Книга Время и собака. Депрессии современности читать онлайн бесплатно, автор Мария Рита Кель – Fictionbook
Мария Рита Кель Время и собака. Депрессии современности
Время и собака. Депрессии современности
Время и собака. Депрессии современности

4

  • 0
Поделиться
  • Рейтинг Livelib:3.4

Полная версия:

Мария Рита Кель Время и собака. Депрессии современности

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Мария Рита Кель

Время и собака

Депрессии современности

Maria Rita Kehl

O tempo e o cão: a atualidade das depressões

* * *

© Maria Rita Kehl «O tempo e o cão: a atualidade das depressões», 2009

© Владислав Федюшин, перевод, 2021

Введение

Депрессия, темпоральность, социальный симптом

Замысел этой книги оформился в конце 2004 года, когда спустя более двадцати лет клинической практики в психоанализе я решила, что хочу работать с людьми, которые обращаются за помощью, полагая, что страдают депрессией. Раньше я передавала такие запросы более опытным коллегам – меня напугало случившееся в первые годы моей клинической работы самоубийство, в отношении которого я чувствовала себя особенно виноватой, поскольку не смогла оценить тяжесть ситуации, изложенной на консультации. Подготовившись к столкновению с фантазмом саморазрушения, который угрожает переносу в анализе депрессивных субъектов, я удивилась той скорости, с которой я начала учиться на этом материале, – быстрее, чем на любом другом опыте в моей практике.

Мне кажется, что задача вырвать лечение депрессий из компетенции психиатрии – это вызов, перед которым не должен отступать психоаналитик. Невероятный рост числа случаев диагностирования депрессии в странах Запада начиная с 1970-х годов можно было бы считать лишь следствием усилий фармацевтической индустрии по развитию и углублению техник диагностирования, способствующих тому, чтобы люди употребляли каждый год выходившие на рынок антидепрессанты (если не злоупотребляли ими).[1] Однако наряду с этим можно сказать, что современный человек особенно подвержен депрессии. Вторая гипотеза не исключает первой, но указывает на альтернативное решение проблемы. Хотя лечение депрессии обыкновенно не приписывается полю психоанализа и считается проблемой психиатрии, я согласна с Колетт Солер,[2] с точки зрения которой неопределенность понятия депрессии не должна мешать нам мыслить депрессивные феномены, с которыми мы имеем дело в клинической практике, используя психоаналитическую оптику.

За время моей аналитической практики я удостоверилась, что то, что мы, не претендуя на точность, называем депрессией, представляет собой картину, принадлежащую скорее клинике неврозов, чем психозов. Когда психоаналитик или психиатр говорит о психотической или «эндогенной» депрессии, весьма вероятно, что он имеет в виду не депрессию, а меланхолию. Это касается в том числе и депрессий, которые считаются хроническими и которые можно если не лечить, то во всяком случае облегчать их проявления с помощью психоанализа. Депрессия соответствует невротическим структурам, однако необходимо попытаться изучить ее своеобразие. Депрессии не сводятся к таким душевным состояниям как грусть, упадок сил, уныние, утрата интереса к жизни – несмотря на то, что все они, безусловно, входят в перечень страданий депрессивного субъекта. Кроме того, депрессии – не то же, что спорадические депрессивные эпизоды, которым подвержены все невротики в силу плохо проработанных утрат, неудач или скорби.

В психоаналитической клинике мы часто сталкиваемся с людьми, которые жалуются на то, что не имели иного опыта бытия в мире помимо депрессии, которая сопровождается короткими интервалами преходящего облегчения. То, как именно в рамках переноса они адресуют свои вопросы аналитику, заставляет нас заключить, что эти субъекты обладают невротической структурой; однако терзающее их ощущение пустоты, умственная и телесная медлительность и глубокая подавленность, в которой они пребывают, требуют несколько более осторожной оценки. Возникает вопрос: что же именно с самого раннего возраста, в зачатке некоторых неврозов, так сильно подавляет субъекта?

После более или менее длительного анализа невротическая структура депрессивного больного начинает отчетливо вырисовываться. Тогда мы понимаем, что субъект, который, казалось бы, хронически подавлен, является истериком или же невротиком навязчивости. Однако вследствие депрессии его структура, должно быть, с самого начала была повреждена в таких аспектах как позиция субъекта и защитные механизмы, характерных для каждого невроза. Что во время проживания эдипова комплекса становится определяющим для возникновения у некоторых невротических субъектов (хронической) депрессии? Что именно осталось незавершенным в конституировании юного субъекта, из-за чего он в лучшем случае становится истериком, а в худшем – зарабатывает невроз навязчивости или же депрессивное расстройство?

Я считаю, что позиция депрессивного субъекта[3] является следствием выбора – «выбора невроза» во фрейдовском смысле, – который осуществляется в тот момент, когда воображаемый отец предстает противником ребенка на втором такте эдипова комплекса. Первичный выбор в пользу будущей депрессии должен сводиться к бегству из области борьбы за фаллос: вместо того, чтобы оспорить фаллос у отца (и проиграть ему…), депрессивный субъект предпочитает отступить, оставаясь под покровом материнской защиты. По причине этого отступления и в противоположность тому, что происходит при следовании обычной траектории невроза, депрессивный субъект слабо защищен от кастрации. Начавшись в тот момент, когда дискурс матери указал ребенку место, занимаемое отцом в отношении ее желания, операция кастрации уже должна была произойти на этом такте конституирования субъекта. Выходит, что будущий депрессивный субъект задерживается на половине того пути, проходя который истерики и обессивные невротики определяют свою фантазматическую позицию: вместо того, чтобы вступить в борьбу за фаллос и попытаться вернуть уже произошедшую утрату, депрессивные субъекты «выбирают» остаться кастрированными. Это вовсе не значит, что им удалось символизировать кастрацию. Речь не идет и о воображаемых версиях кастрации, понятых как лишение или фрустрация. Скорее мы наблюдаем уклонение от требований фаллоса, завуалированных детской кастрацией. Это не значит, что депрессивным больным не знакомо чувство вражды. Они отступают потому, что не допускают ни риска поражения, ни возможности оказаться на втором месте. Столкнувшись с требованием «все или ничто», они в итоге принимают сторону «ничто».

Депрессивный субъект не вступает в противостояние с отцом. Его стратегия состоит в том, чтобы в качестве безвредного или беспомощного объекта отдаться под защиту матери. Наслаждение такой позицией дается субъекту ценой астении, упадка сил и утраты интереса к вызовам, которые готовит ему жизнь. Иначе говоря, в этом акте предложения себя беззащитным и зависящем от заступничества Другого кроется ловушка. Изображая, будто он не имеет отношения к борьбе за фаллос, депрессивный субъект не обретает средства, необходимые для того, чтобы противостоять угрозам. Тем самым он становится пассивным объектом материнского наслаждения, которое состоит во власти над ослабленным ребенком. Это место, место пассивного объекта материнской заботы, в эротическом плане не соответствует месту отца как законодателя желания матери; депрессивный субъект, я настаиваю на этом, есть субъект кастрированный.

Ввиду слабости своей структурной позиции, тот, кто на столкновение со своим желанием отвечает бегством в депрессию, находится ближе к вытесненному знанию о кастрации, чем, скажем, более устойчивые в этом отношении невротики. Это знание, по причине которого он зачастую избегает возлагать на себя ответственность, представляется депрессивному субъекту причиной его страдания. Однако здесь он заблуждается. Позиция депрессивного субъекта – это не только следствие отступления перед конфронтацией с отцом, но и следствие попытки избежать того знания, которое приходит к каждому субъекту через сны, оговорки или симптомы. Игнорируя это знание, депрессивная позиция постепенно осуществляет уничтожение субъективности.

Соблазн отступить перед желанием, схожий с тем, которому подвержен невротик, заставляет большую часть депрессивных больных искать спасения в медикаментах. Многие субъекты, опираясь на тотальную поддержку идеологии современного научно-маркетингового общества и массированную пропаганду антидепрессантов, ищут в сугубо психиатрическом лечении идеального повода для того, чтобы избежать столкновения с собственными субъективными вопросами. В отсутствие условий, которые позволили бы им проработать значение своего бессилия, многие депрессивные больные спешат примириться с тем, что они страдают от некоторого рода нехватки. В гегемонных дискурсах современности не придается значения состояниям грусти и боли существования, равно как и тому возможному знанию, к которому они могут привести. Современный мир демонизировал депрессию, что лишь отягощает страдания депрессивных больных чувством долга или вины за свои мысли и переживания.

Время субъекта и времена Другого

Если своим замыслом эта книга обязана анализу лиц с депрессивным расстройством, то ментальный процесс ее написания начался в тот день, когда я сбила пса. Этот несчастный случай не был внезапным, предугадать его можно было за несколько секунд, и в то же время он был неизбежен в силу привычной скорости событий в наше время. Мы едва замечаем пресловутую скорость жизни, пока столкновение с чем-нибудь ужасным не раскроет нам ее смертоносное обличье. Смертоносное не только для жизни тела – это лишь в крайних случаях, – но и для деликатности психической жизни, которая даже не является предметом обсуждения. В тот день, зажатая между грузовиками на шоссе, в зеркале заднего вида я все же заметила, что раненое животное сумело пересечь проезжую часть и скрыться в зарослях. Я слышала крик боли в течение всего нескольких секунд и не смогла оценить причиненный ему вред. Пес перестал существовать в моем перцептивном поле и мог бы полностью исчезнуть из регистра моего опыта; его забвение прибавилось бы к стиранию множества других моментальных перцепций, которыми мы ограничиваемся с тем, чтобы быстро на что-то отреагировать и с такой же скоростью об этом забыть.

Остаток пути я проехала, будучи пораженной этой почти свершившейся смертью, которую так легко было причинить. Собака была страшной, ее шерсть была грязно-пепельного цвета. Худая, тощая, она казалась отдаленной родственницей гончей – животного, которое в иконографии периода Возрождения символизирует меланхолию. Важно отметить, что ренессансная иконография ближе не столько фрейдовской меланхолии, сколько тому сплину, который вызывают в нас некоторые собаки и люди, – жалкие, задумчивые, отчаявшиеся в своей надежде на ласку, приказ или еще бог знает на что ещё. Отчаявшиеся в надежде на знак Другого, который указал бы им на то желание, которое требует от них ответа.

Через несколько минут после этого происшествия, еще будучи в дороге, я начала мысленно составлять текст о жестокости отношений современных субъектов со временем. От несчастного случая, который мог бы окончиться смертью собаки, осталось небольшое темное пятнышко на моем бампере. Удар был столь стремительным, что он мог бы и не стать событием, не ощути я необходимости раз за разом воспроизводить в уме эту сцену на протяжении двадцати километров, остававшихся до пункта назначения. Свою роль сыграли и прочитанные за несколько месяцев до того рассуждения Вальтера Беньямина о поэзии Бодлера, провозглашающей, по мнению этого философа, шоковый характер опыта модерности, перед которым поэт (меланхолик?) должен возвести символическую преграду.

Это дорожное происшествие заставило меня задуматься об отношении между депрессиями и опытом времени, который в наши дни практически полностью редуцирован до опыта скорости. Мы живем в иной темпоральности, нежели меланхолики прошлого, схожие с депрессивными больными современности. Они, неприспособленные к прожорливому времени капиталистического мира, страдают от ощущения, будто время остановилось. Это не значит, что причина их сопротивления имеет политическую природу – по крайней мере, если речь идет о публичном измерении языка, который отсылает субъекта бессознательного к полю Другого. Однако если медлительность депрессивного больного является не неким политическим жестом, а следствием его неспособности соотнестись с вызовами современности, то результатом становится его сопротивление предложенным модальностям наслаждения. Дело не в том, что депрессивный субъект не наслаждается вовсе; наслаждение, опасное своей близостью влечению к смерти, особенным образом участвует в экономике депрессии. Используя парафраз Фрейда, я бы сказала, что депрессивный субъект хочет наслаждаться, но на свой манер. Этот манер характеризует особая медлительность.

Возможно, именно поэтому фармацевтическая индустрия прилагает столько усилий, чтобы излечить больного депрессией. Она хочет сохранить в тайне знание, скрывающееся за упрямым отказом депрессивного субъекта встроиться в темпоральность Другого.

Пьер Федида, который считает депрессивность (в противовес депрессивным состояниям) фундаментальным качеством, если не неотъемлемым условием психической работы, пишет, что «фрейдовский психоанализ стал благодаря вниманию к психопатологии и благодаря своей клинике единственной попыткой сохранить в центре человеческого опыта функцию негативности (влечение к смерти, деструктивность, виновность, первичный мазохизм), подступившись к пониманию субъективности психической жизни».[4] Согласно Федида, истоки депрессии лежат в вопросе об отношениях субъекта со временем. Я полагаю, что депрессивный субъект был вырван из своей сингулярной темпоральности: отсюда его медлительность, столь непонятная и раздражающая тех, кто живет рядом с ним. Ему не удается войти в один ритм с временем Другого. Федида подчеркивает значение медлительности, которая характеризует время анализа подавленных субъектов. С его точки зрения, ускорение, навязываемое самыми простыми актам повседневной реальности, способствует «обнищанию психической жизни» в виде «ставшего нормой исчезновения времени человеческого общения».[5]

Возможно, тот, кто вопреки обещаниям фармацевтических чудес обращается к психоанализу, ищет время. Вне зависимости от продолжительности сессий, психоанализ – это путь, на котором нельзя отмерять время. В этом смысле он дает возможность психическому субъекту (вновь) встретиться с утраченной темпоральностью – начиная с восстановления атемпорального опыта образований бессознательного.

Однако это не единственная причина, по которой депрессивные субъекты продолжают приходить в анализ. Многие делают это потому что больше не могут выносить обеднение своей душевной жизни, вызванное длительным употреблением антидепрессантов. Другие обращаются к аналитику, поскольку считают, что эксперименты с различными психофармацевтическими препаратами не привели к ожидаемому результату или же последние перестали оказывать свое действие после более или менее продолжительного применения – это случается чаще, чем принято думать. Другая причина может заключаться в том, что медикаментозное лечение не сумело полностью лишить этих субъектов желания говорить, и они ищут слушателя. Даже тем, кто считает, будто психоаналитик должен дать им «правильные советы» по поводу того, как адаптироваться к социуму, спустя некоторое время становится интереснее слушать самих себя, чем «учиться» дешифровывать желания Другого с помощью мнимого знания психоаналитика.

Депрессивный субъект располагается ближе к своему бессознательному знанию, нежели невротики, находящие более устойчивую опору в механизмах и ресурсах собственной структуры. Так как ощущение пустоты, в котором он прибегает к воображаемой защите против кастрации и, следовательно, демонстрирует нищету как в производстве фантазмов, так и в характерных для неврозов защитных средствах, уже доминирует, депрессивный субъект может сбить аналитика с толку тем, что с самого начала анализа кажется следствием пересечения фантазма. Это не так. Депрессивный субъект пусть и создает впечатление, будто он «примирился» со своей кастрацией, при этом не понимает ее ценности как движителя и причины своего желания. Для него кастрация – это открытая рана, которая не только смущает, но и не перестает причинять страдания. В этом состоит моральная боль депрессивного субъекта – доказательство того, что он, хотя и знаком с кастрацией, не способен ее символизировать.

Я думаю, что аналитик должен понимать, что часть пути к цели в анализе депрессивного субъекта должна пролегать per via di porre, а не per via di levare.[6] Очевидно, что прибавлять означающие здесь должен сам анализанд, а не догадки аналитика. Важно побудить депрессивного субъекта сделать ставку на некую смысловую конструкцию, которая могла бы противостоять угнетающей его пустоте и отсутствию смысла. Это значит выстроить такой путь, на котором он сможет стать желающим субъектом. Только он сам способен создать новые комбинации означающих, сумеющие придать кастрации позитивный смысл, сделать ее движителем желания.

С другой стороны, различие между инфляцией означающих, которые в воображаемом невротиков поддерживают фантазию о требованиях Другого как любимого существа, и неизбежным при анализе депрессивных субъектов смыслотворчеством состоит в том, что вторые уже заранее знают, что жизнь лишена смысла.[7] «Психическое – так можно было бы назвать пустоту», – пишет в другом тексте Пьер Федида.[8] «Пустота могла бы быть депрессивным прототипом psyche – полностью полноправного психического органа, не имеющего репрезентации».[9]

Депрессивного субъекта угнетает не сама пустота, а незнание того, что вызывает его желание. Знание о пустоте, с одной стороны, служит доказательством той прострации, в которой он пребывает, а с другой – открывает широкую перспективу мобильности в символическом поле. По мере своего излечения он обретает способность создавать объекты, которые отвечали бы на нехватку того, что вызвало его желание, ибо «причина не является прежде, чем желание уже возникло».[10]

Такая находка совершается далеко не сразу. Связь депрессивных субъектов со временем приводит к тому, что в первые недели лечения перспектива прохождения анализа может казаться им пугающей. Однако, начиная с того момента, когда происходит решающий переход от времени, которое «не движется»,[11] ко времени, которое «не имеет значения»,[12] медлительность, необходимая для психоаналитической терапии, начинает идти на пользу депрессивному субъекту и позволяет ему выдержать столкновение с отсутствием смысла, присущего основам психической жизни. Изнутри невыносимости той пустоты, от которой он укрывается в депрессии (тем самым с каждым днем увеличивая глубину пропасти), депрессивный субъект устанавливает особенную связь с истиной своего положения. При депрессиях время, которое «не движется», представляет собой приостановленную темпоральность, не связанную ни с одним обнадеживающим образом становления.

Важно не путать депрессию с меланхолией. И тем более – не думать, будто разница между ними лишь количественная, и меланхолия является более тяжелой формой депрессии. Несмотря на сходства симптоматики, они сильно различаются между собой. К примеру, отчаяние меланхолика связано с тем фактом, что Другой в его первичной воображаемой (материнской) версии не обнаружил для новорожденного места в своем желании. Меланхолик заперт в мертвом времени, во времени, где появление Другого не состоялось. В свою очередь, мертвое время депрессивного субъекта работает как укрытие от настойчивых требований наслаждения Другого. В своем убежище депрессивный субъект пытается защитить себя от императива доставлять наслаждение Другому; но, тем не менее, чем больше он прячется, тем больше отдает себя Ему на милость.[13]

Если меланхолик представляет себя человеком без будущего, в силу того, что на заре формирования его субъективности Другой ничего от него не ожидал, то страдающий депрессией бежит от всякого движения вперед в попытке как можно дольше откладывать встречу с чрезмерной ненасытностью Другого.

Время, которое, по выражению Поля Валери, «не имеет значения», противоположно тому времени, которое было приостановлено в связи с требованием Другого. При таком опыте темпоральности Другой перестает натягивать нить времени и разрешает субъекту плести ее в подходящем ему ритме и сообразно собственным наклонностям. Автономная связь с неизбежным ходом времени оказывается возможной лишь после окончания анализа. Но при депрессиях она проявляется с первых сессий благодаря непостоянству питающих фантазию воображаемых образований – тому непостоянству, что лежит в основе утраты такими субъектами интереса к жизни. После того, как заслон против избыточной тревоги, подкрепляемый физическим присутствием аналитика, его видом,[14] делает терпимой встречу с отсутствием заранее установленного смысла существования, депрессивный субъект обретает способность использовать свою медлительность себе на пользу. Пустое время простирается перед ним словно чистый лист для нового текста, который суждено написать лишь ему. Без спешки. Если наслаждение, которого требует от него Другой, превышает его силы, что к его отчаянию и несчастью именно так, а соблазн мертвящего наслаждения депрессии оказывается слишком велик, ему не остается ничего, кроме как взять время, предложенное ему аналитиком, в собственные руки.

Социальный симптом

В первой части этой книги я отстаиваю возможность понимать современный рост числа депрессий как социальный симптом. Я начинаю со связи между различными дофрейдовскими концепциями меланхолии и утратой места субъекта в поле воображаемого Другого. Моя гипотеза состоит в том, что депрессии в настоящее время занимают место феноменов, воплощающих в себе «недовольство культурой». Начиная со Средних веков и до начала модерности это место отводилось меланхолии. Когда Фрейд предпринял попытку теоретизации и лечения так называемых «маниакально-депрессивных психозов» с помощью психоанализа, он использовал означающее «меланхолия», чтобы провести различие с психиатрической нозологией XIX и начала XX века. Тем самым Фрейд расширил область применения психоаналитического лечения и порвал с длительной западной традицией, в которой меланхолик понимался как субъект, занимающий в социальной связи исключительную или эксцентрическую позицию.

Анализировать депрессии как проявления социального симптома современности означает допускать, что депрессивные субъекты образуют, при всей своей безгласности и скрытности, группу столь же неудобную и скандальную, какую в XIX веке составляли истерички. Депрессия – это выражение недовольства, которое открывает кингстоны и угрожает пустить ко дну корабль главных ценностей нашего века: скорости, эйфории prêt-à-porter,[15] здоровья, эксгибиционизма и уже набившего оскомину культа потребления. Депрессия – это социальный симптом: медленно и незаметно она распускает на нитки ткань смыслов и убеждений, которые управляют общественной жизнью XXI века. Именно поэтому депрессивные субъекты не только остро ощущают расхождение со своим временем, но и становятся все более одинокими и изолированными, поскольку общество порицает их печаль. Если тоска, сплин, скорбь и другие проявления уныния будут считаться неуместными в современном мире, то депрессивные субъекты рискуют подвергнуться дискриминации как заразные больные, переносчики дурной вести, которую никто не желает знать. «Сегодня блюз не популярен, – пишет Солер, – Цивилизация, отдающая предпочтение конкуренции и завоеванию, – даже если речь идет в конечном счете о завоевании рынка, – не может любить подавленных, несмотря на то, что производит все больше подобных субъектов, которые становятся продуктом имманентного ей капиталистического дискурса».[16]

Недостаток эмпатии в отношении депрессивных субъектов, присущий нашей культуре, часто имеет катастрофические последствия для подростков. Нередко юноши и девушки четырнадцати или пятнадцати лет предпринимают попытки самоубийства (порой фатальные) не столько в силу сложности картины их депрессии, которая запросто может быть преходящим эпизодом, характерным для так называемого кризиса подросткового возраста, сколько из-за того, что не могут справиться с болезненной утратой самоценности, с ощущениями непонятости и изолированности. Все это вызвано стигматизацией депрессии, которая отдаляет их от друзей и превращает в объект насмешек и тяжеловесных предубеждений. Среди подростков депрессия – самое недопустимое выражение психического неблагополучия. Она «сбивает сердца довольных»:[17] в этом состоит ее суть в качестве социального симптома.

Я использую выражение «социальный симптом» в первую очередь для того, чтобы обозначить определенный симптом, или клиническую структуру, находящуюся в таком типе несогласия с социальной нормативностью, который в конечном счете обнажает противоречия дискурса Господина.

В работе «Торможение, симптом и тревога», к которой я неоднократно обращаюсь в третьей части своей книги, Фрейд использует выражение «вторичная выгода», говоря о тех случаях, когда невротический симптом, не затрагивая отношение Я с его идеалами, выполняет сверхдетерминированную функцию, будучи одновременно защитой от вытесненного и средством замещения либидинального удовлетворения:

ВходРегистрация
Забыли пароль