Книга Roguelike читать онлайн бесплатно, автор Михаил Арсенов – Fictionbook
Михаил Арсенов Roguelike
Roguelike
Roguelike

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Михаил Арсенов Roguelike

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Михаил Арсенов

Roguelike

Глава 1


Сначала была пустота.

Не темнота. Темнота хотя бы подразумевает глаза, которые могли бы её видеть. Здесь не было ничего, что можно было бы назвать «здесь». Ни звука. Ни вкуса. Ни тела, способного ощутить холод или тепло. Только мысль. Голая, лишённая опоры, зависшая в этом нигде и пытающаяся нащупать хоть что-то знакомое.

Кто я.

Вопрос без интонации, без голоса, которым его можно было бы произнести.

Что я такое.

Мысли не давались в руки. Он тянулся к каждой, но они рассыпались раньше, чем успевали стать словом, оставляя после себя только тень смысла, слишком быстро гаснущую, чтобы за неё зацепиться.

Потом пришло короткое, едва уловимое тепло и в ту же секунду обернулось болью. Не той болью, которую можно с чем-то сравнить. Он ощутил, как из ничего начинает собираться тело, прямо здесь, в пустоте, будто где-то запустили мясорубку в обратную сторону, и из фарша заново сшивают мясо, сухожилия, кожу. Каждый нерв рождался заново и сразу же кричал о собственном существовании. А потом, так же внезапно, как пришла, боль исчезла.

Он лежал.

Что-то твёрдое врезалось в спину. Плоское, неровное, отталкивающее его с холодным упрямством, будто сама земля не желала его принимать и настойчиво напоминала об этом через кожу. Хотелось приподняться, перекатиться на бок, избавиться от этого неприятного давления, но тело ещё не слушалось, не помнило, как это делается. Ветер тронул кожу лёгкой прохладой: весенней, ещё не прогретой до конца, с сырым, травяным запахом, в котором читалось что-то полузнакомое, будто он вдыхал этот воздух уже тысячу раз в какой-то другой, забытой жизни. А сверху лилось тепло. Настоящее, ровное, ложащееся на веки золотистым грузом.

Первая попытка открыть глаза отозвалась такой резью, что он снова зажмурился, скрипнув зубами, будто кто-то одним движением всадил иглы под оба века разом. Он полежал так ещё немного, различая где-то далеко переклички птиц, ровный, убаюкивающий шелест ветра в листве, и только сейчас, впервые, сумел связать эти звуки с чем-то знакомым. Потом сел. Вслепую, наощупь. Опустил голову, спрятал лицо от света ладонью и попробовал снова. На этот раз получилось: сквозь ресницы просочилась зелень, бурое пятно земли, размытые стволы, дрожащие в мареве, и с каждой секундой картинка становилась чуть отчётливее, будто кто-то медленно наводил резкость.

Он осмотрел себя.

Худое тело. Слишком худое — рёбра проступали под кожей отчётливо, как решётка. Ладони, которые он поднёс ближе к лицу, оказались непривычно гладкими: ровные ногти, ни одной мозоли, будто эти руки никогда в жизни не держали ничего тяжелее книги. Он коснулся собственного лица, ощутив под пальцами острые скулы, впалые щёки, гладко выбритую кожу. Провёл пальцами по волосам, чистым, но такой длины, что определить их цвет было невозможно. Всё это было чужим. Незнакомым на ощупь, будто он ощупывал не себя, а слепок с кого-то другого.

Одежда оказалась под стать телу: полотняная рубаха и такие же штаны, мешковато свисающие с худых плеч и бёдер, судя по всему, скроенные на кого-то покрупнее. Вместо пояса обычная верёвка, туго перехватывающая талию, а на ней — оружие, если это вообще можно было так назвать: треугольный кусок металла с неровно приделанными по бокам деревянными накладками, примотанными чем-то похожим на жилы. Заточен он был только с одной стороны, да и то неровно, наспех. Было видно, что его смастерили из подручного хлама просто затем, чтобы было чем орудовать, а не для того, чтобы получился настоящий нож.

Что-то в глубине него вздыбилось, глухо, без слов: это не моё. Не эта плоть, не эти тощие руки, не этот привкус чужого во рту. Ощущение было настолько сильным, что на мгновение перебило даже страх перед происходящим.

Он поднялся. Ноги дрожали. Не от слабости, хотя и от неё тоже, а как-то отдельно, сами по себе, будто тело помнило что-то, чего не помнил он.

Оглядевшись, он нашёл то, на чём лежал.

Плита. Серая, тяжёлая, вросшая в землю так, будто стояла здесь всегда, и в то же время неправильная, чужая этому лесу. На ней, прямо на камне, было выбито изображение, от которого внутри неприятно похолодело. Два мужских тела, сплетённых в подобие кольца: ноги одного у головы другого, поза вывернутая, неестественная, будто оба они одновременно были и хищником, и добычей. Каждый зубами рвал плоть напротив. Не просто кусал, а именно рвал, выдирал целые куски, застывшие в камне навечно. В этом было что-то настолько отвратительное и одновременно завораживающее, что он не сразу сумел отвести взгляд. Страх и отвращение смешались в один липкий ком где-то под рёбрами.

Где-то за спиной послышался звук. Далёкий, неразборчивый. Не то голоса, не то ветер, играющий с чем-то полым. Он рефлекторно дёрнул головой на звук, на одно короткое испуганное мгновение, прежде чем успел подумать, что делает. Когда он обернулся обратно плиты уже не было.

Не разрушилась, не осыпалась. Просто перестала быть, будто её никогда и не стояло на этом месте.

Он упал на колени и зашарил руками по траве, раздвигая стебли, вминая пальцы в дёрн, туда, где секунду назад была тяжёлая, реальная поверхность камня. Земля была просто землёй. Мысль, что он не сходит с ума, звучала неубедительно даже для него самого.

Искать плиту дальше было бессмысленно. Она попросту исчезла, и сколько бы он ни шарил руками по траве, это ничего не изменило бы. Нужно было на что-то решаться.

Тогда он снова услышал голоса. В этот раз отчётливей.

Он не знал, кто он. Не знал, где находится. Но тишина внезапно показалась хуже голосов, гораздо хуже, и он пошёл на звук, ещё не решив, зачем.

Он шёл медленно, стараясь ступать тише, хотя понятия не имел, зачем — простой, неосознанный инстинкт, вбитый в тело глубже, чем в память. С каждым шагом голоса становились ближе, а вместе с ними и странное, тревожное предчувствие, будто тело знало о чём-то, чего ещё не знал разум. Он не думал, что найдёт. Он просто шёл, потому что стоять на месте, в тишине, наедине с исчезающими плитами и чужим телом, было ещё страшнее.

Речь становилась громче, но слов было не разобрать. Рваная, гортанная, с провалами и рычащими нотами, которые не складывались ни в один язык, знакомый ему. А впрочем, он и своего языка сейчас не назвал бы.

Он раздвинул последние ветви и вышел прямо на отряд.

И в ту же секунду понял, что не так.

Не люди.

Их было четверо. Невысокие, жилистые, с кожей цвета застарелого синяка и приплюснутыми носами, из-под верхней губы у каждого торчали редкие, неровные клыки. Одеты не в лохмотья, а в подобие настоящей экипировки: грубая кожаная броня на теле, щитки на локтях и голенях, у одного даже что-то похожее на шлем — мятый, явно снятый с мертвеца. Оружие в их руках выглядело куда серьёзнее того единственного, что было у него самого: топоры, кривые ножи, у одного короткое копьё. Оно явно уже видело кровь не первый раз. На лезвиях темнели бурые разводы, которые никто из них, судя по всему, не считал нужным оттирать.

Он застыл.

Страх пришёл раньше мысли, сковал тело быстрее, чем разум успел отдать хоть какую-то команду. Не «беги». Не «дерись». Ничего. Пустая, звенящая тишина внутри черепа. Во рту стало горько, будто он раскусил что-то несъедобное.

Тот, что стоял впереди, по-видимому главный, коротко махнул рукой, и остальные тут же пришли в движение: один шагнул вправо, двое двинулись влево, и один из них тут же начал заходить со спины, тем же будничным, отработанным движением, каким проделывали это уже далеко не в первый раз. Главный остался стоять на месте, прямо перед ним. Где-то в глубине черепа мысль наконец заорала: «Беги!», но её крик застрял там же, где и ком под рёбрами, который он никак не мог заставить себя проглотить, будто этот самый ком перекрыл дорогу и мысли. Отряд взял его в кольцо ещё до того, как он вышел из ступора. Когда он наконец дёрнулся и попытался развернуться, побежать, было уже поздно: чьи-то руки схватили его за лохмотья, дёрнули назад. Он даже не успел потянуться к ножу на поясе. Пальцы просто не вспомнили, что он там есть.

Дальше было медленно.

Существа не торопились. Тот, что повыше, с рваным ухом, толкнул его на землю с таким видом, будто начинал давно предвкушаемое развлечение. Остальные обступили его кругом, гомоня. Ему не требовалось понимать языка, чтобы уловить смех.

Первый удар пришёлся по бедру — короткий, неглубокий надрез, скорее проба, чем рана. Кожа разошлась легко, не сопротивляясь процессу. Кровь брызнула на примятую траву тонкой дугой, и нападавшие, будто почуяв её запах, только сильнее оживились, зашумели, заулюлюкали, предвкушая продолжение. Боль пришла с опозданием на удар сердца, и когда пришла, оказалась такой чистой, такой абсолютной, что он не закричал, а всхлипнул, коротко, по-детски.

Второй удар пришёлся по плечу. Глубже. Он услышал собственный крик как бы со стороны, слишком тонкий, слишком чужой для мужского тела, в котором сидел, а существа вокруг словно только этого и ждали: крик распалил их ещё больше, будто был для них не мольбой, а аплодисментами.

Они не спешили его добивать. Один держал за волосы, запрокидывая голову, пока другой резал: предплечье, потом бок, каждый раз останавливаясь ровно перед тем, как рана становилась смертельной, а затем ждал, пока он снова начнёт дышать ровно, прежде чем резать дальше. Они измывались над ним слишком долго. Кровь пропитала лохмотья, стала тёплой лужей под спиной, потом холодной. Он бы с радостью провалился в беспамятство. Что угодно, лишь бы не чувствовать этого дальше, но тело упрямо цеплялось за сознание, не поддаваясь той единственной милости, которую он сейчас был готов принять.

Финальный удар пришёлся под рёбра — резкий, снизу вверх. Удар, с которым нож входит не в мясо, а во что-то более плотное, живое, важное. Дыхание оборвалось на середине вдоха.

Мир не поплыл и не потемнел красиво. Он просто начал гаснуть рывками, пока где-то на границе восприятия боль не схлопнулась в одну сплошную точку.

А потом не осталось и точки.

Глава 2

Хэйвен-Сити любит представляться жемчужиной — так его видят те, кто мечтает сюда переехать, кто листает глянцевые буклеты и представляет себе огни, деньги, новую жизнь. Но те, кто здесь прожил хоть сколько-нибудь, знают правду: жемчужина эта вся в трещинах, и сильные мира сего годами замазывают их слоями лака, обманывая приезжих. А заодно и себя, каждое утро глядя в зеркало и предпочитая не задумываться. И, надо признать, блеска действительно хватает, чтобы никто лишний раз не задавал вопросов. Продажные политики, распродающие город по кускам за закрытыми дверями. Продажные полицейские, закрывающие глаза ровно там, где им щедро платят за слепоту. Разгул преступности, мошенники, наркоторговцы, проституция, подонки всех мастей. Весь тот мусор, который неизбежно притягивают большие деньги и большие возможности.

И где-то почти в самом сердце этого мракобесия пряталась «Тихая Гавань» — небольшой, уютный паб с довольно скромной кухней, но действительно хорошим баром, куда приходили вовсе не за едой. Из тех мест, о существовании которых будто договорились молчать все завсегдатаи, не желающие, чтобы город испортил и его тоже.

Цокольный этаж. Просторно, чисто, без единого намёка на всю ту грязь, которую вы, возможно, ожидали после всего вышесказанного. Ремонт строгий, но не холодный: тёмное дерево, латунные светильники, приглушённый гул разговоров, который не долетает дальше соседнего столика. Столы расставлены с продуманной небрежностью, так, чтобы каждая компания оставалась на своём маленьком острове приватности. В углу небольшая сцена: старенькое, но ухоженное пианино, микрофонная стойка и гитара самого владельца, прислонённая к стулу, на случай, если кто-то из посетителей вечером расщедрится на пару песен для остальных.

Народу сегодня было немного. Несколько занятых столиков, негромкий смех, звон бокалов. За одним из них сидели две девушки, судя по всему, скучающие в поисках компании на вечер: одна рыжая, с россыпью веснушек и смехом чуть громче, чем требовала обстановка, другая — тёмненькая, с той расчётливой ленцой в движениях, которая выдаёт привычку получать внимание без особых усилий. Обе то и дело поглядывали в сторону столика в углу, где сидели двое молодых людей, и, судя по разочарованным лицам девушек, взаимностью там и не пахло.

Элиас Кейн и Дэмиен Райт выглядели так, будто случайно ошиблись городом и веком. Оба одеты слишком хорошо для студентов, обычно сидящих в подобных пабах, оба держались с той непринуждённой уверенностью, которая свойственна людям, привыкшим, что на них смотрят. Элиас — темноволосый, стройный, среднего роста, с волевыми чертами лица и лёгкой горбинкой на носу, густыми бровями и карими, с приятной желтизной, глазами цвета лесного ореха. Дэмиен — блондин, на голову выше друга, крепкого сложения, с мягкими чертами лица и серыми глазами, в которых читалось нечто среднее между вниманием и вечной, слегка ленивой иронией.

Им обоим было по двадцать одному году. Тот возраст, когда человек уже достаточно повзрослел, чтобы задавать неудобные вопросы, но ещё недостаточно, чтобы бояться на них отвечать.

Познакомились они месяц назад на семинаре по квантовой механике. Лекция была посвящена интерпретациям волновой функции, и после официальной части, когда большинство слушателей потянулось к выходу, у доски осталась небольшая группа тех, кому было мало. Вопросы, которые задавал Элиас, оказались не из тех, что задают ради галочки или чтобы покрасоваться перед преподавателем. Острые, неудобные, местами откровенно дерзкие по отношению к самим основам предмета. Дэмиену, стоявшему чуть поодаль, они показались настолько занятными, что он сам подошёл познакомиться, когда толпа наконец рассеялась. Разговорились у выхода из аудитории и не смогли остановиться ещё два часа. С тех пор и повелось.

Теперь они были уже на той стадии дружбы, где обсуждение ограниченности человеческого бытия в масштабах вселенной кажется вполне уместной темой для вторничных посиделок в баре, который сам Элиас и показал другу.

Он снял с руки часы, положил на лакированную столешницу и чуть подтолкнул их пальцем ближе к Дэмиену. Простые, потёртые, с ручным заводом. Из тех вещей, что не выбирают за красоту, а хранят за то, что они значат.

— Дедовские, — сказал он. — Подарил незадолго до смерти. Я их с двенадцати лет не снимаю.

— Дед, судя по интонации, был для тебя не просто дедом.

— В его честь меня и назвали. — Элиас усмехнулся, будто вспоминая что-то тёплое. — Он вообще единственный взрослый из всего моего детства, с кем можно было говорить обо всём подряд, не боясь показаться странным. Родители у меня оба до мозга костей учёные. С ними я всегда говорил на языке формул, а вот подобрать слова для чувств им обоим давалось с трудом. А дед был простой часовщик, ни одной научной степени за душой, как-то умел объяснить мне время так, что оно вдруг переставало быть абстракцией из учебника. Я часами просиживал в его мастерской, среди шестерёнок и пружин, слушал, как он рассуждает, что каждая секунда это маленькая, честная работа механизма. А заодно я глотал научные книги, которые таскал из отцовской библиотеки, не всегда до конца понимая, но упрямо продираясь сквозь термины.

Дэмиен взял часы осторожно, будто боялся, что от его прикосновения потрескается что-то помимо стекла. Повертел в руках, послушал тихое тиканье.

— Хороший механизм. Ручная работа?

— Часовщик же был, — сказал Элиас с лёгкой ухмылкой и забрал часы обратно, ловко застегнул ремешок на запястье привычным движением, тысячу раз повторённым за годы. — Настоящий, старой школы. У него в мастерской все часы показывали одно и то же время. Секунда в секунду. Он говорил, что часы это единственная по-настоящему честная вещь, которую делает человек: либо они идут правильно, либо они бесполезны. Никакой середины.

— А сам он умер вовремя или с опозданием?

Вопрос мог бы прозвучать грубо, если бы не тон, каким он был задан: без издёвки, с тем сухим любопытством, которое Элиас уже успел про себя окрестить фирменным дэмиеновским. Ему это нравилось больше, чем сочувствие. Сочувствие приходится терпеть. Любопытство можно обсуждать.

— Во сне. Сердце просто остановилось. — Элиас отпил пива, глядя на пену, медленно оседающую по стенке бокала. — Мне тогда было двенадцать. Помню это чувство до сих пор. Не столько горе, сколько какое-то ледяное, очень отчётливое понимание, что «навсегда» это не фигура речи из книжек, а вещь, которая может однажды коснуться и тебя самого. Забрать кого-то без предупреждения и без права на пересдачу. Я тогда даже не знал, как это чувство называется. Но, кажется, именно оно определило всё, что случилось со мной дальше. Годы, потраченные на попытки понять, нельзя ли эту неотвратимость хоть немного приручить.

— И с тех пор физика.

— С тех пор физика, — согласился Элиас. — Хотел понять, можно ли это как-то… обойти. Отменить. Знаю, звучит по-детски.

— Нормально это звучит. Все так или иначе об этом думают. — Дэмиен отпил из своего бокала, не сводя взгляда с друга. — Я серьёзно. Ты правда думаешь, что смерть это баг, а не фича?

— А у тебя, наверное, другое мнение?

— У меня есть мнение, что со временем вообще бессмысленно спорить. — Дэмиен покрутил бокал в руке, глядя, как свет лампы преломляется в тёмном стекле. — Тебе выдают одну жизнь, без права на апелляцию, без мелкого шрифта, без возможности вернуть и обменять на модель побольше. Знаешь, сколько людей ведут себя так, будто у них есть черновик? Кнопка повтора, вторая попытка. А её нет. Есть одна прямая линия от рождения до конца, и всё, что ты успел на ней сделать, — это и есть ты. — Он усмехнулся собственным словам, будто сам удивился, насколько разошёлся. — И если так рассуждать до конца, то именно смерть — единственное, что вообще придаёт всему остальному смысл. Убери её — и что останется? Бесконечность без ставок. Игра, в которой нельзя проиграть, а значит, и выиграть тоже нельзя.

Он сказал это и пожал плечами, но в жесте не было настоящего равнодушия. Скорее поза человека, который уже думал об этом слишком много и устал делать вид, что не думал.

— Хотя, если тебе от этого легче, я тоже не сплю ночами, воображая, что там, после.

— И что, по-твоему, там?

— Ничего. — Дэмиен произнёс это ровно, без драмы, как констатацию факта из учебника. — Свет выключается. Программа завершает выполнение. Никакого продолжения после последней строчки кода.

— Мрачно.

— Зато честно. — Он усмехнулся, впервые за разговор по-настоящему. — А у тебя, наверное, теория покрасивее? Раз ты у нас физик, а не просто студент, который любит погрустить над пивом.

Элиас улыбнулся коротко, одними уголками губ.

— У меня есть подозрение, что «навсегда» не такое уж навсегда, как нам кажется. Что время не река, текущая в одну сторону, а что-то… более гибкое. Просто мы пока не знаем, за какой рычаг дёрнуть.

— Ты скажи ещё, что собираешься его найти.

— А если так?

— Тогда я хочу быть рядом, когда ты его найдёшь. — Дэмиен произнёс это легко, почти в шутку, но взгляд у него на секунду стал серьёзнее, чем требовал тон. — Кто-то же должен писать код для твоей машины времени.

— Заметано.

Они чокнулись. Тихо, буднично, без пафоса, каким обычно обрастают моменты, которые задним числом называют судьбоносными. Ни один из них ещё не знал, что именно этот вечер, этот разговор о часах, о деде, о том, что ждёт после последней строчки кода, окажется тем, который изменит их жизнь.

Со сцены в углу полилась музыка. Двое парней. Один за пианино, другой у микрофонной стойки, затянули что-то негромкое и ненавязчивое, ровно такое, под которое удобно продолжать разговор, не повышая голоса. Он потёк дальше, легче, к темам менее весомым. И на какое-то время в этом подвальном пабе, спрятанном от гниющего снаружи города, существовали только два молодых человека, два бокала пива и часы, которые продолжали идти секунда в секунду, как и всегда.

Глава 3

Меня зовут Элиас Кейн. Мне двенадцать лет. Я люблю науку. Не просто люблю, а по-настоящему, до дрожи в пальцах, когда получается решить задачку, над которой бился весь вечер. В такие моменты внутри что-то щёлкает, встаёт на место, будто на долю секунды видишь сразу всю картину целиком, и это ощущение, кажется, лучше всего на свете. Наверное, это у меня от родителей. Оба талантливые учёные. Папа занимается чем-то связанным с механикой сложных систем, мама — с математической логикой, и хотя дома они почти никогда не говорят о работе напрямую, иногда за ужином между ними вспыхивает спор на языке, который я понимаю едва наполовину, а слушать всё равно ужасно интересно. У меня хорошие родители. Мама с папой не очень умеют говорить о чувствах, зато умеют разговаривать про физику, и это, наверное, почти то же самое.

И у меня был дедушка. Часовщик.

Дед умел то, чего не умели ни мама, ни папа, — сидеть рядом просто так, без цели, без урока, который нужно из этого извлечь. Я приходил в его мастерскую после школы, забирался на высокий табурет и смотрел, как он разбирает очередной механизм на составные части, раскладывая крохотные шестерёнки по бархату так бережно, будто это было живое существо. Он никогда не спрашивал, про успехи в учёбе. Вместо этого протягивал мне лупу, усаживал рядом и рассказывал, как работают механизмы. А потом, как ни в чём не бывало, доставал из-под верстака припрятанную плитку шоколада, которую мама ни за что бы не одобрила перед ужином, разламывал пополам и говорил заговорщицким шёпотом: «Только маме не рассказывай, у нас с тобой мужской секрет». Мы ели шоколад прямо там, среди шестерёнок и запаха машинного масла, и он рассказывал глупые анекдоты, над которыми смеялся первым, громче всех, — и от этого смешно становилось ещё больше.

Он умер две недели назад.

— А что ты почувствовал, когда узнал?

Голос вклинивается не сразу. Сперва он звучит частью того же потока, продолжением собственных мыслей, и только через секунду Элиас понимает, что вопрос не его. Он моргает, возвращаясь в комнату: мягкое кресло, слишком мягкое для того, чтобы в нём хотелось сидеть прямо; блокнот на коленях у женщины напротив, ручка, которая не пишет, а просто касается бумаги, будто взвешивая, стоит ли записывать услышанное.

Он не помнит, чтобы решил рассказывать про деда вслух. Слова просто пришли сами, как всегда приходят, когда его просят «рассказать немного о себе». Про науку. Про маму с папой. Про дедушку, который умер. Он не заметил, в какой момент из простого рассказа это превратилось в разговор с кем-то, кто ждёт продолжения.

— Ничего, — говорит он. И тут же поправляется, потому что это неправда, а врать здесь, кажется, не имеет смысла. Слишком уж внимательно на него смотрят. — Много всего. Сразу.

— Можешь назвать хотя бы часть?

Он пожимает плечами. Плечи вообще стали в последнее время его любимым ответом. Они не требуют слов, которых у него всё равно нет.

— Мне снятся сны, — говорит он наконец, глядя не на женщину, а в точку на стене за её плечом. — Странные. Про кого-то другого. Он старше меня. Но... как будто это тоже я. Только не совсем. Весь в крови, в грязи, только что из драки. Только не с обычными людьми. Иногда с людьми. Иногда с кем-то похожим на людей, но неправильным. А иногда с настоящими монстрами. — Он замолкает, подбирая слово, которое не прозвучит как из фильма ужасов, не находит и просто продолжает как есть. — И он всегда умирает в конце. Каждый раз.

— Что значит «каждый раз»? Сон повторяется?

— Не совсем. Каждый раз по-разному. Но конец один. — Он сглатывает, и в горле вдруг становится тесно, будто там застряло что-то, чего он не может ни проглотить, ни выплюнуть. — И ещё мне кажется, что за мной кто-то наблюдает. Не в снах. Вообще. Когда иду домой один после школы. Когда сижу на уроке и вдруг перестаю слышать, что говорит учитель. Даже ночью, когда лежу в кровати с закрытыми глазами. Как будто рядом кто-то есть. А когда открываю глаза и смотрю по сторонам — никого.

— А злость? Ты говорил маме, что иногда злишься без причины.

Он кивает, хотя ему совсем не хочется об этом говорить.

— Она приходит сама. Просто вдруг горячо становится, вот здесь. — Он показывает на грудь, чуть выше рёбер. — Хочется что-нибудь сломать. Или ударить. Или закричать. А потом так же быстро проходит, и мне становится не по себе. Как будто это был не совсем я.

Он не смотрит на женщину, договаривая последнюю фразу, потому что боится увидеть на её лице что-то похожее на осуждение.

Женщина в строгом сером кардигане, с очками на цепочке, свисающими на грудь, провожает его в коридор сама, придерживая дверь и улыбаясь, будто это самая обычная процедура на свете. В коридоре его родители сидят на неудобных пластиковых стульях. Оба слишком прямые, слишком напряжённые для людей, которые просто ждут. Мама тут же поднимается навстречу, кладёт ладонь ему на макушку. Не объятие, скорее способ убедиться, что он на месте, и произносит ровным, деловитым тоном, каким обычно объявляет о начале эксперимента:

123...10
ВходРегистрация
Забыли пароль