– «Марина, я только представляюсь маленькой девочкой, я только представляюсь, что я труслива, что я ленива, что я не хочу есть.
Я – существо, Марина! Я знаю все вперед – и все назад».
«Марина! Ведь Вы тоже не простой человек!»
– «Ты думаешь?»
– «Неужели Вы этого до сих пор не знали? Как же Вы можете быть простым человеком, когда у Вас – такая дочь?!»
Заставить изображение Спасителя портретом Наполеона (глаза, как угли – в золоте киота!). Вот мои 16 лет. (Внучка священника Владимирской губ<ернии>!).
Я во Франции XX века – бессмысленно. Все мои партнеры (указывая на небо или в землю): – там.
Революция в Венгрии: Будапешт. Демонстрация кельнеров с цыганским оркестром.
Благовещенье 1919 г.
У телефона: – Я слушаю. Муж<ской> голос: – Попросите, пожалуйста, Марину Ивановну. – Это я. – Ах, это Вы, Марина Ивановна? Я не узнал Вашего голоса. Говорит К. В. К<авдаур>ов. – Здравствуйте, К<онстантин> В<асильевич>. – М<арина> И<вановна>, я получил известие из Крыма и должен Вам сказать, что Сережа… – Убит, – мысленно подсказываю я. – Жив и здоров и просил Вам кланяться.
Минут пять спустя начинаю плакать. – Точное чувство до краев переполненных глаз, – слезы еще не текут. Колени дрожат. Чувство легкой физической тошноты.
Благовещенье! Благая весть! Недаром это мой любимый праздник! Я ровно 6 мес<яцев> ничего не знала о Сереже!
У меня есть судьба. Поэтому – быть может – я так – дотла – лишена честолюбия.
Вижу ее ясно, как на географической карте. Если бы я была на острове, у меня тоже была бы судьба.
Я в любви: Гибкость до последнего предела, и – в последнюю минуту – отпор. (Гордыня).
З<авад>скнй: – «М<арина> И<вановна>, я хочу прийти к Вам. Можно?»
Я: – «Нельзя. У меня дверь заперлась и не открывается».
А<нтоколь>ский: – «А помните, что Вы говорили про красоту? Помните: красота – отмычка».
З<авад>ский, деловито: – Нужно будет прийти.
Два несчастных счастья:
1) Несчастье для души и счастье для тела: – Брать в долг. 2) Счастье для души и несчастье для тела: – Отдавать долг.
Аля, ночью: —…и небо было, как черный пурпур.
Апрель. Трагическая Вербная Суббота. Потеряла (в воду канули!) 500 р<ублей>. Спрятала – вместо них – две ложечки сахара в кон верте. – 500 руб<лей>! 50 ф<унто>в картофеля – или почти башмаки – или калоши +20 ф<унтов> картофеля – или…
Потеряла за три дня 1) старинную овальную флорентийскую брошку (сожгла), 2) башмаки (сожгла), 3) ключ от комнаты, 4) ключ от книжного шкафа, 5) 500 р<ублей>.
О, это настоящее горе, настоящая тоска! Но горе – тупое, как молоток бьющее по голове.
Я одну секунду было совершенно серьезно – с надеждой – поглядела на крюк в столовой.
– Как просто! –
Я испытывала самый настоящий соблазн.
У некоторых людей тело более духовно, чем у других душа (Аля, Сережа).
Аля, слушая «Пара гнедых»: – «Марина! Стыдно генералу засыпать на груди у молодой блудницы. Лучше бы сражаться в бою».
История с Волконским
«К<нязь> Волконский! Я пишу слово К<нязь> и чувствую себя в восторге» – вот начало моего письма к В<олкон>скому. Дальше ласковый и веселый рассказ о том, как я уже однажды стояла у ворот с письмом, но встретила М<чеде>лова и ушла с ним по мартовским московским лужам 1919 года, так и не узнав про старинную Англию. (Повод к моему письму. Что это просто любовь – я написать не решилась!) – Еще такая фраза: «Я Вас никогда не видала и ничего о Вас не знаю, кроме того 1) что Вы были на острове Мадере, 2) влюблены в родительный падеж, 3) только что выздоровели от сыпного тифа. – Три разных источника». – Дальше извинение за то, что я, будучи незнакома, пишу, и надежда, что он не сочтет это за невоспитанность. Еще пожелание выздоровления. И привет. И все. – Письмо на мой, и на моей породы людей – взгляд: простое, доверчивое, ласковое, очаровательное, на средний взгляд: странное. Можно, дурно относясь ко мне, назвать его экстравагантным. «Так незнакомым людям не пишут».
Экзаменуя себя строго: письмо вольное, но не фамильярное. Мне даже унизительно писать это слово.
И вот, на другой день, в воскресенье, – звонок по телефону.
– Мне нужно такую-то.
– Я.
– Говорит Волконский. Вы ко мне писали. Я ничего не понял из Вашего письма. Что Вам от меня нужно?
– Не поняли почерка или содержания?
– Содержания.
– Я просила Вас дать мне некоторые сведения о старинной Англии.
– Я старый человек и считаю такие шутки неуместными. («Я пишу слово К<нязь> и в восторге»). Это наглость!
– Вы меня не поняли.
– И как старый человек считаю долгом сказать Вам, что незнакомым людям не пишут. Это невоспитанность.
– Я очень жалею, что…
– Я был в Англии 25 лет назад, три дня. Какая наглость!
– Если Вы так сердитесь, то лучше давайте прекратим разговор.
– Я не сержусь, но должен Вам сказать, что это нахальство. И советую Вам в другой раз так не шутить, п<отому> ч<то> такие шутки могут очень плохо кончиться. – Это неслыханно!
– Мне остается только пожалеть, что Вы меня не поняли. Опускаю трубку. Все время говорила нежнейшим голосом, очень спокойно. Он лаял.
На глазах слезы и чувство, что посреди лица – плевок.
В течение недели я всем рассказывала эту историю. Защищали меня:
Мчеделов, его собственная племянница Сонечка Голлидэй. У него на все была одна реплика: «Она издевалась». М<чеде>лов после разговора с ним сказал: «Дурак».
А Бальмонт, к<оторо>му я рассказала всю эту историю, спокойно сказал: «Так говорить с женщиной? Это орангутанг».
Но что бы ни говорили все мои друзья, у меня все-таки – когда я вспоминаю этот разговор – чувство, что я незаслуженно и безвозвратно оплевана.
Страстной Четверг: «– Ах, Аля, – грустно! – Повеситься? – Нет, Марина. (Пауза). Повеситься – на Жизнь!»
(На улице): – «Марина! Эта женщина думает только о роскошестве. Она беззаботна. Она бессмысленна».
Бальмонт и солдаты у автомобиля.
Б<альмон>т ночью проходит по какому-то из арбатских переулков. Сломанный автомобиль. Вокруг – трое солдат.
– Повинуясь какому-то внутреннему голосу, перехожу было на другую сторону, но в последнюю минуту – конечно – остаюсь. И в ту же секунду один из них: «Эй, поп!» Тогда я подхожу к ним вплоть. – «Я действительно священник и скажу вам следующее: – ты (указывая на одного) скоро умрешь от сыпного тифа, тебя (указываю на другого) – повесят, а ты уцелеешь, тебе ничего не будет».
– Почему же Вы пощадили третьего?
– Чтобы он помешал двум первым разорвать меня.
(Все это с бальмонтовской четкостью, быстротой, экспрессией).
Разговор с В. Алексеевым: Я: – «Володечка, Вы читали эти надписи: «Митинг Искусств».
Он, спокойно: – «Да, это нечто вроде «Кадрили литературы». (Бесы).
Аля: – «Марина! Мне кажется, когда мы говорим, люди нас не понимают, – как зверей».
Страстная суббота: Аля, глядя на освещенную церковь Бориса и Глеба: «Марина! Тайная радость церквей».
– «Марина! Я хочу играть в театре не для того, чтобы на меня смотрел народ, а для того, чтобы увидать себя в чуждом».
Диалог: Я: «Ах, Аля, как я хотела бы сейчас фунт масла!» Аля: «Ах, Марина, как я бы хотела сейчас, чтобы была хорошая погода!»
– «Марина! Я не люблю слово „фраза“, это вроде „актриса“!»
– «Марина! Мне кажется, что я должна это держать шелковыми руками!»
(Держа в руках Лермонтова).
«Я не терплю – счастья!»
– «Как мне горько, что я дитя! Мне почему-то жалко и чуть-чуть восторженно. Но я бы ничего не хотела, кроме детства. Я не хочу 11-ти и 12-ти лет».
Глядя в окно. Чудная погода. Солнце. – «Хорошо в такую погоду быть нищим».
«Марина! Как Вы думаете, что такое храбрость?» Когда человек боится и все-таки идет. «Значит: темная ночь со звездами».
Целуя луч: – «Луч наконец получил то, за чем лился в комнату».
Вчера я видела Стеньку Разина на Лобном месте. Впечатление случайной талантливости (так рука пошла) – как кустарные игрушки в детские рисунки. Лицо хитрое, узкое, ярко блещущие черные глаза. По обеим сторонам – болваны: огромные каторжные головы, вырастающие из дерева: там три, здесь четыре. Ватага. По левую сторону от Разина – в ногах – персияночка: балерина из кордебалета с огромным декольте и юбочкой до колен. Похоже еще на сахарную куклу. Между фигурами Разина и персияночки никакой связи, ни внешней, ни внутренней.
21-го апреля, день Егория Храброго.
– «Марина! Мне кажется, что на дне каждого колодца непременно должно быть что-нибудь синее».
На могиле у Стаховича:
Аля, восторженно: – «Мама! что я нашла! Оно не целое, – только кусочек, но все равно я положу его на могилу!»
В руках – яичная скорлупа. Сама того не зная, повторяет какой-то древний обряд, когда на могилу приносили яйца.
<Лето 1919>
Я стала писать пьесы – это пришло как неизбежность, – просто голос перерос стихи, слишком много воздуху в груди стало для флейты…
Пишу, действительно, себя не щадя, не помня.
<Май 1920>
Перечитываю сейчас «Quatre-vingt-treize»[138]. Великолепно. Утомительно. Сплошное напряжение. Титаническое, как весь Hugo. Это перо стихии выбрали глашатаем. Сплошные вершины. Каждая строка – формула. Все мироздание. Все законы – божеские и человеческие. Безошибочность утомляет. Есть тончайшие разницы:
Он думал, что он непогрешим,
Он был – только безошибочен.
Из каждой страницы бы вышла книга. Пристрастие к очертанию (архитектурность, может быть).
Да. – Нет. – Черное. – Белое. – Добродетель. – Порок. – Моряк. – Воин. – Девушка. – Старик. – Дитя. – Роялист. – Республиканец.
Великолепие общих мест. Мир точно только что создан. Каждый грех – первый. Роза всегда благоухает. Нищий – совсем нищий. Девушка – всегда невинна. Старик – всегда мудр. В кабаке – всегда пьянствуют. Собака не может не умереть на могиле хозяина.
Таков Hugo. Никаких неожиданностей.
Hugo видит в мире только правильное, совершенное, до крайности выявленное, но не индивидуально-выявленное…
…Жизнь всегда перехитрит Творца.
Жизнь всегда перехитрит Hugo.
Никто так не видал общего в отдельном, закона – в случайном, единого – во всем.
Мать – Колокольня – Океан – Полицейский – все в порядке вещей и в таком Порядке, что даже я не восстаю!
Но почему: такое отсутствие во мне тяготения к Hugo-человеку? – Все равно, что ел, что пил, как одевался, кого любил…
Творец исчез за творением.
<Июнь 1920>
Скульптор зависит от мрамора, резца и т. д.
Художник – от холста, красок, кисти – хотя бы белой стены и куска угля!
Музыкант – от струн…
Скульптор может ваять незримые статуи – от этого их другие не увидят.
Художник может писать невидимые картины – кто их увидит, кроме него?
Музыкант может играть на гладильной доске – но как узнать: Бетховена или Коробушку?
У ваятеля может остановиться рука (резец).
У художника может остановиться рука (кисть).
У музыканта может остановиться рука (смычок).
У поэта может остановиться только сердце.
Кроме того: поэт видит неизваянную статую, ненаписанную картину, слышит неигранную музыку.
После вечера у <…>[139]
28-го русск<ого> ноября 1920 г.
То, что я чувствую сейчас – жизнь, т. е. – живая боль. И то, что я чувствовала два часа назад, на Арбате, когда Вы – так неожиданно для меня, что я не сразу поняла! – сказали: – «А знаете, куда мы поедем после Москвы?» И описание Гренобля – нежный воздух Дофин: недалеко от Ниццы – библиотека – монастырь – давно мечтали.
Дружочек, это было невеликодушно! Лежачего – а кто так кротко лежит, как я! – не бьют.
Понимали ли Вы, что делали – или нет?
Если нет, так расскажу: рядом с Вами идет живой человек, уничтоженный в Вас, – женщина – (второе место, но участвует) – и Вы, в спокойном повествовательном тоне вводите ее в свою будущую Жизнь – о, какую стойкую и крепкую! – где ей нет места, где и тень ее не проляжет.
А если нарочно (убеждена, что нечаянно!) – это дурной поступок, ибо я безропотна. Вы – для меня растравление каждого часа, у меня минуты спокойной нет. Вот сегодня радовалась валенкам, но – глупо! – раз Вы им не завидуете.
– Хороша укротительница?
Мне кажется, я могла бы так жить – месяцы!
Только бы знать, что Вы в Москве, ходите по тем же улицам – счастливы! – Я так сильно в Вас, что как-то могла бы – без Вас, – только знать бы, что Вы изредка обо мне думаете и что однажды, подумав сильней, придете.
Но довольно об этом! (Как страшно, что вот строки, пронизанные ужасом разлуки. Вы уже будете читать по совершении ее, – как страшно для меня!)
– Халат устроен, старуха уломана. – Молодец я?! Но я так просила, у меня был такой убедительный голос, что и каменная баба не отказала бы!
Так – клянусь Богом – умирающий просит воды.
Ваш халат будет шиться в подвале – аристократическими руками – вата с моей шубы – подкладка с моего платья – сам он, халат – из Туркестана, украден в прошлом году моими руками в одном доме, где со мной плохо обращались.
– Родословная! –
<О С. М. Волконском>
<1921 год>
Вы сделали доброе дело: показали мне человека на высокий лад…
Немудрено в Дневнике Гонкуров дать живых Гонкуров, в Исповеди Руссо – живого Руссо, но ведь Вы даете себя – вопреки… О искус всего обратного мне! Искус преграды (барьера). Раскрываю книгу: Театр (чужд). Танец (обхожусь без – и как!), Балет (условно – люблю, и как раз Вы – не любите)… Но книгу, которую я от Вас хочу, – Вы ее не напишете. Ее мог бы написать только кто-нибудь из Ваших учеников, при котором Вы бы думали вслух. Гёте бы сам не написал Эккермана…
Ведь это тот самый Волконский, внук того Волконского, и сразу 1821–1921 гг. – и холод вдоль всего хребта: судьба деда – судьба внука:
Рок, тяготеющий над Родом…
Когда князь занимается винными подвалами и лошадьми – прекрасно, ибо освящено традицией, если бы князь просто стал за прилавок – прекрасно меньше, но зато более радостно… но – художественное творчество, то есть второе (нет, первое!) величие, второе княжество…
Его жизнь, как я ее вижу, – да, впрочем, его же слово о себе: «История моей жизни? Да мне искренно кажется, что у меня ее совсем не было, что она только начинается – начнется, – Вы любите свое детство? – Не очень. Я вообще каждый свой день люблю больше предыдущего… Не знаю, когда это кончится… Этим, должно быть, объясняется моя молодость».
Учитель чего? – Жизни. Прекрасный бы учитель, если бы ему нужны были ученики. Вернее: читает систему Волконского («хонского», как он произносит, уясняя Волхонку) – когда мог читать – Жизнь!
«С<ергей> М<ихайлович>! Ваш отец застал Февральскую революцию?» – «Нет, только Государственную Думу. (Пауза). Но с меня и этого было достаточно!»
30 августа 1921 г.
Смерть Блока. Еще ничего не понимаю и долго не буду понимать. Думаю: смерти никто не понимает…
Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил. Мало земных примет, мало платья. Он как-то сразу стал ликом, заживо-посмертным (в нашей любви). Ничего не оборвалось, – отделилось. Весь он – такое явное торжество духа, такой – воочию – дух, что удивительно, как жизнь – вообще – допустила…
Смерть Блока я чувствую как вознесение.
Человеческую боль свою глотаю. Для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях.
1921 год
Не потому сейчас нет Данте, Ариоста, Гёте, что дар словесный меньше – нет: есть мастера слова – бо́льшие. Не те были мастера дела, те жили свою жизнь, а эти жизнью сделали писание стихов. Оттого та́к – над всеми – Блок. Больше, чем поэт: человек.
О Боже ты мой, как объяснить, что поэт – прежде всего – СТРОЙ ДУШИ!
Встреча с поэтом (книгой) для меня благодать, ниспосланная свыше. Иначе не читаю.
Мое непревозмогаемое отвращение к некоторым своим стихам – прекрасным, знаю, но из мутных источников. Будущим до этого не будет дела, а мне дело – только до будущих.
Не надо работать над стихами, надо, чтобы стих над тобой (в тебе!) работал.
1921 год
Чего искала Марина Мнишек?.. Власти несомненно, но – какой? Законной или незаконной? Если первой – она героиня по недоразумению, недостойна своей сказочной судьбы. При мне бы ей родиться какой-нибудь кронпринцессой или боярышней и просто выйти замуж за какого-нибудь русского царя. С грустью думаю, что искала она первой, но если бы я писала ее историю…
…то написала бы себя, то есть не честолюбицу и не любовницу: себя – любящую и себя – мать. А скорее всего: себя поэта.
1921 год
Всё раньше всех: Революцией увлекалась 13-ти лет, Бальмонту подражала 14-ти лет, – и теперь, 29-ти лет… окончательно распростилась с молодостью.
Для меня стихи – дом, «хочу домой» с чужого праздника… Желая польстить царю, мы отмечаем человеческое в нем – дарование, свойство характера, удачное слово, то есть духовное, то есть наше.
Желая польстить нам, цари хвалят: чашку, из которой мы их угощаем, копеечного петуха в руках нашего ребенка, то есть вещественное, то есть их, то, чем они так сверх-богаты… Каждый до неба превозносит в другом – свое, данное тому в размерах булавочной головки.
Театр не благоприятен для Поэта, и Поэт не благоприятен для Театра. Памятуя это слово этого поэта из поэтов – Гейне – ни одной секунды не прельщена лицезрением своего Казановы на сцене.
Если же это бы, паче чаяния, случилось, умоляю гг. актера и актрису помнить о том, что Казанова уже действительно расстался, а Франциска еще действительно не рассталась со своей последней куклой.
Есть особая порода снов, я бы сказала – максимум дозволенной во сне – жизни… Не сон о человеке, а сам он… От сна – только закрытые глаза. Есть и другое – отвесный полет вниз (непрерывность падения). Падаешь – и не кончаешь, и знаешь, что не кончишь, не доупадешь – и поселяешься в падении… Особенность и отличие: мне не снится, что я лечу: я – лечу! Сон – предлог, я бы сказала – законный предлог, не больше… Я не сновидящий, у меня – зоркий сон. И сны так вижу – всеми пятью чувствами.
1923 год
Магдалина, когда раскаялась, была хороша и молода. Когда мы говорим: Магдалина, мы видим ее рыжие волосы над молодыми слезами. Старость и плачет скупо.
Мария Магдалина принесла Христу в дар свою молодость, – женскую молодость, со всем, что в ней бьющегося, льющегося, рвущегося.
1923 г.
Весну этого года я увидела черной, в темноте, скорей услышала, чем увидела, – в шуме разливающегося ключа, поздно вечером, когда уже ничего не видно… Шум надувающихся и проносящихся ручьев. – Этого слова я искала вчера, проходя темным вечером по деревне. Черный остов церкви, запах березового лыка (размоченных ливнями плетней), под ногами вязь, грязь, – и справа и слева, вдогон и в обгон – шум надувающихся, торопящихся, проносящихся ручьев…
Февраль 1923 г.
Хочу написать ОКНО (за кисеей)… Окно: синь. Просвет в горе. Раскрываю окно: гора. Или облако?
1924 год
Бессмысленно повторять (давать вторично) – вещь, уже сущую. Описывать мост, на котором стоишь. Сам стань мостом, или пусть мост станет тобою – отождествись или отождестви. Всегда – иноскажи.
1924 г.
Мой сон – не отдых, а действие, действо, которого я – и зритель, и участник…
Октябрь 1924 г.
Проза Бориса Пастернака утомительна. Есть два рода утомления: то, которое вы испытываете после целого тома мелких рассказов Чехова (или
Джерома, или Аверченки, – Твена, пожалуй, нет) или от полуторачасового пребывания с человеком, который вас занимал или которого вы занимали, – и утомление от непрерывной формулы.
От пустоты и от полноты.
Первое утомление – утомление растраты (без восполнения), бездеятельности, безучастности, бесплодия. Вас обокрали и ошельмовали. Вы смеялись – и ничего не осталось.
Утомление второго рода – утомление от непрерывности прихода: так рыбаки устают в удачные дни. С вас на протяжении какого-то срока непрерывно требовали – всего вас. Утомление сообщничества – сподвижничества – соперничества. Вы – лицо действующее. От вас все зависит (весь улов).
Утомление сложенных рук (даже «tourner les pouces»[140]) и напряженных мускулов.
После первого (чтения Чехова напр<имер – гору сбросил, к<отор>ую на тебя навалили, море изверг (чужой пустоты) – к<отор>ое в тебя влили.
После второго – гору сдвинул, море осушил.
Первое – истощает, второе – обогащает.
И еще: обратность процессов и следствий. Читая Чехова или беседуя с знакомым, вы (именно вы, я от Чехова томилась с детства) и не подозреваете о своей усталости. Только когда захлопнули книгу или дверь за выходящим – вы изумленно восклицаете: – Боже, до чего я устал!
(Чтение Чехова – вязание в воздухе, без результата – восполнения – связанной полосы). Напряжение растраты неосознанно, и утомление подкрадывается яко тать в нощи. Процесс растраты – усладителен, завершение его – опустошительно. Душа точно мстит за то, что человек часами мог обходиться без нее. (Расплата за каждое развлечение: расплата за растрату на ничтожное). И – о странность! – выпитое море превращается в ощущение: выпит! (в твою собственную выпитость). Полная параллель и даже тождество с опьянением алкоголем.
С прозой Пастернака (как всякого большого мастера, – нет. Чехов тоже был мастер! – как всякого большого духа) – обратное.
Читал – точно об стену бился, чуть ли не булыжник на мостовой колол, кончил – огромный прилив силы. Отданное – вернулось. Так Пастернак чувствует – закончив Урал.
Посему книги Пастернака (м<ожет> б<ыть> самого дионисического из моих современников) никогда не сравню с вином, а прозу Чехова или иных бытовиков, – именно с вином, с развратом вина, сравню.
Вдохновение.
Есть священный инстинкт – и в этом меня подтвердит каждый пишущий – оберегающий нас от доверия к слишком легко давшемуся. Стихотворение, написанное в 10 мин<ут>, всегда подозрительно.
Тот же священный инстинкт оберегает и настоящего читателя от доверия к слишком легко в него льющемуся.
Радость добычи – почему это торжество мужского сознания не распространяется и на книгу (душу другого), ограничивается областью дел (чаще «дел») и любви?! Все в мире сем надо завоевывать – т. е. за все платить собой – друга как женщину и книгу как друга. Готового нет. Есть, но неизбежно второй и третий сорт.
Богов из глыбы высекают и несколько веков спустя тем же усилием мышц из земли выкапывают.
Б<орис> П<астернак> поэт, как прозаик, прежде всего нуждается в сподвижничестве. Рука, ищущая встречной (а скорей даже – «coup de main»![141] 1933 г.). За непосильное берусь – помоги же! Сезам, откройся, чтобы я со всеми своими сокровищами – за твоими сокровищами в тебя вошел.
Б<орис> П<астернак> осуществлен только в настоящем читателе, т. е. Б<орис> П<астернак> один – умысел, Б<орис> П<астернак> + идеальный читатель – умысел + действие, т. е. полный поступок: свершение. Б<орис> П<астернак> свершается не в напечатанном количестве страниц, как Бунин напр<имер>, хотящий только одного: любуйся! – Б<орис> П<астернак> свершается только в читателе. Он не данное, а даваемое. Не сотворенное, а творимое: рождаемое. Весь он – самый акт дачи.
И в силу именно этой необходимости в сотворчестве, этой полной своей зависимости от другого, он так единственен, уединен и одинок.
«Чувствуй» (воспринимай) и «любуйся» – вот с чем идут к читателю писатели типа Бунина. – «Я сделал, а ты посмотри», «дал, а ты возьми», «страдал, а ты поразвлекись». Писатели типа Бунина хотят зрителя, писатели породы Пастернака хотят – писателя, второго себя.
«Работай», говорит Б<орис> П<астернак>, – «я бился – побейся и ты». (Я – над материалом, ты – надо мной, к<отор>ый для тебя тот же материал, первоисточник: природа). Это – шахтер, в походе за золотом, а не рантье, нам это золото, на своих литературных приемах, в виде устриц, орхидей и чего еще? – расточающий.
Б<орис> П<астернак> нам дает, нет, Б<орис> П<астернак> нас приводит на прииски. – Добывай.
Б<орис> П<астернак) – наше местознание. Добыча – наша.
Но насколько несравненно больше доверия и любви в этом «бейся», чем в олимпийском «любуйся» Бунина. Б<орис> П<астернак> с нами последним – своей трудовой жилой делится – не ценнее ли банкирского «золотого дна».
Б<орис> П<астернак> – наша трудовая, следовательно – золотая жила.
(Пишу Б<орис> П<астернак> и все время думаю о Втором Фаусте Гёте).
Творчество Б<ориса> П < астернака > – огромная лаборатория (алхимика). (NB! связать с тем золотом. Пожалуй, образ еще верней, ибо здесь больше добыванья и – не забыть! – так Бертольд Шварц изобрел порох). Это прежде всего мате-
риал, черновик. Есть поэты «без черновиков» – сразу набело – имя их легион и цена им грош. Есть поэты – сплошные черновики. Гёльдерлин, напр<имер>, с четырьмя вариантами одного и того же стихотворения (абсолют, очевидно, им найден на небесах!).
Есть два рода поэтов: парнасцы и – хочется сказать – везувцы (-ийцы? нет, везувцы: рифма: безумцы). Везувий, десятилетия работая, сразу взрывается всем. (NB! Взрыв – из всех явлений природы – менее всего неожиданность). Насколько такие взрывы нужны? В природе (а искусство – не иное), к счастью, вопросы не существуют, только ответы.
Б<орис> П<астернак> взрывается
сокровищами.
16-го июня 1925 г.
у зубн<ого> врача
Потому что считали, что слишком мало – люди не давали мне НИЧЕГО.
Поэтому, должно быть, Б<орис> П<астернак> не посвятит мне ни одного стихо<творения>.
Боль. Даль.
Льзя.
<1926 год>
Тайна смерти Есенина… У этой смерти нет тайны. Она пуста. Умер от чего? Ни от чего: от ничего. Смерть Есенина равна жесту петли на шее. Есенин весь как на ладошке, и жизнь, и смерть. И лицо, и стихи. <…> Пустота иногда полна звуками. Вот Есенин.
7 февраля 1927 г.
Мечта о Прогулке в горах – сначала Савойи
(купить путеводитель), потом – оказывается – того света. Он водит. Мечта о другой прогулке – здесь (выбрать место!) – я вожу. Оставить до лета, до годовщины его первого письма ко мне, ставя на воскрешающей силе сроков (NB! Додумать).
1928 год
Любовь без ревности есть любовь вне пола. Есть ли такая? 1) без ревности 2) вне пола. Есть любовь с невозможностью ревности, т. е. любовь несравненного, вне сравнения стоящего. Т к, может ли Гёте ревновать любимую – к любому? (Ревность – ведь это некий низший заговор равных. Своего рода – братство. Одну дрянь променяла на другую дрянь).
В ревности ведь элемент – признания соперника, хотя бы – права его на существование. Нельзя ревновать к тому, чего вообще не должно быть, к тому, которого вообще – нет. (А Пушкин – Дантес)? Нельзя ревновать к пустому месту (néant).
В ревности есть элемент равенства: ревность есть равенство. Нельзя ревновать к заведомо-низшему, соревноваться с заведомо-слабейшим тебя, здесь уже ревность замещается презрением.
Позвольте, но есть разные планы превосходства (соревнования). Бетховен превосходил любого – сущностью, но любой превосходил Бетховена – красотой. Гёте (80-ти лет) превосходил любого гением (и красотой!), но любой превосходил его молодостью.