Если вдруг сосед вздумал нарушать ваш драгоценный ночной покой гудением чертового тромбона, ваш священный долг – терпеть жуткую музыку, ведь у вас есть возможность пожалеть несчастного, который убеждает себя, будто получает удовольствие от столь нестройных звуков. К такому мнению я пришел, впрочем, не так давно: снисхождение к музыкальным неучам выросло из моего личного, весьма неприятного опыта – когда-то подобное заблуждение испытывал и я сам. А потому нечестивец из дома напротив, с поистине поразительной неспешностью осваивающий тромбон, продолжает свои еженощные пытки, но это вызывает у меня не раздражение, а напротив, нежнейшую жалость, хотя каких-то лет десять назад я бы за то же прегрешение сжег дом обидчика дотла. Тогда моим мучителем был начинающий скрипач. Две или три недели он причинял мне невообразимые страдания, без конца пиликая «Старика Дэна Такера», причем так кошмарно, что в минуты бодрствования эта песенка вызывала у меня припадки, а во сне навевала кошмары. Впрочем, пока он ограничивался «Дэном Такером», мне удавалось сдерживать позывы к насилию, но стоило ему наиграть «Милый дом», я пошел и спалил скрипача. Моим следующим мучителем стал несчастный, возомнивший, будто его призвание – игра на кларнете. Поначалу он терзал мой слух гаммами, и какое-то время я терпел. Когда же зазвучала некая премерзкая мелодия, разум мой помутился настолько, что я даже не помню, как спалил и кларнетиста. За два года я таким же образом избавился от начинающего корнетиста, малоопытного горниста, фаготиста-любителя и варвара, открывшего в себе талант барабанщика.
И тромбониста в те дни, занеси его нелегкая в мои края, я бы точно так же спалил. Однако теперь, как уже было сказано, я не мешаю чужому саморазрушению, поскольку тоже успел почувствовать себя в шкуре любителя, а потому испытываю к товарищам по несчастью только сострадание. Кроме того, я понял, что необъяснимое стремление взять в руки тот или иной музыкальный инструмент, чтобы непременно выучиться на нем играть, дремлет в каждом из нас, и однажды оно пробудится и всецело завладеет человеком. Так что если вас возмущают чужие уныло-безуспешные потуги совладать со скрипкой, берегитесь, ибо рано или поздно настанет и ваш черед! Мы скоры проклинать любителей, вырывающих нас особенно гнусной нотой из блаженного ночного сна, но это неправильно, ведь все мы сотворены одинаковыми и в свое время обречены открыть в себе извращенную тягу к музыке. Потому я снисходителен к одержимому тромбонисту, хотя порой он в порыве вдохновения и извлечет какой-нибудь утробный звук, от которого я вскакиваю в постели весь в ледяном поту. Да, первая моя мысль: землетрясение! Потом я узнаю инструмент и задумываюсь, что самоубийство, пожалуй, неплохой способ обеспечить себе ночную тишину. На мгновение нет-нет да и шевельнется застарелый рефлекс схватиться за спички… Но затем наконец просыпается рассудок: а ведь музыкант сам себя больше всех мучает, так пускай и страдает, несчастный, – и недостойное желание спалить его как рукой снимает.
Достаточно долго посопротивлявшись жуткому безумию, которое толкает человека на путь музицирования, хотя Господь завещал нам ограничиться исключительно пилением дров, я пал жертвой инструмента, зовущегося аккордеоном. Это сегодня я ненавижу данную приспособу всеми фибрами души, но в определенный период своей жизни испытывал к ней порочную тягу на грани идолопоклонства. Приобретя инструмент помощнее, я разучил на нем новогоднюю «Старую дружбу». Помутнение, в котором я на тот момент пребывал, заставило меня выбрать из всего музыкального репертуара именно ту мелодию, которая на аккордеоне звучит отвратительнее всего. За всю свою краткую карьеру музыканта я не могу припомнить никакой другой мелодии, которой я мог бы причинить своим соплеменникам сопоставимые боль и страдания.
Побаловавшись со «Старой дружбой» где-то неделю, я тщеславно возомнил, будто способен улучшить исходную мелодию, и принялся добавлять в нее мелкие украшательства и вариации. Успех, видимо, был посредственный, поскольку передо мной тут же возникла квартирная хозяйка, и лицо ее недвусмысленно выражало неприязнь к столь отчаянным предприятиям.
– Мистер Твен, вы знаете еще хоть какую-нибудь мелодию? – спросила она.
– Нет, – ответил я, потупившись.
– Ладно, тогда играйте эту, – сказала она. – Только бога ради не добавляйте в нее вариации, потому что жильцы и в таком виде ее едва терпят.
Конечно, они ее не «едва терпели», а скорее совсем не терпели. Одна половина съехала, да и вторая надолго не задержалась бы, если бы миссис Джонс не избавила жильцов от моего присутствия, выставив меня за дверь.
На следующей своей квартире я задержался всего на одну ночь. Рано поутру ко мне в комнату заявилась миссис Смит.
– Шли бы вы отсюда, молодой человек. Был тут перед вами несчастный кретин, который играл на банджо, да еще пританцовывал в придачу. От него у меня аж окна трескались. Вы мне всю ночь спать не давали, и если это повторится, я насажу вам ваш инструмент на голову!
В общем, женщина недвусмысленно давала понять, что не находит в моей музыке удовольствия, и потому я перебрался к миссис Браун.
Три ночи к ряду я исполнял своим новым соседям «Старую дружбу», классическую и без прикрас, если не считать кое-каких ошибок, которые, впрочем, скорее шли мелодии на пользу. Однако стоило мне перейти к вариациям, как остальные жильцы подняли бунт. Ни тогда, ни после я так и не встретил никого, кому мои вариации пришлись бы по душе. Съезжал я без сожалений, полностью удовлетворенный результатами своих экзерсисов. Одного жильца я довел до сумасшествия, а другой попытался лишить скальпа свою мать. Думаю, если бы я продолжил играть, он точно прикончил бы старушку.
Далее я поселился у миссис Мёрфи – итальянки со множеством удивительных достоинств. И едва из-под моих пальцев зазвучали вариации, ко мне в комнату ввалился изможденный и отощавший старик. Лицо его сияло от невыразимого счастья. Он положил ладонь мне на голову и, воздев очи горе, дрожащим от чувств голосом произнес:
– Да благословит вас Господь, молодой человек! Вы ниспосланы мне небом! Ваша услуга поистине неоценима. Вот уже много лет я мучаюсь неизлечимым заболеванием и, зная, что судьба моя предрешена, изо всех сил стремлюсь приблизить свой смертный час. Но только все зазря: любовь к жизни во мне слишком сильна… И тут, хвала небесам, являетесь вы, мой избавитель! Лишь услышав эту мелодию и эти вариации в вашем исполнении, я больше не хочу жить, я полностью отдаюсь в объятья смерти, я желаю умереть – более того, мне не терпится наконец расстаться с жизнью!
С этими словами старик повис у меня на шее, обливаясь слезами счастья. Пораженный, я, однако, не мог не гордиться собой и проводил старого господина, уходящего из моей комнаты, парой особенно чудовищных вариаций. Тот сложился пополам, будто перочинный ножик, и больше уже на свое ложе боли и страданий не возвращался – его вынесли в гробу.
Наконец моя нездоровая страсть к аккордеону сошла на нет, и я испытал превеликое облегчение. Пребывая в горячечном музыкальном бреду, я был ходячей катастрофой для окружающих, неся с собой лишь погибель. Я разрушал семьи, сокрушал слабых духом, вгонял меланхоликов в депрессию, ускорял кончину смертельно больных и, искренне опасаюсь, даже тревожил мертвых в их могилах. Своим жутким музицированием я нанес неисчислимый вред и причинил невыразимые страдания соплеменникам. Впрочем, меня оправдывает то, что одно благое деяние я таки совершил, спровадив того бедного измученного старичка в лучший мир.
И да, я все же сумел извлечь из моей страсти к аккордеону кой-какую выгоду: все то время, что я упражнялся в игре на нем, я никогда не платил за постой. Хозяева шли на любые уступки, соглашаясь не брать с меня ни цента, лишь бы я поскорее съехал.
Собственно, я сел писать, держа в уме две мысли. Первая – привить читателю снисхождение к тем несчастным, кто вбил себе в голову, будто имеет талант к музыке, и в попытках этот талант развить каждую ночь сводит с ума соседей. А вторая – поделиться прелестной историей о малыше Джордже Вашингтоне, Ни-Разу-В-Жизни-Не-Солгавшем, и вишневом дереве. (Или то была яблоня?.. Я что-то запамятовал, хотя услышал этот анекдот буквально вчера, а после столь длинного и подробного вступления вообще все забыл. Помню лишь, что история была весьма трогательная.)
По просьбе одного приятеля, который прислал мне письмо из восточных штатов, я навестил добродушного старого болтуна Саймона Уилера, навел, как меня просили, справки о приятеле моего приятеля Леонидасе У. Смайли и о результатах сообщаю ниже. Я питаю смутное подозрение, что никакого Леонидаса У. Смайли вообще не существовало, что это миф, что мой приятель никогда не был знаком с таким персонажем и рассчитывал на то, что, когда я начну расспрашивать о нем старика Уилера, он вспомнит своего богомерзкого Джима Смайли, пустится о нем рассказывать и надоест мне до полусмерти скучнейшими воспоминаниями, столь же длинными, сколь утомительными и никому не нужными. Если такова была его цель, она увенчалась успехом.
Я застал Саймона Уилера дремлющим у печки в полуразвалившемся кабачке захудалого рудничного поселка Ангел и имел случай заметить, что он толст и лыс и что его безмятежная физиономия выражает подкупающее благодушие и простоту. Он проснулся и поздоровался со мной. Я сказал ему, что один из моих друзей поручил мне справиться о любимом товарище его детства, Леонидасе У. Смайли, о его преподобии Леонидасе У. Смайли, молодом проповеднике слова Божия, который, по слухам, жил одно время в Калаверасе, в поселке Ангел. Я прибавил, что буду весьма обязан мистеру Уилеру, если он сможет мне что-нибудь сообщить о его преподобии Леонидасе У. Смайли.
Саймон Уилер загнал меня в угол, загородил стулом, уселся на него и пошел рассказывать скучнейшую историю, которая следует ниже. Он ни разу не улыбнулся, ни разу не нахмурился, ни разу не переменил того мягко журчащего тона, на который настроился с самой первой фразы, ни разу не проявил ни малейшего волнения; весь его бесконечный рассказ был проникнут поразительной серьезностью и искренностью, и это ясно показало мне, что он не видит в этой истории ничего смешного или забавного, относится к ней вовсе не шутя и считает своих героев ловкачами самого высокого полета. Я предоставил ему рассказывать по-своему и ни разу его не прервал.
– Его преподобие Леонидас У… гм… его преподобие… Ле… Да, был тут у нас один, по имени Джим Смайли, зимой сорок девятого года, а может быть, и весной пятидесятого, что-то не припомню как следует, хотя вот почему я думаю, что это было зимой или весной, – помнится, большой желоб был еще недостроен, когда Смайли появился в нашем поселке; во всяком случае, чудак он был порядочный: вечно держал пари по поводу всего, что ни попадется на глаза, лишь бы нашелся охотник поспорить с ним, а если не находился, он сам держал против. На что угодно, лишь бы другой согласился держать пари, а за ним дело не станет; все что угодно, лишь бы держать пари, он на все согласен. И ему везло, необыкновенно везло, он почти всегда выигрывал. Он-то был всегда наготове и поджидал только удобного случая; о чем бы ни зашла речь, Смайли уж тут как тут и предлагает держать пари и за и против, как вам угодно. Идут конские скачки – он в конце концов либо загребет хорошие денежки, либо проиграется в пух и прах; собаки дерутся – он держит пари; кошки дерутся – он держит пари; петухи дерутся – он держит пари; да чего там, сядут две птицы на забор – он и тут держит пари: которая улетит раньше; идет ли молитвенное собрание – он опять тут как тут и держит за пастора Уокера, которого считал лучшим проповедником в наших местах, – и, надо сказать, не зря; к тому же и человек, этот пастор, был хороший. Да чего там, стоит ему увидеть, что жук ползет куда-нибудь, – он сейчас же держит пари: скоро ли этот жук доползет до места, куда бы тот ни полз; и если вы примете пари, он за этим жуком пойдет хоть в Мексику, а уж непременно дознается, куда он полз и сколько времени пробыл в дороге. Тут много найдется ребят, которые знали этого Смайли и могут о нем порассказать. Ему было все нипочем, он готов был держать пари на что угодно – такой отчаянный. У пастора Уокера как-то заболела жена, долго лежала больная, и уж по всему было видно, что ей не выжить; и вот как-то утром входит пастор, Смайли – сейчас же к нему и спрашивает, как ее здоровье; тот говорит, что ей значительно лучше, благодарение Господу за его бесконечное милосердие, – дело идет на лад, с помощью Божией она еще поправится; а Смайли как брякнет, не подумавши: «Ну, а я ставлю два с половиной против одного, что помрет».
У этого самого Смайли была кобыла. Наши ребята звали ее «Тише едешь – дальше будешь», – разумеется, в шутку, на самом деле она вовсе была не так плоха и частенько брала Джиму призы, хоть и не из самых резвых была лошадка и вечно болела, то астмой, то чахоткой, то собачьей чумой, то еще чем-нибудь. Дадут ей, бывало, двести – триста шагов форы, а потом обгоняют, но к самому концу скачек она, бывало, до того разойдется, что удержу нет, и брыкается, и становится на дыбы, и бьет копытами, и закидывает ноги и кверху, и направо, и налево, и такую, бывало, поднимет пыль и такой шум – и кашляет, и чихает, и фыркает, – зато всегда ухитряется прийти к столбу почти на голову вперед, хоть меряй, хоть не меряй.
А еще был у него щенок бульдог, самый обыкновенный с виду, посмотреть на него – гроша ломаного не стоит, только на то и годен, чтобы шляться да вынюхивать, где что плохо лежит. А как только поставят деньги на кон – откуда что возьмется, совсем не тот пес: нижняя челюсть выпятится, как пароходная корма, зубы оскалятся и заблестят, как огонь в топке. И пусть другая собака его задирает, треплет, кусает сколько ей угодно, пусть швыряет на землю, Эндрью Джексон – так звали щенка, – Эндрью Джексон и ухом не поведет, да еще делает вид, будто он доволен и ничего другого не желал, а тем временем противная сторона удваивает да удваивает ставки, пока все не поставят деньги на кон; тут он сразу вцепится другой собаке в заднюю ногу да так и замрет – не грызет, понимаете ли, а только вцепится и повиснет, и будет висеть хоть целый год, пока не одолеет. Смайли всегда ставил на него и выигрывал, пока не нарвался на собаку, у которой не было задних ног, потому что их отпилило круглой пилой. Дело зашло довольно далеко, и деньги уже поставили на кон, и Эндрью Джексон уже собрался вцепиться в свое любимое место, как вдруг видит, что его надули и что другая собака, так сказать, натянула ему нос; он сначала как будто удивился, а потом совсем приуныл и даже не пытался одолеть ту собаку, так что трепка ему досталась изрядная. Он взглянул разок на Смайли, как будто говоря, что сердце его разбито и Джим тут сам виноват – зачем подсунул ему такую собаку, у которой задних ног нет, даже вцепиться не во что, а в драке он только на это и рассчитывал; потом отошел, хромая, в сторонку, лег на землю и помер. Хороший был щенок, этот Эндрью Джексон, и составил бы себе имя, останься он жив, талантливый был пес, настоящей закваски. Я-то это знаю, вот только ему случая не было показать себя, а не всякий поймет, что без таланта ни один пес не смог бы так драться в подобных затруднительных обстоятельствах. Мне всегда обидно делается, как только вспомню эту его последнюю драку и чем она кончилась.
Так вот, у этого самого Смайли были и терьеры-крысоловы, и петухи, и коты, и всякие другие твари, видимо-невидимо, – на что бы вы ни вздумали держать пари, он все это мог вам предоставить.
Как-то раз поймал он лягушку, принес домой и объявил, что собирается ее воспитывать; и ровно три месяца ничего другого не делал, как только сидел у себя на заднем дворе и учил эту лягушку прыгать. И что бы вы думали – ведь выучил. Даст ей, бывало, легонького щелчка сзади, и глядишь – уже лягушка перевертывается в воздухе, как оладья на сковородке; перекувыркнется разик, а то и два, если возьмет хороший разгон, и как ни в чем не бывало станет на все четыре лапы, не хуже кошки. И так он ее здорово выучил ловить мух – да еще постоянно заставлял упражняться, – что ей это ровно ничего не стоило: как увидит муху, так и словит. Смайли говаривал, что лягушкам только образования не хватает, а так они на все способны; и я этому верю. Бывало – я это своими глазами видел – посадит Дэниела Уэбстера – лягушку так звали, Дэниел Уэбстер – на пол, вот на этом самом месте, и крикнет: «Мухи, Дэниел, мухи!» – и не успеешь моргнуть глазом, как она подскочит и слизнет муху со стойки, а потом опять плюхнется на пол, словно комок грязи, и сидит себе как ни в чем не бывало, почесывает голову задней лапкой, будто ничего особенного не сделала и всякая лягушка это может. А уж какая была умница и скромница при всех своих способностях, другой такой лягушки на свете не сыскать. А когда, бывало, дойдет до прыжков в длину по ровному месту, ни одно животное ее породы не могло с ней сравняться. По прыжкам в длину она была, что называется, чемпион, и когда доходило до прыжков, Смайли, бывало, ставил на нее все свои деньги до последнего цента. Смайли страх как гордился своей лягушкой, – и был прав, потому что люди, которые много ездили и везде побывали, в один голос говорили, что другой такой лягушки на свете не видано.
Смайли посадил эту лягушку в маленькую клетку и, бывало, носил ее в город, чтобы держать на нее пари. И вот встречает его с этой клеткой один приезжий, новичок в нашем поселке, и спрашивает:
– Что это такое может быть у вас в клетке?
А Смайли отвечает этак равнодушно:
– Может быть, и попугай, может быть, и канарейка, только это не попугай и не канарейка, а всего-навсего лягушка.
Незнакомец взял у него клетку, поглядел, повертел и так и этак и говорит:
– Гм, что верно, то верно. А на что она годится?
– Ну, по-моему, для одного дела она очень даже годится, – говорит Смайли спокойно и благодушно, – она может обскакать любую лягушку в Калаверасе.
Незнакомец опять взял клетку, долго-долго ее разглядывал, потом отдал Смайли и говорит довольно развязно:
– Ну, – говорит, – ничего в этой лягушке нет особенного, не вижу, чем она лучше всякой другой.
– Может, вы и не видите, – говорит Смайли. – Может, вы знаете толк в лягушках, а может, и не знаете; может, вы настоящий лягушатник, а может, просто любитель, как говорится. Но у меня-то, во всяком случае, есть свое мнение, и я ставлю сорок долларов, что она может обскакать любую лягушку в Калаверасе.
Незнакомец призадумался на минутку, а потом вздохнул и говорит этак печально:
– Что ж, я здесь человек новый, и своей лягушки у меня нет, а будь у меня лягушка, я бы с вами держал пари.
Тут Смайли и говорит:
– Это ничего не значит, ровно ничего, если вы подержите мою клетку, я сию минуту сбегаю, достану вам лягушку.
И вот незнакомец взял клетку, приложил свои сорок долларов к деньгам Джима и уселся дожидаться.
Долго он сидел и думал, потом взял лягушку, раскрыл ей рот и закатил ей туда хорошую порцию перепелиной дроби чайной ложечкой, набил ее до самого горла и посадил на землю. А Смайли побежал на болото, долго там барахтался по уши в грязи, наконец поймал лягушку, принес ее, отдал незнакомцу и говорит:
– Теперь, если вам угодно, поставьте ее рядом с Дэниелом, чтобы передние лапки у них приходились вровень, а я скомандую. – И скомандовал: – Раз, два, три – пошел!
Тут они подтолкнули своих лягушек сзади, новая проворно запрыгала, а Дэниел дернулся, приподнял плечи, вот так – на манер француза, а толку никакого, с места не может сдвинуться, прирос к земле, словно каменный, ни туда ни сюда, сидит, как на якоре. Смайли порядком удивился, да и расстроился тоже, а в чем дело – ему, разумеется, невдомек.
Незнакомец взял деньги и пошел себе, а выходя из дверей, показал большим пальцем через плечо на Дэниела – вот так – и говорит довольно нагло:
– А все-таки, – говорит, – не вижу я, чем эта лягушка лучше всякой другой, ничего в ней нет особенного.
Смайли долго стоял, почесывая в затылке и глядя вниз на Дэниела, а потом наконец и говорит:
– Удивляюсь, какого дьявола эта лягушка отстала, не случилось ли с ней чего-нибудь – что-то уж очень ее раздуло, на мой взгляд. – Он ухватил Дэниела за загривок, приподнял и говорит: – Залягай меня кошка, если она весит меньше пяти фунтов, – перевернул лягушку кверху дном, и посыпалась из нее дробь – целая пригоршня дроби. Тут он догадался, в чем дело, и света не взвидел, – пустился было догонять незнакомца, а того уж и след простыл. И…
Тут Саймон Уилер услышал, что его зовут со двора, и встал посмотреть, кому он понадобился. Уходя, он обернулся ко мне и сказал:
– Посидите тут пока и отдохнете, я только на минуточку.
Но я, с вашего позволения, решил, что из дальнейшей истории предприимчивого бродяги Джима Смайли едва ли узнаю что-нибудь о его преподобии Леонидасе У. Смайли, и потому не стал дожидаться.
В дверях я столкнулся с разговорчивым Уилером, и он, ухватив меня за пуговицу, завел было опять:
– Так вот, у этого самого Смайли была рыжая корова, и у этой самой коровы не было хвоста, а так, обрубок вроде банана, и…
Однако, не имея ни времени, ни охоты выслушивать историю злополучной коровы, я откланялся и ушел.