрасное розовое домино и научил, как воспользоваться каретой Густава Бирона, потому что знал обыкновение барона ездить по известному лозунгу на маскарады в наемной карете, которая ждала его у бассейна на Царицыном лугу. И все удалось как нельзя лучше, и все было отлично для князя Бориса в этот памятный ему вечер маскарада у Нарышкина.
Но, вернувшись к себе домой, в темный тайник, Ордынский чувствовал, что его сердце сжимается именно потому, что все вышло так хорошо. Он поехал на маскарад с твердою уверенностью, что это будет последний день его свободы и что он завтра откроет себя Тайной канцелярии. Обсудив подробно свое положение, он вдруг решил, что счастью, о котором он мог мечтать, никогда не бывать, потому что оно – слишком великое, неземное счастье, что такому, как он, человеку не может быть дано оно, и решил разом покончить и с мечтами, и со всей неопределенностью своего положения. И вдруг ему пришлось вернуться домой с совершенно неожиданным, совершенно изменившим его решение разговором Наташи в мыслях, давшим ему такой подъем, какого он не мог ожидать ни в каком случае.
Но особенно тронул его Кузьма, который бросился ему навстречу с такой искренне-несдержанной, детски-наивной радостью, что видно было сейчас же, как всей душой беспокоился он в ожидании князя Бориса.
– Ну, ваше сиятельство, – заговорил он, – уж я думал, вы и не вернетесь!.. Мало ли что случиться могло!.. Того гляди, думаю, узнают, схватят…
– И то чуть было не схватили, – сказал Ордынский, снимая плащ и домино.
Источник и способ, каким образом Данилов достал это домино, были ему известны, и он со счастливой улыбкой, которая, словно по забывчивости, так и осталась у него на лице, кивнул Кузьме на свой маскарадный наряд и проговорил:
– Что ж, завтра понесешь, что ли?
Кузьма понял, что князь потому этим намеком напоминает ему о его Груне, что самому ему весело и что сам он счастлив и хочет, чтобы все были счастливы возле него.
– Теперь уже поздно, – в свою очередь усмехнулся Данилов. – Нужно до завтра оставить.
– Что же, опять трубочистом нарядишься?
– Нет, что ж трубочистом… Это совсем несподручно, – тихо ответил Данилов и потупился, покраснев. – Ну а вы, ваше сиятельство, видели-с?
Чарыков улыбнулся еще приветливей и ласковей, совсем светлыми глазами глянул на Данилова, и тот без слов понял его.
Они уже давно устроились в своем тайнике очень порядочно, перенеся сюда ночью из дома по подземному ходу все, что можно и нужно, так что князь Борис спал, как следует, на кровати с тюфяком и подушками, которые Кузьма подправил перьями потребленных им с барином в пищу птиц. И, только ложась на эту кровать, Чарыков обратился к своему слуге:
– Эх, Кузьма, будет на нашей улице праздник или нет?
– Будет! – твердо ответил Кузьма.
– Ну, брат, тогда я у тебя на свадьбе посаженым отцом буду!
Кузьма весело осклабился, хотел ответить что-то, но махнул рукою и проговорил:
– Эх, ваше сиятельство, лишь бы быть здоровым! Ордынский долго-долго не мог заснуть в эту ночь, и все время виделся ему образ Наташи. Он так ясно, так определенно помнил каждое слово их разговора, и так сильно билось его сердце, когда он повторял себе то, что она говорила о его возвышении, что ему казалось, что действительно Кузьма был прав и что придет на их улицу праздник. Но как, когда, каким образом и что он должен сделать для этого – на это он ответа не находил; и вместо этого ответа перед ним стояла глубокая, непроницаемая и неприглядная тень холодной петербургской ночи. Он чувствовал себя сильным, хотел действовать, но куда приложить свои силы и что делать, не знал.
Несмотря на сентябрь месяц, бабье лето держалось не только теплыми, но даже жаркими днями. Воздух был тих, и осеннее солнце в полдень припекало по-летнему.
Сезон, открывшийся маскарадом у Нарышкина, был начат немножко преждевременно, и эти теплые, хорошие дни, как бы назло, подчеркивали эту преждевременность и свидетельствовали, что рано было, запираясь в комнатах, предаваться удовольствиям зимним, когда можно было еще погулять на вольном воздухе.
Было, как назло, ясное солнечное утро, когда Бирон вернулся к себе от государыни.
Он застал ее у открытого окна за одним из занятий, придуманных ею себе по капризу от скуки, гнет которой постоянно чувствовала на себе: она сидела с арбалетом в руках, которым владела в совершенстве, и почти без промаха стреляла в пролетавших птиц.
Бирон видел, что Анна Иоанновна скучает, но у него было столько дел, столько спутанных тонких нитей держал он в своих руках и столько каждый день являлось сложных вопросов, на которые он должен был давать немедленные ответы, что придумывать ему развлечения для государыни было положительно некогда. А между тем для его же собственной пользы эти развлечения требовались постоянно.
Он сидел теперь один у своего бюро в кабинете, отстранившись от этого бюро и откинувшись на спинку кресла, облокотившись на него и положив голову на руки, смотрел в окно на еще зеленый, только кое-где расцвеченный желто-красными осенними листьями Летний сад.
Он, погруженный в свои мысли, как-то одновременно Думал и о прошлом, и о настоящем, и о будущем. В прошлом мелькнула для него статная, ловкая фигура Волынского, большого мастера устраивать разные развлечения вроде ледяного дома. И герцог невольно улыбнулся тому, что и это мастерство не спасло сумасбродно-горячую голову Волынского от плахи. За настоящее ему нечего было беспокоиться, а впереди его ждало, может быть, еще более светлое будущее. Бирон привык верить в свое счастье и был уверен, что успеет устроить так, чтобы предупредить все случайности не только для себя, но и для своих близких, державшихся исключительно им.
Среди этих близких герцог вспомнил о добродушном, совершенно не похожем на него самого брате Густаве. Мимолетное, как думал герцог, увлечение Густава молодою Олуньевой, выданной замуж по самодурству тетки, было только забавно и, вероятно, уже прошло. По крайней мере, Бирон помнил, что на маскараде у Нарышкина его брат провел целый вечер с Якобиной, или, как ее звали просто в обществе, Бинной Менгден, и что, по-видимому, эта хорошенькая Бинна произвела на Густава впечатление.
Герцог мимоходом следил за их позднейшими встречами и оставался доволен этими встречами. Он не имел ничего против того, чтобы молодая Менгден действительно понравилась брату. Бинна была сестрой Юлианы Менгден, близкой приятельницы, вернее, самого интимного друга принцессы Анны Леопольдовны, родной матери младенца Иоанна Антоновича, будущего, после смерти Анны Иоанновны, императора всероссийского. Свадьба Бинны с Густавом могла только сблизить и упрочить взаимные отношения Анны Леопольдовны и герцога.
Таким образом, эта свадьба являлась делом, которое могло быть выгодно для Бирона, и, если бы оно явилось приятным для его брата, он отнесся бы к нему совершенно иначе, чем к несуразной выдумке о сватовстве к Олуньевой.
И, думая об этом, герцог пришел снова в свое обычное ровное и самодовольное состояние духа, так что вошедший в это время лакей заставил его поморщиться из боязни, что вдруг это ровное состояние будет нарушено.
– Фельдмаршал Миних просит видеть вашу светлость, – доложил лакей.
Любезный, талантливый и мягкий в обращении старик Миних был одним из тех немногих людей, которые были приятны Бирону. Герцог не то чтобы доверял ему, потому что не доверял никому при дворе, но чувствовал, что Миниху невыгодно идти против него и что сам Миних понимает это и потому остается для него другом, и эта дружба тем крепче, что в основании ее лежит именно расчет.
Как бы то ни было, появление и разговор Миниха не только не могли расстроить герцога, но, напротив, вполне соответствовали его благодушному настроению. Он велел просить к себе фельдмаршала и встретил его с дружелюбно протянутыми обеими руками.
Миних, высокий, несмотря на свои значительно перевалившие за пятьдесят годы, стройный и красивый человек, вошел почтительно, но вовсе не подобострастно, с тою особенною ловко-изящною манерою, какая бывает у знающих себе цену и привыкших к власти и значению людей по отношению к высшим. Его голубые глаза и красивый рот весело улыбались.
Он заговорил с герцогом на родном им обоим немецком языке, как хороший, добрый приятель с приятелем, очень симпатичным ему.
– Дни-то, дни какие стоят! – сказал он между прочим, взглянув в окно. – Я думаю, теперь в комнатах просто грешно сидеть: такие дни и летом в Петербурге бывают редко!
Несмотря на то что они заговорили о таком малозначительном предмете, как погода, герцогу все-таки показался приятным его разговор благодаря, главным образом, той уверенности и ясности, с которыми вел его Миних.
– Да, так что же, – согласился герцог, – если не сидеть дома, то нужно устроить что-нибудь.
Он почти был уверен, что Миних, редко делавший что-нибудь даром, и на этот раз приехал к нему ввиду какой-либо особой мысли и с целью заговорил о погоде, вероятно, придумав что-нибудь, что может доставить удовольствие двору и государыне.
– Я вот что думаю, – ответил Миних, – не устроить ли какую-нибудь карусель?.. Конные ристания всегда очень веселы.
– Ну, так и есть! – с удовольствием улыбнулся герцог. – Я так и знал, что вы найдете что-нибудь.
Бирон сам очень любил лошадей и приохотил к ним императрицу. Идея о карусели была очень счастлива и кстати. Это, несомненно, развлечет государыню.
– Какую же вы придумали карусель? – спросил Бирон.
Миних стал так же добросовестно и серьезно, как план сражения перед началом битвы, объяснять свое предположение и рассказывать о нем. Бирон остался всем очень доволен…
Когда уже Миних, переговорив обо всем, прощался с ним, он вдруг, точно вспомнив, остановил его за руку и так, будто между прочим, проговорил:
– Ведь вы, конечно, возьмете на себя главное руководительство и устройство карусели?
Миних выразил на это свое согласие.
– Так, пожалуйста, – добавил скороговоркою Бирон, – не забудьте моего брата… Да дайте ему в дамы хоть Бинну Менгден… Ну а остальных вы сумеете распределить!
Миних наклонил голову и рассмеялся так, что можно было действительно с уверенностью сказать, что он безошибочно сумеет распределить остальных.
Миних действительно распределил. Затеянная им карусель, к которой государыня отнеслась с большим удовольствием, должна была состоять из трех кадрилей: римской, греческой и индийской. Мужчины должны были быть на конях, в соответствующих названиям кадрилей одеждах, а женщины – на золоченых колесницах, тоже костюмированные.
Первою кадрилью командовал старший сын Бирона, наследный герцог Курляндский, и его дамою была царевна Елисавета Петровна, дочь Петра Великого. Во главе второй кадрили был назначен брат герцога Густав Бирон с Бинною Менгден. Индийскою же кадрилью руководил сын распорядителя карусели, Иоганн Миних.
Не было ничего удивительного в том, что отец назначил именно его руководителем третьей кадрили, и никто не мог упрекнуть за это фельдмаршала, который хлопотал с утра до вечера, стараясь устроить веселье, имевшее важное значение не только потому, что доставляло развлечение всему обществу, но главным образом потому, что могло благотворно повлиять на состояние духа государыни. Поэтому он был в полном праве извлечь для себя из этого дела выгоды хотя бы тем, что выдвигал своего сына.
Дамою в паре с Иоганном Минихом должна была явиться третья сестра Юлианы Менгден, Доротея. Старик Миних давно замечал, что его сын серьезно занят хорошенькой Доротеей, и ничего не имел против этого в силу тех же причин, по которым сам герцог не прочь был женить своего брата на Бинне Менгден.
Кадрили собирались в шатрах, раскинутых в прилегающих к Царицыну лугу улицах: римская и греческая – у Летнего дворца, индийская – на Миллионной. На Царицыном лугу были выстроены амфитеатром места для зрителей с большой, разукрашенной коврами и дорогими тканями ложей для государыни и царской фамилии.
В назначенный для карусели день погода, как по заказу, стояла прекрасная, так что все удивлялись счастью Миниха, которому, по-видимому, благоприятствовало все, «даже само небо». В самом деле, выходило так, что, за что бы он ни взялся – будь это военный поход или устройство увеселительной карусели, – все удавалось ему как нельзя лучше.
Места для зрителей, допускавшихся с большим разбором и только по личному приглашению самого фельдмаршала, задолго до начала ристаний буквально переполнились приглашенными. Весь Петербург последние дни только и говорил, что о миниховской затее, и зрелище привлекло такую массу любопытных, что не только вокруг арены, но даже и шатров, в которых собирались участвующие, стояли толпы народа.
Карусель должна была начаться по сигналам, данным пушечными выстрелами с адмиралтейского вала. По первому выстрелу участвовавшие должны были готовиться, по второму – садиться на коней и по третьему – выезжать на арену.
Раздался первый удар пушки. Разноцветные шатры у Летнего дворца и на Миллионной вдруг оживились. Полы их распахнулись, и появились, словно феи из цветов, одна другой лучше наряженные дамы.
Мужчины засуетились, отыскивая свои пары, и, весело переговариваясь и пересмеиваясь, довольные своими блестящими дорогими костюмами, которые, видимо, были не совсем привычны для них, хотя вовсе не отличались строгой исторической верностью. На «римлянах» были вместо тог какие-то фантастические кафтаны, только попросторнее обыкновенных, и высокие сапоги со шпорами, а на их дамах – рейтарские робы с лифами и рукавами. И только блестящие каски с закрученными, разноцветными страусовыми перьями напоминали что-то римское. Костюмы индийской кадрили, благодаря своей фантастичности, строго говоря, были очень красивы, но ни на что не похожи, а потому до некоторой степени могли сойти за индийские, тем более что никто из публики не знал хорошенько, какие носят костюмы в Индии.
На молодом Минихе были белая чалма с эгреткой из белого конского волоса, пристегнутой бриллиантовою брошью, шелковые шаровары, широкий пояс, сделанный из шали, с заткнутыми за ним турецкими, привезенными его отцом из похода, пистолетами и кривыми кинжалами с драгоценными камнями, блестевшими на солнце.
Несмотря на то что в этом одеянии молодой миловидный немец Миних был похож скорее на турка, он воображал себя истым индийцем. Он чувствовал, что его богатый костюм очень идет ему, и его безбородое (совершенно уже вразрез всяким магометанским обычаям) красивое лицо оригинально оттенялось белою, как снег, широкою чалмою.
Он задолго до первого сигнала вышел из шатра, чувствуя на себе взгляды любопытной толпы, собравшейся тут, и ходил, позвякивая своим оружием, в ожидании, когда подведут ему лошадь.
Он был чрезвычайно счастлив в это утро. Его любовь к Доротее была тихая, верная любовь. Никем он не увлекался до нее и знал, что никем не увлечется после. Он был уверен также в чувстве к нему со стороны молодой Менгден. Они мечтательно любили друг друга, и ничто не препятствовало их счастью. Партия была солидная, прекрасная и, по-видимому, прочная. Вообще, если были в жизни Миниха, протекавшей под крылышком у его умного и деятельного отца, какие-нибудь неприятности, то только мелочи. Но именно потому, что ничего крупного с ним никогда не случалось, на него эти мелочи влияли очень сильно.
Однако сегодня все шло прекрасно. Доротея в своем белом, затканном золотом костюме была прелестна, и Иоганн Миних любил ее более, чем когда-нибудь.
Как только раздался сигнал, появилась его лошадь, разукрашенная перьями, оседланная и покрытая длинным чепраком с бахромою и кистями, вензелями и узорами. Ее вели на развязках два конюха, и она, пригибая дугой голову и перебирая ногами, шла играя, точно чувствуя красоту своего убранства и гордясь ею.
По толпе при появлении лошади пробежал одобрительный говор.
– Ишь, ишь ты, так и танцует! Это что ж у ней – холка торчком стоит?
– Дура… холка… Это – перо птицы такой… так нарочно пристроено.
– Птицы?
– Гляди, гляди, садится…
– Эх, брат-турка, смотри, конь-то шею тебе свернет! Ты бы потпрукал.
Иоганн Миних в своем турецком костюме действительно находился в это время в некотором затруднении. Было очень красиво, когда лошадь топталась, перебирая ногами, когда ее подводили, но, чтобы сесть, нужно было, чтобы она успокоилась. Однако как ни держали ее, ни цыкали и ни старались конюхи, она продолжала топтаться на месте, сильно взмахивая правой передней ногой.
Миних, уже вложивший было ногу в стремя, велел провести ее. Лошадь начала прихрамывать. Миних растерянно оглянулся. Сейчас должен раздаться второй сигнал, появится его милая, в особенности прекрасная сегодня, как день, Доротея, а ему нельзя сесть на лошадь. Он не только может опоздать и задержать этим всю индийскую кадриль, распорядителем которой состоит, и подвести этим отца, но, главное, Доротея увидит его в смешном виде. Это может повлиять на ее уважение к нему. Молодой же Миних не признавал любви без уважения.
Он сделал новую попытку вскочить на лошадь, но эта попытка снова не удалась.
– Эх, милый, – опять послышалось в толпе, – ты бы с хвоста попробовал сесть, авось, на твое счастье, лучше будет!
– Чего болтаешь? – вдруг остановил говорившего один из солдат и объяснил, что в костюме турка был сын самого фельдмаршала Миниха.
Человек, давший Миниху совет попытать счастья сесть с хвоста, в ту же минуту скрылся.