Чем больше думал Миних, тем больше убеждался, что мысли его справедливы и что судьба безжалостно несправедлива к нему.
Положим, он сам был обязан герцогу Бирону всем. Так считал сам герцог, но Миних, в душе разумеется, не мог согласиться с этим.
Бирона и в помине еще не было, когда он служил уже императору Петру, а затем, по воцарении Анны Иоанновны, не герцог Бирон, а он, Миних, повел русские войска в Польшу, взял Данциг и принудил поляков избрать в угоду России Августа III королем. Он же на следующий год воевал против татар в Крыму, потом с турками и взял Очаков, Яссы и выгнал молдавского господаря из его владений. Миниху сильно хотелось тогда стать самому господарем Молдавским. Ведь мог же Бирон получить герцогскую корону Курляндии!.. Но это не удалось Миниху. Он желал помириться на титуле герцога Украинского, на что будто бы императрица ответила: «Что ж, он скромен! Чего ж он не просит титула великого князя Московского?»
Что же сделал для него Бирон? А вот что: за то, что Миних вечно соблюдал его интересы и действовал исключительно в его пользу, он не тормозил только наград, следуемых Миниху за его деятельность.
Но разве это были те награды, о которых мечтал Миних? Разве они удовлетворяли его, когда Бирон носил герцогскую корону при том дворе, где Миних был только генерал-фельдмаршалом? А между тем Миних знал себе цену и сознавал свои силы.
Этот проект о картузах, лежавший на столе перед ним, каждый раз, как он взглядывал на него, раздражал его еще больше и действовал, как масло, подливаемое в огонь.
И все мрачнее и мрачнее становился Миних, сидя на своем кресле у стола, заложив нога на ногу и крепко стискивая руки, так что по временам хрустели суставы его длинных, красивых пальцев.
Вдруг в дверях появился лакей с маленьким подносом в руках, на котором обыкновенно подавались письма.
– Что, письмо? – обернулся Миних.
Лакей, как бы в свое оправдание тому, что вошел с письмом в то время, когда старый граф был занят, пояснил, что это письмо было отдано с приказанием немедленно передать его, так как оно очень нужное и спешное.
– От кого? – спросил Миних, взяв письмо с подноса.
– Об этом не сказали, – ответил лакей. – Принес его человек в дворцовой ливрее.
– В дворцовой ливрее? – удивился Миних и, отпустив лакея, поглядел на адрес и печать письма.
Адрес был написан совершенно не знакомой ему рукою, но титул, имя и отчество его были прописаны верно. На печати, которая, видимо, была сделана камнем, вырезанным на кольце, были изображены меч и жезл.
Миних мельком постарался вспомнить, у кого был такой герб, но, насколько память оставалась верна ему, такого герба ни у кого не было.
Он осторожно распечатал и развернул письмо и, развернув его, удивленно раскрыл глаза. Это был пустой лист бумаги без малейших признаков каких-нибудь начертаний.
Что это, глупая, неуместная шутка или ошибка?
Миних посмотрел бумагу на свет, подошел к окну. Бумага была толстая, синяя, почти не пропускавшая световых лучей, но, когда фельдмаршал подошел к окну, то вдруг заметил, что на листе выступают слабые признаки каких-то букв. Он понял, что письмо написано так называемыми симпатическими чернилами, которые выступают лишь через несколько времени при действии на них солнечных лучей, и повернул листок к свету. Буквы стали действительно вырисовываться яснее и яснее, и, наконец, стало возможно их разобрать.
Письмо было без подписи.
«Пора начинать, – писал анонимный корреспондент. – Пора сделать наконец то, чего желают все, и только нужно, чтобы кто-нибудь произнес слово и приступил к делу, которому все сочувствуют в душе и к которому боятся приступить, потому что нет у них руководителя и человека, который сказал бы: „Идите за мной!“
Победитель Польши, татар и турок, герой Ставучан, взявший Хотин и Яссы и получивший в награду за это должность приспешника курляндского выходца, должен обладать достаточной смелостью, чтобы сказать эти три слова: „Идите за мной!“
Ту, от имени которой он может действовать, он узнает по кольцу, которое будет у нее на среднем пальце и на черном камне которого будут вырезаны жезл и меч печати этого письма».
Когда Миних дочитал письмо, руки его дрожали и словно чем-то холодным обдало его. В более удобный момент не могло к нему прийти это письмо, живо и точно ответившее его мыслям, мучившим его и прежде того, но никогда с такою силою, как сегодня утром.
Однако он был слишком стар и осторожен, чтобы сразу поверить какому-то анониму.
Первое, что пришло ему в голову, что это – ловушка, что, очень может быть, желают испытать и изведать образ его мыслей.
Ему нужно было решить сейчас же: не показать ли это письмо немедленно герцогу-регенту? Но его житейский опыт и знание людей подсказали ему, что во всяком случае это будет безрассудство; если он покажет это письмо – у герцога непременно явится мысль, что хотя сам Миних и предан ему, но зато другие считают его, этого Миниха, удобным центром для сосредоточения своей вражды. И этого достаточно, чтобы доверие герцога к Миниху было окончательно потеряно. А между тем, если это – ловушка, то письмо показать необходимо.
И кто это «та», от имени которой он может действовать? Царевна ли Елисавета Петровна, Анна Леопольдовна или это – просто мистификация, нечто вроде маскарадного фанта?
Долго стоял Миних у окна, опустив руку с открытым письмом, стараясь вникнуть в каждую мелочь и обдумать ее, чтобы разобрать это дело. И по мере того как он разбирал, он все более и более убеждался, что это – не что иное, как ловушка, которую немедленно нужно разбить тем, что отправиться с письмом к герцогу Бирону. Он позвонил и, не выпуская письма из рук, велел скорее закладывать карету, чтобы ехать к Бирону.
Вслед за тем фельдмаршал раскрыл один из ящиков бюро, поспешно кинул туда, не глядя, письмо, запер ящик, старательно повернув два раза ключ, и пошел одеваться.
Военный, привыкший к походной жизни человек, Миних знал, что его карета будет готова через десять минут и сам он будет одет к этому времени. И действительно, когда он через десять минут вышел совсем готовый, в мундире, к себе в кабинет, отпер ящик бюро и достал письмо, явился лакей доложить, что карета готова.
Миних, прежде чем спрятать письмо в карман, хотел просмотреть его еще раз, но вместо этого письма был опять совершенно пустой лист бумаги.
В первую минуту фельдмаршал изумился, перевернул этот лист, чтобы убедиться, что не ошибся, что взял именно то письмо, которое было нужно. Адрес и печать были те же самые, он не ошибся.
Письмо было написано тем сортом симпатических чернил, которые выступают на свету и, если не закрепить, облив рукопись известным раствором, исчезают почти так же скоро, как выступили, и исчезают уже навсегда.
Это обстоятельство снова переменило весь строй мыслей Миниха. Он опять долго, так же как у окна, стоял с загадочным письмом у своего стола, затем разорвал письмо на мелкие клочки, бросил его в камин и, подождав, пока сгорел последний клочок, вышел в прихожую, надел плащ, велел подавать карету и, сев в нее, приказал ехать кучеру не в Летний дворец, где жил герцог и где стояло еще тело почившей государыни, а в Зимний, где была принцесса Анна Леопольдовна со своим сыном Иоанном, императором всероссийским.
Принцесса Анна Леопольдовна после своего разговора с поразившим ее своею проницательностью продавцом амулетов пришла к себе в уборную сильно взволнованная и, как бы совершенно забывшись, отдалась в руки своих камер-юнгфер, которые принялись хлопотать возле нее.
Юлиана села у туалета и, угадывая причину волнения принцессы, видимо, старалась понять: радостно это волнение или нет?
Странный гадальщик говорил ясно о графе Линаре, с которым грубо была разлучена Анна Леопольдовна, и эти воспоминания прошлого могли разбудить в принцессе давно улегшуюся, как казалось Юлиане, горечь этой разлуки. Но он говорил также, что она может увидеться с ним вновь, и эта надежда на будущее могла явиться настолько радостною, что заслонит собою горечь воспоминания прошлого.
И Юлиана старалась по выражению лица Анны Леопольдовны распознать, о чем она думает, радуется или печалится и верит ли предсказанию продавца амулетов или нет. Сама Юлиана не верила.
Но напрасно она всматривалась в так давно изученное ею и так хорошо ей известное лицо принцессы. Оно казалось совершенно холодным, неподвижным; видимо, Анна Леопольдовна была совершенно безучастна к окружавшему и далеко-далеко унеслась своими мыслями. Она сидела, облокотившись на ручку кресла, и смотрела куда-то в сторону, мимо зеркала, машинально подчинившись одевавшим ее камер-юнгферам. Лишь когда ее сложная прическа была совсем уже готова, она вдруг заметила, что ей слишком крепко затянули волосы, и велела перечесать себя.
Туалет принцессы еще далеко не был окончен, когда пришли доложить, что приехал Миних.
В этом приезде не было ничего ни удивительного, ни необычайного. По распоряжению регента фельдмаршал состоял, так сказать, при Анне Леопольдовне, и на его обязанности лежало приезжать в любой час во дворец, чтобы узнать новости относительно младенца императора и его родительницы.
Тут только, когда доложили о приезде Миниха, Анна Леопольдовна заметила, что замешкалась со своим туалетом, и стала торопить своих камер-юнгфер.
Наконец, одевшись кое-как (впрочем, она всегда кое-как одевалась), она вышла к ожидавшему ее Миниху. Он был в розовой маленькой гостиной. Она вышла к нему одна.
И это свидание их, и весь последующий разговор происходили у них с глазу на глаз.
Миних, когда она вышла к нему, поглядев ей в лицо, поразившее его бледностью и блеском совершенно особенных глаз, чуть подернутых влагою, спросил о ее здоровье.
– Нет… так… ничего, – ответила принцесса. – Я совсем здорова… Просто погода действует на меня…
Миних подтвердил, что погода действительно отвратительная, совершенно забыв, как только что перед тем нравилась ему эта погода, когда хвалила ее Доротея.
Он справился о здоровье его величества императора. Анна Леопольдовна ответила, что сын ее здоров.
О принце Антоне Миних не спросил.
Как только села Анна Леопольдовна и предложила сесть и Миниху, тот заметил на среднем пальце ее руки кольцо с черным камнем и внимательно, быстро глянул ей прямо в глаза.
Когда он рассуждал о письме, то думал, что если письмо – не ловушка, то, скорее всего, оно идет от лица или, может быть, от сторонников Елисаветы Петровны, цесаревны, на которую такая выходка была вполне похожа, потому что соответствовала ее живому, бойкому характеру. От Анны Леопольдовны он этого не ожидал. Но тут, увидев кольцо на ее руке, он вспомнил известную ему сцену при перевозе младенца императора из Летнего в Зимний дворец, а также обхождение Анны со своим слабодушным мужем, и, взглянув на нее еще раз, понял, что и Анна Леопольдовна может быть способна на смелый шаг.
Она сидела и, опустив голову, машинально в это время вертела кольцо, которое было дано ей продавцом амулетов и которое она забыла снять, занятая совсем другими мыслями во время своего туалета. И теперь, случайно начав вертеть это кольцо, она обратила внимание и вспомнила относящиеся к этому кольцу слова странного человека, который якобы был способен «заговорить ее тоску».
– Как перевести по-немецки слово «заговор»? – спросила она у Миниха.
Он удивленно поднял брови, еще пристальнее поглядел ей в глаза и раздельно и внятно, стараясь следить за малейшим движением ее мускулов, ответил:
– Заговор по-немецки – Verschworung.
Анна Леопольдовна вздрогнула.
Собственно, она спрашивала вовсе не о том заговоре, о котором упомянул своим переводом Миних. Verschworung – означало заговор политический, комплот, а она думала о заклинании. Ей только что в гардеробной, передавая кольцо с черным камнем, говорили, что возле нее есть человек военный, храбрый, старый, рассудительный и что, если она хочет, чтобы он начал действовать решительно, она должна надеть при разговоре с ним это кольцо. Миних был военный, старый, а храбрее и рассудительнее его Анна Леопольдовна не знала никого при дворе. И вот он сам, увидав на ее руке кольцо, ясно намекает своим словом «Verschworung» на то, что готов действовать решительно.
Теперь принцессе вдруг стал понятен этот продавец амулетов, так ясно рассказавший ее прошлое. Он, очевидно, был подослан Минихом, и не было ничего удивительного, что ему было известно поэтому ее прошлое. Не было тоже удивительно, что он говорил и о будущем, потому что, если Миних возьмется за это дело, есть полное основание ожидать, что удача будет на его стороне, и тогда она, Анна Леопольдовна, станет госпожою не только в этой обширной, совсем не знакомой ей стране, которую называют Россией и которая так широко расползлась по географической карте, но, главное, станет госпожою самой себе и выйдет из-под чужой, ненавистной и гнетущей ее опеки, не позволяющей ей увидеться с любимым человеком. Весьма понятно, что принцессе пришло также в голову, что Миних через своего продавца амулетов дал ей понять, что если она решится действовать, то в случае удачи немедленно будет вызван польско-саксонским послом красавец Линар в столицу Русского государства.
Для Миниха после того, как он увидел кольцо на руке Анны Леопольдовны, и в особенности после того, как она произнесла такое решительное слово, как «заговор», не было уже сомнения в том, что письмо, полученное им сегодня, было написано или самой принцессой Анной Леопольдовной, или же, во всяком случае, с ее ведома.
Им нужно было лишь высказаться. И они высказались.
В продолжение всего разговора Анны Леопольдовны с Минихом не было ни разу не только произнесено имя герцога-регента, но даже самое предприятие их не было определено словами. Они говорили недомолвками и намеками.
Миних не решился спросить у принцессы: она ли прислала ему письмо, а она, в свою очередь, не спрашивала его: его ли кольцо с черным камнем было у нее на руке. Им как будто достаточно было того, что они знают один про другого, что каждый думает, имели внешнее выражение согласия этих дум, закрепленное произнесенным принцессой словом «заговор», которое Миних перевел на немецкий язык словом «Verschworung».
Несмотря на то что они сидели одни в розовой гостиной, они точно боялись, что сами стены подслушают их, и не хотели произносить вслух то, что думали. Но это им не мешало понимать друг друга, и этого им было довольно.
– Итак, значит, решено, – произнес Миних, внимательно взглядывая на принцессу.
– Решено действовать безотлагательно в первый же удобный к тому момент!
Анна Леопольдовна чувствовала, что в эти минуты решается ее судьба, что эти минуты – самые важные в ее жизни, могущие иметь решающее значение на всю ее будущность.
И какою светлою казалась эта будущность, сколько радостей обещала она, если удастся то, что затевают они с Минихом!
Между ними не было договорено, что принцесса станет во главе правления, но, во-первых, это разумелось само собою, а во-вторых, этот продавец амулетов, который, она была уверена, был подослан Минихом, говорил ей ясно, что власть будет в ее руках. Она хотела этой власти, но не для того, чтобы властвовать, – нет! Она готова была уступить все свои права фактически Миниху, если он потребует этого, и оставить за собою одно только право свободы, которая так нужна была ей и которой она никогда не пользовалась в жизни.
Но тут же у нее мелькнула мысль: «А что, если все это вдруг окажется лишь невыполнимою сказочною мечтою, которая разобьется при первой же попытке перевести ее в действительность, и герцог выйдет победителем, как выходил он до сих пор победителем из всяких затруднений?»
Она закрыла лицо руками, крепко прижала ладони к нему и из-за них вдруг произнесла:
– А знаете, граф… Нет, лучше не надо!.. Я боюсь!
Она отняла руки и взглянула на Миниха, чтобы посмотреть, какое у него было выражение, чтобы узнать его ответ по этому выражению, так как он молчал и, видимо, не хотел отвечать словами. Лицо Миниха было спокойно и светилось его симпатичной, в былое время стольким женщинам нравившейся улыбкой.
– То есть чего же вы боитесь, ваше высочество? – спросил он. – Ведь мы, кажется, ни о чем страшном и не говорили.
– Как не говорили? Вы мне сказали: «решено», а решиться на это…
– Мало ли на что можно решиться, ваше высочество!.. Впрочем, я ни о каком серьезном решении не говорил… просто так поболтали мы с вами, право, я не помню, о чем… Простите, если я напугал вас чем-нибудь!..
Но, говоря это, фельдмаршал знал отлично, что пугает ее теперь только именно своими словами.
И Анна Леопольдовна действительно испугалась, испугалась того, что ее надежды рухнули и что нет и не будет просвета в том положении, в котором она находилась под гнетом герцога-регента.
– Нет, неправда! – подхватила она. – Слышите ли, граф, неправда!.. Вы говорили, да!.. И вы знаете, о чем… Я согласна… Это надо, надо!.. Необходимо сделать во что бы то ни стало… какого бы это риска ни стоило!..
– Миних никогда не рискует! – серьезно и уверенно перебил старик. – Если я возьмусь за какое-нибудь дело, то это будет делом верным, и я доведу его до конца во что бы то ни стало!
– Доведете? Да?.. Тем лучше. А я помолюсь за вас и буду надеяться. – И принцесса дотронулась рукою до руки собеседника, которую он держал на коленях.
Миних пригнулся, поцеловал ее руку и произнес:
– Восьмого мой сын дежурный во дворце, и восьмого я обедаю у герцога.
Анна Леопольдовна опять, когда дело дошло до назначения срока, видимо, смутилась и протянула:
– Неужели восьмого?.. Так скоро!..
– Отчего же мне не обедать у его светлости восьмого числа? – усмехнулся Миних и показал поклоном, что просит, чтобы принцесса отпустила его.
Когда фельдмаршал уехал, Анна Леопольдовна долго не могла найти себе места. Напрасно она хотела приняться за работу с Юлианой; напрасно ходила в комнату к малютке сыну; напрасно бралась за книгу – книга просто валилась у нее из рук; в комнате сына ей не сиделось.
Но, несмотря на это ее беспокойство, ее лицо как-то особенно светилось в этот день внутренним, скрытым довольством, и глаза блестели незнакомым для ее окружающих лукавством. Щеки разгорелись слегка, и она все время была необыкновенно суетлива и разговорчива. Даже когда ее муж, заикаясь, стал приставать к ней, серьезно нахмурив брови, о том, что: «Гер… гер… герцог его оби… би…» – она сама, поняв, что он хочет сказать, добавила: «Обижает?» – и, против обыкновения, не рассердилась.
Юлиана несколько раз приглядывалась к ней, как бы без слов говоря: «Вот если бы ты всегда была такою!» А мамка сообщила свои наблюдения в девичьей, что тот сведущий человек, который разговаривал с принцессой, действительно сведущий, потому что, видимо, помог.
Князь Борис, не на шутку – принявшийся за дело, не пожелал упустить ни малейшего случая, который мог бы принести ему пользу.
Найдя отцовские деньги, он стал внимательнее относиться ко всему, что осталось в старом доме его отца, и, вспомнив про бюро, которое ломали, когда пришли арестовывать его, опять ночью пробрался с Даниловым в дом. Там, не стесняясь, со свечой он распоряжался так, что снова соседи в щели окон старого дома видели свет и, объятые суеверным страхом, крестились и засовывали головы под подушки.
Чарыков-Ордынский вытащил из бюро все оставшиеся там бумаги и перенес их в тайник.
– Нет, какова шельма! – сказал Данилов, вспомнив про Иволгина при виде бюро. – Как же, князинька, так его и повели?
Он все еще не мог опомниться после рассказа князя, когда тот вернулся из дворца, о том, как Иволгин, очевидно, хотел выдать его и кричал на улице солдатам, чтобы они схватили Чарыкова.
В первую минуту, когда князь Борис услыхал тогда этот крик Иволгина, он, кажется, первый раз в жизни испугался.
Действительно, положение было очень опасное. Как он тогда остался на месте, не двинулся и не шелохнулся – он и сам не знал, но, конечно, бросься он бежать, за ним погнались бы, и все пропало бы. Его спасло то хладнокровие, которое люди считали в нем беспечностью, и он видел, как солдаты зажали Иволгину рот.
– А, ну его! – ответил он Данилову и принялся разбирать бумаги.
В этих бумагах князь Борис сразу наткнулся на интересную для себя вещь.
Это была маленькая записочка, на которой рукою его отца было написано, что такого-то месяца, числа и года взято у барона Андрея Ивановича Остермана наличными деньгами пятьдесят целковых.
Князь Борис сейчас же сообразил, что это был тот самый барон Остерман, который впоследствии получил графское достоинство и был теперь сильным человеком, занимая должность канцлера. Он знал о графе Остермане очень многое теперь по рассказу Наташи и в особенности по тому, что говорил Иволгин в первые дни пребывания своего в тайнике.
Остерман, умевший удержаться в продолжение стольких лет при дворе, в то время как многие не только впадали в немилость, но даже бывали сосланы и казнены, был хитрый, осмотрительный старик, который умел вести не только дела государственные, но и собственные. Он был спокоен за себя, этот старик, знавший всегда обо всем, что делалось за границей, в России, в Петербурге, а главное – во дворце, хотя редко сам выходил из дому, сидел больной в своем кресле и выдавал себя чуть ли не за умирающего. При малейшем усложнении дворцовых обстоятельств он немедленно садился в свое кресло, на котором носили его. Но о том, что делается, он знал через людей, приходивших к нему с заднего крыльца, и у него в кабинете имелась маленькая дверь, куда входили и выходили его «глаза и уши», посредством которых он видел и слышал все, что делалось в столице.
Герцог знал об этом, и среди шпионов Остермана были шпионы бироновские, а в числе их хаживал и Иволгин к Остерману, разумеется, скрывая от него, что находится на службе у герцога.
Но никогда граф Остерман ни одним словом не проговорился, и никоим образом нельзя было заметить желания интриговать против герцога; напротив, он всегда перед Иволгиным был самым ярым сторонником Бирона.
Для шпионов у Остермана существовал особый условный знак для пропуска, который был известен теперь князю Борису от Иволгина.
Чарыков-Ордынский решил уже, что необходимо вернуть Остерману его пятьдесят целковых, и сомневался только, как это сделать: войти ли к Остерману через маленькую дверь, воспользовавшись известным ему через Иволгина знаком, или…
«Конечно, лучше прямо явиться», – решил князь и велел назавтра похлопотать Данилову о наемной карете, той самой, которую нанимал он, когда ездили к Наташе.
На другой день в этой карете Чарыков-Ордынский с Даниловым в его ливрее на козлах подъехал к дому графа Остермана. Данилов так же энергично, смело и громко провозгласил имя князя Чарыкова-Ордынского в сенях у Остермана, как сделал это и в олуньевском доме. И у Остермана лакеи побежали докладывать, услыхав звучное титулованное имя и увидав внушительный рост Данилова и его новую, с иголочки, ливрею.
Но все-таки здесь (Остерман был слишком важным лицом) не сразу впустили князя Бориса. К Данилову вышел старый дворецкий, несмотря на то что князь все сидел в карете, долго расспрашивал: какой это князь Чарыков-Ордынский да кто он и что он? Данилов храбро отвечал, что его сиятельство изволил недавно лишь приехать в Петербург и имеет до графа Ивана Андреевича настоятельное и личное дело. Дворецкий, видимо, убедился и ушел, попросив подождать. Через несколько времени он вернулся и заявил, что граф просит пожаловать.
Князь Борис вылез из кареты, отдал свой плащ на руки Данилову и стал подыматься по лестнице вслед за дворецким.
Дом Остермана был большой, каменный, двухэтажный, в двенадцать окон по главному фасаду, на котором был сделан выступ с четырьмя большими круглыми окнами под высокою черепичною крышею. Из сеней вела наверх широкая лестница в два схода полукругом.
Подымаясь по этой лестнице, князь Борис невольно заметил, какая огромная была разница между щегольским, чистеньким и уютным домом, где жила его Наташа, и этими хоромами графа Остермана, запущенными и загрязненными до того, что Чарыков мог поручиться, что в тайнике у него куда было чище. У Остермана был даже зал с запыленными зеркалами и люстрой в пыльном чехле.
Дворецкий провел князя через этот зал, а затем еще через несколько комнат, подошел к затворенной двери и, растворив ее, пропустил князя Бориса.
Чарыков вошел в большую комнату, тускло освещенную сквозь грязные стекла окон сумерками петербургского дня.
В первую минуту ему показалось, что в ней нет никого. Перед письменным столом стояло покойное кресло с откинутым теплым одеялом у ног. Видимо, Остерман только что сидел здесь, встал и, вероятно, вышел.
Князь Борис огляделся.
У камина копошился грязненький старичок, поправляя кочергою огонь. Князь Борис посмотрел на него и стал ждать Остермана.
Прошло несколько времени.
Князь Борис начал сомневаться, не следует ли ему идти еще куда-нибудь, чтобы увидеть Остермана, попробовал кашлянуть, но на его кашель никто не обратил внимания. Тогда он сам обратился к старику и спросил очень ласково, не знает ли он, выйдет к нему граф или нет?
– А вам какого графа нужно? – спросил старичок, оставаясь по-прежнему заниматься своим делом.
Князь Борис ответил:
– Графа Остермана.
Старик поднялся, обернулся и проговорил:
– Граф Остерман я сам и есть.