Разбудил стук в дверь, сопровождаемый басовитым испаноязычным ором. Муж плескался в душе; и, не понимая спросонья, где нахожусь, я соскребла себя с кровати и дотащила до глазка в двери. В глазке синел кусок форменного халата горничной и пестрела тележка с «клининговыми прибамбасами». Приоткрыв дверь, я обнаружила крепкую пожилую мексиканку. Один её глаз был целиком залит бельмом, что, видимо, мешало разглядеть табличку «Просьба не беспокоить»; а на пышной груди лежала рация, по какой в России переговариваются охранники.
Мексиканка широко улыбнулась и, чтобы не прерывать монолог в рацию, показала на тележку со щётками. Я ответила знаками, «посмотрите на табличку на двери, хочу спать и умоляю не орать». Она закивала, покатила тележку к следующему номеру и ровно через секунду вернула голос на прежнюю громкость не по злому умыслу, а в силу темперамента. Хотелось понять, зачем горничной рация? Почему эта чёртова рация работает при том, что почти вся техника в номере сломана? И из каких соображений горничной нанимают тётку с бельмом на весь глаз?
Я за интеграцию инвалидов в социум, но всё-таки двумя глазами сподручнее чистить ковёр, замечать перегоревшую лампу в ванной и искрящие провода в гардеробной. Позже мы встретили в лифте молоденькую хорошенькую горничную-мексиканку. На груди у неё висела рация, из которой вырывался басок нашей горничной. Моего скудного знания испанского хватило, чтоб понять, с какой страстью они обсуждали, кто из них что ел на завтрак.
Подушка, обузданная баррикадой из халатов, не сползла на пол, и это ощущалась мелкой победой над американским сервисом. В геометрию душа в ванной я хоть и не с первого раза, но всё же вписалась. И пока муж лепил из багелей бутерброды, готовила чай за 12 минут и 18 нажимов, как заправский бармен. А потом напялила джинсы с футболкой, чтоб не выделяться из бродвейской массы.
Интернет подтвердил, что Публичная библиотека находится на 5-й Авеню, но мексиканец на рецепции замотал головой и отметил нам на карте другое место – поближе. А на вопрос, почему за наши десять долларов в сутки вайфай не попадает в айпад, ответил, что за айпад надо заплатить ещё десять долларов в сутки, но если мы взяли и айфон, то лучше сразу и заплатить ещё десять долларов в сутки и за него. И порекомендовал для завтрака всемирно знаменитый «Zabar’s» на ближайшем углу.
Поскольку мы ещё не знали, что «всемирно знаменитый» в американском понимании, это известный в городе, а то и в квартале, то пошли поглазеть. Всемирно знаменитый «Zabar’s» находился рядом с сельпо, где вчера покупали зонтик. Это был вытянутый на весь первый этаж здания магазин деликатесов и кухонной утвари. Магазин и магазин, видали мы и не такие. Но с правого боку к нему лепилась простенькая кафешка, набитая фриковатыми старушками.
Казалось, что это перерыв в съёмках постмодернистского фильма, не могут же старушки за восемьдесят собраться с утра с наклеенными ресницами, безумными укладками, в пачках кружев и килограммах бижутерии без важного повода. Оказалось, могут. В Ницце и Каннах я видела эту тюнингованную и ботоксозависимую породу, но подобную концентрацию на квадратный метр встретила только здесь.
Они сидели за длинным общим столом в центре помещения, пили кофе с булочками и преувеличенно громко щебетали. Просчитывалось, как рано они встали, сколько часов посвятили причёске и напяливанию восемнадцати колец на десять пальцев, чтобы съесть булочку с социально близкими. А в это время их внуков воспитывали вовсе не Арины Родионовны, а халды из третьего мира, не прочитавшие ни одной книжки ни на одном языке. И воспитывали не потому, что любят детей, а просто не нашли другой работы.
В белой Америке не любят жить большими семьями, а излишки жилья предпочитают сдавать чужим людям. В этом свои преимущества – несемейные старики получают льготы и бонусы. Они всем обеспечены, и сдают лишние комнаты от одиночества, ведь телефонный звонок раз в месяц и рождественская открытка считаются здесь нормальными родственными отношениями.
Психолог Эрик Х. Эриксон называл опорным столбом здешней семьи «американскую мамочку», совмещающую англосаксонскую модель с колониальной экспансией. На неё возложена ответственность за адаптацию к оседлой жизни, роль культурного цензора и религиозной совести семьи. И, сдерживая эмоциональное развитие и попытки индивидуализации детей, чтобы сделать их конформистами, «американская мамочка» предъявляет себя как совершенно асексуальное существо.
Старушки-фрики, собравшиеся в «Zabar’s», показались мне именно пуританскими «мамочками», запрещавшими себе и детям всё подряд и добирающими теперь, когда уже «никто не осудит» за сексуализацию образа. Ведь это у нас, чем моложе, чем нарядней, а у американцев наоборот. И за тем, чтобы в восемьдесят надувать гелем морщины, клеить ресницы и обвешиваться ёлочными игрушками для похода на чашечку кофе в закутке магазина, стоит такое одиночество, что хоть волком вой!
Знакомая рассказывала, как навещала со своим американским мужем ослепшую восьмидесятилетнюю свекровь. Я недоумевала:
– Как она выживает в одиночку? Почему вы не возьмете её в свой дом?
Знакомая ответила:
– Здесь такое никому не приходит в голову! Она не хочет идти в пансионат престарелых, привыкла к своей квартире, делает всё на ощупь, включает электроплиту, готовит. К ней ходит социальный работник. И вообще у неё ужасный характер. Но в Америке всё продумано, и если она доберётся до магазина, то сможет купить бутылку вина с этикеткой для слепых, написанной по Брайлю!
Я онемела от подобного рационализма, понимаемого нами как цинизм.
Все знают, насколько по-разному организованы семьи в России и в США. Наши дети инфантильней, родители контролируют их до пенсии, чтобы поздно повзрослевшие дети контролировали их до самой смерти. А в американских семьях, где круглые сутки звучит дежурное «I love you», детей жёстко ориентируют на самостоятельность и индивидуализм.
За счёт этого они социализируются и начинают зарабатывать значительно раньше наших, но большой вопрос, в какой части это хорошо, а в какой плохо. И если мы вспомним, какие тонны психотропных приходятся как на маленького, так и на взрослого американца, то со своей колокольни решим, что это плохо, ведь невротиками становятся недоигравшие, недолюбленные и недобалованные дети.
У американцев за этим стоит генетический страх выживания в чужих условиях, у нас этого страха нет, и когда-то в нашем языке слово «жалеть» было синонимом слова «любить». А воспитательный стереотип «американской мамочки» означает любовь как необходимость быть безжалостной, не доверять своим чувствам и требовать от ребёнка армейского понимания жизни, в котором «каждый за себя, а Бог за всех нас!»
Собственно, и спорт имеет в США такое патологическое значение в школе и университете, чтобы ребёнок привыкал к конкуренции и знал, что надеяться кроме себя не на кого. Ведь следующий этап потребует изматывающей борьбы за всё более высокий уровень жизни. И потому американских детей отправляют после школы чем дальше, тем лучше, и учат жизни, как в русских деревнях учили плавать – швырнуть в воду, а раз не выплыл, родить нового.
И американским родителям настолько важно заставить детей самостоятельно справляться с трудностями, что материально поддерживать их после школы считается непедагогичным. Да и университет родители стараются не оплачивать целиком, предлагая ребёнку работать во время учебы или взять кредит; иначе он вырастет неудачником – failure.
Понятие неудачника у нас иное, мы при прочих равных данных программируем ребёнка на занятие, которое нравится и реализует его потенциал, а не на большие заработки. Мы не натаскиваем его на умение выгодно продать свои способности и не дрессируем с точки зрения предприимчивости и напора. Погоня за деньгами в ущерб психологическому комфорту понимается в нашей интеллигентной среде как плебейство, а в среде американских интеллектуалов наоборот.
Мы считаем закончившего школу всё ещё сильно нуждающимся в семье. В эмоциональной поддержке – ведь на него обрушивается столько нового; в нормальной домашней еде – ведь он ещё растёт; в чистой постели и полноценном сне – ведь у него огромная нагрузка; в родительском занудстве – ведь в зоне круглосуточного загула в общежитии невозможно нормально учиться.
Последние годы «дальнее зарубежное» образование стало в России модным. Но если присмотреться к этим семьям, окажется, либо они из глубинки; либо дети там не сильно нужны родителям, занятым карьерой или новыми браками; либо родители считают это предметом престижа; либо просто не справляются с подростками. А любящие родители понимают, что наши семьи иные, наши дети иные, и им не подходит внезапно начавшееся колониальное воспитание.
Обратная сторона раннего выпихивания детей в США называется «empty nest», переводится как «опустевшее гнездо» и означает дом, из которого разлетелись подросшие дети. Старики живут в этом гнезде, пока могут обслуживать себя. Потом их тоже выпихивают в специализированные кварталы, когда они особенно нуждаются в близких. И дело не в медуслугах, правильном питании, организованном досуге и квалифицированном персонале, а в том, что никакой персонал ни за какие деньги не станет старикам семьёй и не даст ощущения нужности и значимости.
Наглазевшись на фриков, мы двинулись по Бродвею в сторону Нижнего Манхэттена. Дневной свет не сделал улицу краше, архитектура продолжала ужасать и там, где на что-то претендовала, и там, где ни на что не претендовала. Успокаивала только полоска зелени посреди Бродвея, потому что насколько плохо у местных складывались отношения с камнем, настолько хорошо получалось с растениями.
Надвигающееся тело города выглядело спально-промзонно-барачным и глубоко провинциальным, и эта провинциальность была не умильно бесхитростной, а бездушно неряшливой. И потому оживлённые куски Бродвея казались похожими на международный аэропорт, по которому навстречу друг другу, словно опаздывая на свои самолёты, спешили толпы буднично одетых людей, чтобы разлететься в разные концы планеты, потому что у них не было ничего общего.
Мы шли и шли в этой толпе по правой стороне Бродвея, миновали автобус с американским флагом, из окна которого продавали пиццу и прочее горячее тесто с небольшим участием белка и зелени. И наткнулись на распахнутые и отдраенные до полной прозрачности стеклянные двери магазина Apple. Их закрывали, пока в 1983 году госпожа Дерек Смит, торговавшая в молодости русскими соболями, сослепу не сломала о них нос и не отсудила у Apple в 1 000 000 долларов.
Под свисавшим с потолка магазина надкушенным яблоком народ тыкал пальцами в привинченные к столам айпады. Это был демонстрационный зал, а покупки совершались в подвале, куда и отправился муж, оставив меня глазеть на бродвейский людской поток. Стоило примоститься напротив китайского ресторана, как оттуда выпрыгнули три китайца, синхронно метнулись на сиденья чужих припаркованных мотоциклов и синхронно закурили.
Радуга брызг на передниках их белоснежной формы подробно рассказывала, что они до этого чистили, резали и перемешивали. Казалось, эта тройка годы простояла рядом на пищевом конвейере и была слаженна, как часовой механизм. Один зорко смотрел направо, другой налево, третий – на дорогу, не появится ли полицейский. В России ещё разрешалось курить на улице, в Нью-Йорке уже штрафовали на 50 долларов.
Массово Америка закурила только в XX веке, а прежде жевала табак, сплевывая его на землю. В начале прошлого века плевательницы стояли в домах, учреждениях, поездах и салунах, где ковбои демонстративно выплевывали отжеванный табак мимо них. У одного из лидеров «Гарлемского Возрождения» Лэнгстона Хьюза даже есть стихотворение «Медные плевательницы».
В царской России нюхало и жевало табак высшее общество, остальные предпочитали махорку, из которой и вырос наш культ курения. И вырос так, что даже в рамках российского запрета на курение в общественных местах прохожие выгораживают курильщика перед полицейским. Наша круговая порука в принципе складывается против власти, и мы вызываем полицию только в ситуации полной исчерпанности переговорного ресурса.
В Америке посредничество госорганов – привычная технология построения диалога, у них не принято вмешиваться в жизнь соседей, в их скандалы, опекать или приходить на помощь одной из сторон семейного конфликта. Важнее быть своевременным «whistleblower» – человеком, дующим в свисток. Детей приучают доносить на товарищей с песочницы, ученики жалуются друг на друга и учителей, студенты пишут доносы на однокурсников и преподавателей.
Государству не выгодно формировать в этом вопросе чувство меры, ему выгодней стимулировать доносителей материально, и потому полиция и спецслужбы ищут преступника без доноса только в голливудских фильмах. Все масштабные преступники типа «вашингтонского снайпера» или террориста-унабомбера задерживаются не благодаря профессионализму силовиков, а с помощью «всеобщей бдительности».
Повальное доносительство делает США сверхзаадминистрированой страной, потому что человек не идёт к соседу с воплем: «Сделай потише музыку!», а уменьшает громкость через вызов полиции. И сосед следит за громкостью не потому, что вокруг живые люди, а потому, что придётся платить штраф. С точки зрения одноходовки отношения через полицейского удобны, но они обесценивают горизонтальные связи, отнимают право на ошибку и шанс на исправление.
Знакомый из Бруклина рассказывал, что живёт в съёмной квартире, хозяин которой экономит на мусорном баке, а мешки возле дома начинают вонять на жаре задолго до приезда мусоровоза. Перед приходом гостей знакомый пристроил свой мешок в чужой бак, соседи немедленно вызвали санитарную полицию и оштрафовали «преступника» на 500 долларов.
Дело происходило в двухэтажных скворечниках, где все на виду. Соседи видели, как «преступник» бьётся за выживание, знали, что дома у него инвалид, и 500 долларов значимая сумма для семьи. Полиция уехала, а люди остались жить «окна в окна», продолжая улыбаться при встрече фальшивой американской улыбкой.
Приятельница рассказывала, как дети, приехав в США, купили машину, прежде развозившую суши, и поставили перед домом. По законам этого штата место машины для бизнеса не у дома, а на платной стоянке. Но соседка не объяснила этого свежим эмигрантам, а вызвала полицию. Супругов оштрафовали на 1000 долларов и заставили тут же закрасить рекламную надпись. Они не собирались развозить суши и были шокированы не столько штрафом, сколько тем, что дом соседки стоял напротив и она не собиралась переезжать.
Других моих знакомых регулярно штрафовали за жаренье шашлыка на их огромном балконе. Пожарный департамент щедро оплачивает доносы, и некоторые зарабатывают, вынюхивая со своих балконов запах жареного мяса. На собственном балконе нельзя не только жарить шашлык, Александр Гордон рассказывал, как поставил там три картонные коробки для вещей. Соседи написали донос о том, что он нарушает устав дома, позволяющий ставить на балконе только мебель. Тогда Александр остроумно написал на большой коробке фломастером «стол», а на маленьких – «стул», и совет дома вынужден был отстать.
Знаю истории о доносах за не подстриженную вовремя траву, о доносах сослуживцев про чье-то опоздание на работу или отлучку в рабочее время в магазин. Сладчайшая тема доносов – ремонт и перепланировка, которая называется в Америке модернизацией. Платное разрешение надо получать на каждый вбитый гвоздь, на смену пола и переустановку сантехники. Эти доносы тоже прекрасно оплачиваются.
Одна моя знакомая эмигрантка, освоив донос, как способ движения наверх, заняла в США нереальную для её интеллекта должность. Устроившись в фирму «на побегушках», она круглые сутки писала доносы, что её дискриминируют как эмигрантку, еврейку, женщину, толстую и косоглазую. И сделала работу отдела настолько невыносимой, что получала повышение потому, что, переводя на язык российских идиом, ей «проще было дать, чем объяснять, что не хочется».
В ходе сталинских репрессий многие тоже считали, что доносом на соседа обороняют родину от врагов, не понимая, что уничтожают таким образом и соседа, и его семью, и гражданское общество, и собственную личность. Сергей Довлатов риторически спрашивал: «Мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить – кто написал четыре миллиона доносов?»
Россияне наелись «всеобщей бдительности», помнят, что это оружие массового поражения, и считают эпоху сталинизма позорной страницей истории. А в США платный доносчик – уважаемый гражданин. Отчасти это объясняет количеством оружия на руках у населения, и, попросив соседа сделать музыку тише, несложно нарваться на очередь из штурмовой винтовки.
В отличие от немолодой неторопливой России, пока ещё способной растворять в себе понаехавших, Америка – винегрет, из которого выпирают все овощи сразу, а каждый овощ боится и не понимает овоща рядом. И равняя эти овощи в винегрет, власть заинтересована в полицейской сетке из доносов, прослушек и прочих нарушений частного пространства, как инструментов горизонтального контроля населения.
Короче, я переживала за китайцев, перекур которых смотрелся не пятном расслабухи посреди тяжёлой однообразной работы, а спецоперацией, проведённой с китайской чёткостью. Донести на них не успели, и, швырнув окурки на тротуар, они так же слаженно впрыгнули в двери ресторана, как и выпрыгнули из них.
А из эйпловского магазина вышел удивлённый муж со словами:
– Продавец сказал, что в айпад нельзя вставить наушники для скайпа! Я показал дырки для наушников, но это его не убедило…
– Продавец в таком навороченном магазине не понимает, где дырки для наушников? – ядовито спросила я.
– Совсем молодой мальчик! – дал отступного муж.
Живя и думая на английском, он оказался ещё меньше меня готовым к тому, насколько реальный Манхэттен отличался от голливудского. И реагировал на подчёркивание этой разницы так, словно я привезла весь бардак с собой в чемодане и специально раскладывала у нас на пути.
Мы дошли до Линкольн-центра, в котором, по мнению мексиканца из нашего отеля, находилась Публичная библиотека. Но красивым домом с колоннами тут не пахло, а вся культур-мультурная гробина, включая Метрополитен-оперу, смотрелась днём хуже Кремлёвского Дворца съездов, который мы испокон века считаем хрущёвским изнасилованием Кремля. В отличие от Хрущёва, Эйзенхауэр не был сыном шахтёра и мог бы оставить после себя архитектуру поинтересней.
Слава богу, хоть фрески заказали Марку Шагалу, правда, нынче, в связи с бедственным положением театра, фрески проданы в частные руки с условием, что их не выпилят и не увезут. И российскими мозгами не понять, почему супердержава не в состоянии подкормить свой главный оперный театр. Мы считали бы национальным позором проданную олигарху квадригу Аполлона с крыши Большого театра, но американский рационализм видит это иначе.
В Мет, как называют свою оперу ньюйоркцы, всё иначе, чем в Большом театре. В том числе нижний буфет с заранее заказанными дорогими блюдами и сверхдорогими напитками. В том числе то, что публика, берущая с собой сэндвич и бутылку воды, может рассматривать происходящее в дорогом буфете в бинокль как дополнительную часть спектакля. Но в зале все равны, и рядом сидят как дамы в бриллиантах на астрономические суммы, так и молодёжь в драных джинсах и вонючих кроссовках.
Меломаны бесчинствуют здесь, как и везде. Недавно зритель распылил в оркестровую яму во время спектакля «Вильгельм Телль» неизвестный порошок. Полиция эвакуировала зрителей и оркестрантов, но оказалось, это не теракт. Просто впечатлительный любитель оперы привёз из другого города прах своего друга и развеял на головы музыкантов.
Справа от Мет находился Концертный зал Эвери Фишера. Считается, что памятник Ленину с одной кепкой на голове и второй кепкой в руке – советско-российский символ; но опыт путешествий подсказывает, что в каждой стране свои Ленины с двумя-тремя кепками. Один из них – Зал Эвери Фишера, в который засунули больше зрительских кресел, чем предусматривал архитектурный план. Зал обиделся и перестал звучать, в его реконструкции закопали около миллиарда долларов, но эффекта нет. Здание можно только снести и снова выстроить по проекту.
Мы зашли в фойе несчастного зала, которое было чем-то между театральным буфетом и кафешкой. Бармен недовольно копался минут 10 в чайном ящике, пока нашёл единственный пакетик нормального чая. Как говорит моя эмигрировавшая подруга:
– Американская жизнь – это кофе без кофеина, чай без танина, масло без холестерина, секс без сексоина!
С чаем и пирожными мы отправились на ступеньки амфитеатра перед входом, на этих ступеньках народ сидел, лежал, пил, ел, общался, играл в гаджетах, читал электронные книжки или дремал. Вайфая здесь не было, да и вообще при всех инновационных понтах вайфай на Бродвее был только в кофейнях «Старбакс», но туда молодняк набивался как селёдки в бочку и устраивался даже на подоконниках.
Возле нас, усевшихся на подстеленные пакеты, прямо на ступеньки плюхнулась дама в вечернем костюме. Позже я убедилась, что в Нью-Йорке в принципе сдвинут гигиенический стандарт – у нас одетая подобным образом дама дотерпела бы до лавочки, но здешнюю не волновало, что до неё тут ходили ногами. Она достала из сумки термос, домашние бутерброды в салфетке и стала перекусывать. Видимо, не хотела связываться с общепитом.
Потом мне объяснили, что на Бродвее еда или дорогая, или опасная. Одни не рискуют деньгами, другие – здоровьем. Даже уверяли, что общепит сертифицирован буквами «А», «B» и «С» в зависимости от жёсткости гигиенических требований и показывали фото объявления в туалете общепитовского «Сабвея»: «Работники обязаны вымыть руки, прежде чем возвращаться к работе».
Но всё равно казалось, что руки американский персонал не моет во всех трёх категориях, к тому же самозабвенно копается при посетителях в ухе, чешет как под мышками, так и в более табуированных местах. В России тоже покупаются санитарные книжки, а мигранты, готовящие в одном ресторане, успевают помыть унитазы в соседнем. Но у нас это за кадром, а в Нью-Йорке живут «без занавесок».
В фойе Зала Эвери Фишера было чисто и правильно, идите туда без страха и упрёка, но бóльшая часть обследованных нами заведений в самой престижной части Манхэттена, независимо от цен, выглядела антисанитарно и предлагала еду второй свежести.
Совсем чудовищно смотрелись передвижные киоски «food truck» – эдакие «печки-лавочки» с нулевой санитарией. Трудящиеся в них арабы дымили и коптили так, что, пробегая мимо, приходилось жмуриться и затыкать нос. Жарили они явно на дизельном топливе, и наша распоследняя «крошка-картошка» казалась на этом фоне высокой кухней, созданной в стерильных условиях.
При этом в «печках-лавочках» кормились не только бомжующие, но и люди в дорогих деловых костюмах. Покупали и ели на ходу то, на что и смотреть-то было жутко. На Манхэттене вообще каждый второй ест на ходу что-то очень вредное и очень примитивное, бросая объедки и упаковки на тротуар. Потому что в недорогих кафе предлагают то же самое, но дороже. Нормальная еда в иной ценовой категории, а американцы очень экономны.
Работающие предпочитают завтракать и обедать на ходу. Утром потому, что спешат; днем потому, что мал перерыв на обед; а на ужин в кругу семьи съедается всё, что не съедено за день. Как писал Шарль Талейран: «Америка это страна, в которой 32 религии, и всего одно блюдо на обед…» Но несмотря на повальное кусочничанье и бутербродничанье, рекламировать Нью-Йорк начинают с темы кухонь, хотя, на мой взгляд, это точно не город «праздника живота».
Мы снова двинулись на поиски «красивого здания с колоннами», но попали в лапы пожилого рикши. Рикш мы в Индии повидали, но этот был эксклюзивен – разъезжал в белом костюме на белом велосипеде с прибитой к нему идиотской белой каталкой. Для образа куриного полковника Сандерса рикше не хватало только чёрной бабочки. Он высадил пожилую пару и убалтывал нас на поездку «с бешеной скидкой, всего за 60 долларов, потому что иначе вы ничего не поймёте о Нью-Йорке!». И мы бы уболтались, но подобное передвижение по бродвейским пробкам было медленнее пешей ходьбы.
Покидая площадь Линкольна, я вспомнила, что её называют «театральной», при том, что Линкольн был застрелен именно в театре и именно актёром – Джоном Уилксом Бутом. Так что назвать именем Линкольна «театральную площадь» – это американский чёрный юмор. Мы прошли на пересечении Бродвея и Линкольн-сквера лес гигантских стеклянных ящиков, отнимающих небо и время года, и добрались до Коламбус-сёркл – самой круглой площади Манхэттена, кажущейся уютнее других частей города, порубленного квадратами.
Мраморный Колумб, подаренный когда-то итальянской мафией, сиял на солнце, обозначая нулевой километр Нью-Йорка. Сообрази он, куда приплыл, страна называлась бы Христофорией, но Америго Веспуччи соображал лучше. Над Коламбус-сёркл зависали небоскрёбищи, и хотелось разглядеть это место после шумихи о покупке нашим олигархом местного пентхауса в 600 квадратных метров с видом на Центральный Парк за 88 000 000 долларов.
Я б поняла, отдай человек столько за сказочный кусок лесов, озёр или уникальный замок, но что за радость жить на высоте летящего самолёта, разглядывая в бинокль Центральный Парк и поток людей-козявок на замусоренном асфальте? Правда, этот олигарх сидел в тюрьме, бегал от покушений и при покупке вкладывал деньги в первую, вторую и двадцатую очередь в безопасность, а не в красоту и гармонию.
Но небезопасна и небоскрёбность, в которой человек сидит в одной золотой клетке, чтобы переместиться в другую золотую клетку – бронированную машину на охраняемой подземной парковке. А потом едет сквозь город с затемнёнными стёклами и ощущает, что деньги отняли у него весь мир, но при этом всё равно не обеспечили полной безопасности, ведь на каждом повороте именно из-за них могут отнять ещё и жизнь.
Исследование компании Wealth-X и банка UBS подтвердило, что самое большое количество миллиардеров – аж 103 – живёт в Нью-Йорке; и один процент жителей Манхэттена получает треть дохода всего населения города. Следующий миллиардерский город – Москва, в которой их 85. За ними Гонконг, Лондон и Пекин. И везде безопасность одной миллиардерской семьи обеспечивает не одна тысяча человек.
Безопасность президентов трудоустраивает ещё больше народу, и эти ведомства ещё неповоротливей. Например, когда в Москву приехал Барак Обама, один сегмент обеспечения его безопасности разрешил внести в протокол экскурсию на бельведер Дома Пашкова, и там до стерильности отмыли огромные окна. Чести видеть Москву с такой точки не были удостоены даже Воланд с Азазелло, скромно расположившиеся для беседы «на каменной террасе, закрытой от ненужных взоров балюстрадой с гипсовыми вазами и гипсовыми цветами».
Но другому сегменту обеспечения безопасности Обамы пришло в голову, что сквозь вымытые окна в президента удобно стрелять с многокилометрового расстояния из оружия с оптическим прицелом. И к этому отнеслись серьёзно, даже при том, что после 11 сентября мало кто серьёзно относится к мнению служб безопасности.
Мы и сами познакомились в этой поездке с российским нелегалом, много лет скрывающимся от предписанной депортации. Работая в многотиражке фотографом, он аккредитовывался на политические тусовки, где умудрился сфотографироваться рядом с президентом и с «хомлендсекьюрити» – руководителем службы безопасности страны.
Как вы понимаете, ему это было нужно, чтобы выложить фотки в «Одноклассниках»; но на его месте запросто мог оказаться террорист. Хотя смешнее и страшнее, что через несколько дней после 11 сентября одному из угонщиков самолёта по почте пришло разрешение на работу, ведь информационные базы разных ведомств США не пересекаются.
Вход в Центральный Парк смотрелся сладким просветом от небоскрёбов, надвисающих над Коламбус-сёркл. Перед ним пестрели костюмированные возницы в белых каретах, готовые «эх, прокатить» по аллеям за астрономическую сумму, но мы продолжили путь улицами со сгущающейся рекламой на стенах и сгущающейся толпой на тротуарах.
На 5-й Авеню я шарила глазами на тему придыхания, с которым произносится это название, но не увидела особых отличий от предыдущих улиц. Всё архитектурное было таким же жутким, всё человеческое таким же спешащим и усреднённым. Разве что на тротуаре валялось меньше бумажек и сидело меньше попрошаек. Ольга Славникова оказалась права – Публичная библиотека была единственным красивым зданием в округе, и мы с благоговением поднялись по роскошной лестнице с каменными львами.
У входа сидела пожилая чёрная охранница в форме, и мы преувеличенно вежливо спросили, в каком зале проходит мероприятие, связанное с Книжной ярмаркой? И охранница зарычала в ответ всей мощью пожилой тренированной глотки. Нью-Йоркская публичная библиотека содержит подразделение патрульных – собственную библиотечную полицию, и тётку хоть раз да предупредили, что она охраняет вход в библиотеку, а не овощную базу.
Конечно, ей платили за охранные функции, а не за справочные, хотя отбиться от нарушителя она могла только лаем. Короче, из серии: «– Алло, прачечная? – …Это Министерство культуры…» В глухом уголке мы отыскали любезную белую даму, которая рассказала, где проходят литературные чтения, и предложила посетить выставку Шелли. Но мы и без Шелли опоздали к началу, и на видавшем виды лифте спустились в глубокий подвал.
Мероприятие, задуманное как интеллектуальная дуэль, было в разгаре. Подвальный зал – битком, и мы пристроились на боковые кресла в разных рядах. Ольга Славникова сидела на сцене в изысканном платье и изысканных туфлях как вызов женщинам на ньюйоркских улицах. Рядом с ней был переводчик и модератор, а справа – во всех смыслах поеденный молью английский писатель Мартин Эмис. Ни разу не побывав в России, Мартин Эмис написал скандальную книгу о сталинском режиме и потому изображал слависта.
Я, естественно, не читала его на языке оригинала, но по переводу было ясно, что это «успешный скандальный рыночник». Мартин Эмис – был сыном одного из лидеров литературных пятидесятых Кингсли Эмиса. По нашей союзписательской терминологии он вошёл бы в список «сыписов, жописов, мудописов и писдочек» (сыновей писателей, жён писателей, мужей дочерей писателей и писательских дочек), имеющих протекционный доступ к издательским мощностям.