– Просыпаюсь
В комнате – очень женственный мальчик лет 17-ти, в военном. Говорит мне «ты», смеется. (Он художник, большевик). «Но я не знаю, кто Вы». – «Неужели не узнаешь? Ну, подумай!» – Я не угадываю. – «Я отец Жана». – «Какого Жана?» – «Такой новый человек. Жан».
– Просыпаюсь –
В темной передней, у телефона. Я ему: «Но ведь телефон не звонит!»
– Просыпаюсь –
Бешеный автомобиль. Я и еще люди. Мчимся. Точное видение: слева – высоких холмов, сплошь покрытых красным осенним листом. Летим на огромное дерево (дуб). Разобьемся. – Мимо. –
На холмах работают рабочие. Впереди – лужайка. Тропинки, отдельные огромные деревья. Я во сне думаю: выдумать я всего этого не могу, д<должно> б<быть> я это где-то, в детстве, видела. Д<олжно> б<ыть> во Фрейбурге (12 л<ет>, сосновый лес).
– Просыпаюсь –
Мчимся. Кто-то догоняет. Не велосипед, не автомобиль. Опережает. Возвращается. Хочу к нему. Хочу сказать шоферу, чтобы остановил автомобиль. Шофера нет. Останавливаю. На дороге – мой прежний мальчик. Вижу, что он стал меньше ростом, подымаю для поцелуя голову выше, чем следует, делаю вид, что тянусь к нему, зная, что от этого он станет выше. И вдруг замечаю на нем женское – белое с цветами – платье. Но все-таки хочу уйти с ним от других.
Просыпаюсь. От груди – огромная, горячая волна.
– Аля принесла цветы Лиле. Узнаю случайно. – С 10 ч. утра до 2-х ч. Аля обратилась ко мне всего один раз: «Мама, можно» и т. д.
– Когда она с детьми, она определенно меня забывает. Только к вечеру, когда закат: «Марина! Какое красивое небо!»
Милый друг! Когда я не с вами, я не лицемерка. Защищая при Вас детей, я глубоко равнодушна к ним, когда я одна. Здесь четверо детей, и ни один из них до сих пор не знает, как меня зовут.
Когда в детстве (7 лет) я играла со взрослыми в карты и взятка была моя, я никогда не заявляла.
Так всю жизнь. Тогда от деликатности, сейчас от брезгливости.
«Взрослые не понимают детей». Да, но как дети не понимают взрослых! И зачем они вместе?!
Сытый голодному не товарищ. Ребенок сыт, взрослый голоден.
Детство. 6 или 7 лет. Таруса. Рябина. Рубят котлеты. Хлыстовки. Ягоды приносят.
В детстве я всегда рвалась от детей к взрослым, 4-х лет от игр к книгам. Не любила – стеснялась и презирала – кукол. Единственная игра, которую я любила – aux barres[132], 11 л<ет> в Лозанне – за то, что две партии и героизм.
16-го июня 1918 г.
Антокольский о теософских, беатриченских, ясновидящих – непременно девических! – шеях:
«Такое впечатление, что они ее из лейки поливают».
А<нтоколь>ский о Н<икодиме>: «Он – гётеянец. Т. е. – нет – я неверно сказал, я хочу сказать, что к нему по ночам является пудель или Mater Dolorosa»[133].
– В Польше есть почетная должность сторожа могилы Костюшко.
4-го июля 1918 г.
Аля: – «М<арина>! Что такое – бездна?»
Я: – «Без дна».
Аля: – «Значит, небо – единственная бездна, потому что только оно одно и есть без дна».
– «Марина! Неужели ты все эти стихи написала? Мне даже не верится – так прекрасно!»
6-го июля 1918 г.
«– Марина! Мы с тобою в разряженных именах: Ариадна – Марина».
Н<икодим> (о подвиге):
– Самоуничижение – такой же инстинкт, как самосохранение.
Разница между мной (ребенком) и Алей:
– У Али восторг к своему (своей породе в мире) перевешивает сильное отвращение к чужому.
У меня – наоборот. (Было и есть).
Аля (пропустив, по свойственной ей медлительности, шарманщика):
– Марина! Я не особенно жалею, когда пропускаю какую-нибудь радость, а когда горе – жалею. Я только одного горя бы не жалела: видеть черта.
Аля:
– «Марина! –
С какой стороны – страна старины?» (В Кремле).
«Марина! Как старый лев лучше, чем старая женщина!»
Глядя в небо:
– «Марина! Как голубизна загребает белизну!»
– «Марина! Голова у меня тяжелая, как у памятника, только не на вес».
17-го июля 1918 г.
Хаос, взятый на учет.
Беззащитность рукописи (я).
30-го июля 1918 г.
Аля: – «Марина! Если бы твое кресло не было мягкое, оно было бы настоящее жесткое кресло».
Александр Македонский, разрубая Гордиев узел, просто груб.
Лунная ночь в городе всегда готична.
Саламандра не огненна, она – огнеупорна. Какой безумный холод, чтобы жить в огне!
31-го июля 1918 г.
– «Мама! Я не могу спать! У меня такие острые думы!
– Марина! Мне кажется – нет людей духа. Не духа, когда дышишь, а того, другого. Ты меня понимаешь?»
1-го августа 1918 г.
– «Где дыра, а сквозь дыру – синее небо, там – Италия». (Н<икодим>)
Аля: – «Марина! Когда ты пишешь – ты только водишь рукой, а пишет – душа».
Аля, о видении ангела: лицо неяркое, как луна, а глаза нарисованные, а внутри – точно простокваша.
«У меня горе тяжелое, как железо, как бомба».
– Воспоминание: этим летом я как-то после купанья сидела на песке. Подошла огромная белая лохматая собака и села рядом. И вот, Надя: «Чтой-то, барыня, странно на вас глядеть: на одного-то слишком много надето, а у другого – чего-то не хватает».
(Много шерсти у пса, отсутствие одежды – у меня).
Два источника гениальности женщины: 1) её любовь к кому-нибудь (взаимная или нет – все равно), 2) чужая нелюбовь.
Бездарна женщина: когда не любит (никого), когда ее любит тот, кого она не любит.
Когда нет мужчин, я о них никогда не думаю, как будто их никогда и не было.
21-го августа 1918 г.
Еда иногда пахнет совсем не едой: приключением, грустью (запах кухни большого отеля).
Аля: – «Марина! Я хотела бы написать книгу про все. Только я бы не хотела ее продавать, я бы хотела, чтобы она у нас осталась, чтобы ее могли читать только родные: душевно-родные и другие»…
Марина! А у тебя иногда дикие глаза: в них степи, ночь…
На днях разбился верхний свет в столовой. Стекла вдребезги, кирпичи, штукатурка, звон. Мы с Алей еле спаслись. Аля, в слезах: – «Марина! я жалею книги!»
– «Какие книги?»
– «Ведь дом рушится!»
– «Да! И если ты через 10 минут не будешь готова, я тебя не возьму ни гулять, ни в Кремль, и не дам тебе чаю!»
– «А я тогда буду жить как святые! И буду писать 8 страниц в день!»
(В реплике – ни самолюбия, ни самомнения, ни смирения – сразу сжилась).
Я – le contre – coup du fait[134].
Мужчины и женщины мне – не равно близки, равно – чужды. Я так же могу сказать: «вы, женщины», как: «вы, мужчины». Говоря: «мы – женщины», всегда немножко преувеличиваю, веселюсь, играю.
Июльское солнце я чувствую черным.
Аля, 27-го августа 1918 г., в кухне, за ужином – ко мне и Наде:
«Вы тут все про дворников говорите, а я думаю про свою серебряную страну».
Из письма:
Нас делят, дружочек, не вещи высокого порядка, а быт. Согласитесь, что не может быть одинаковое видение от жизни у человека, к<отор>ый весь день кружится среди кошелок, кухонных полотенец, простонародных лиц, вскипевшего или не вскипевшего молока и человека, в полном чистосердечии никогда не видавшего сырой моркови.
Женщине, если она человек, мужчина нужен, как роскошь, – очень, очень иногда. Книги, дом, забота о детях, радости от детей, одинокие прогулки, часы горечи, часы восторга, – что тут делать мужчине?
У женщины, вне мужчины, целых два моря: быт и собственная душа.
Я абсолютно déclassée[135]. По внешнему виду – кто́ я? 6 ч. утра. Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным поясом (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы.
Из-под плаща-ноги в безобразных серых рыночных чулках и грубых, часто нечищеных (не успела!) башмаках. На лице – веселье.
Я не дворянка – (ни гонора, ни горечи) и не хозяйка (слишком веселюсь), я не простонародье (слишком <пропуск> и не богема (страдаю от нечищеных башмаков, грубости их радуюсь, – будут носиться!).
Я действительно, абсолютно, до мозга костей, – вне сословия, профессии, ранга. – За царем – цари, за нищими – нищие, за мной – пустота.
– «Монах ребенка украл!»
(Возглас мальчишки на Казанском вокзале, видящего меня мчащуюся с Ириной на руках).
Тяготение к мучительству. Срываю сердце на Але. Не могу любить сразу Ирину и Алю, для любви мне нужно одиночество. Аля, начинающая кричать прежде, чем я трону ее рукой, приводит меня в бешенство. Страх другого делает меня жестокой.
Из письма:
…Господи Боже мой, знайте одно: всегда, в любую минуту я о Вас думаю. Когда Вам захочется обо мне подумать, знайте, что Вы думаете в ответ.
…Это ныло у меня два года в душе, а теперь воет.
…Я же не одержима, моя одержимость тайная, никто в нес никогда не поверит.
…Люблю Вас и без сына, люблю Вас и без себя, люблю Вас и без Вас – спящего без снов! – просто за голову на подушке!
Леонид К<анегиссер>! Изнеженный женственный 19-тилетний юноша, – эстет, поэт, пушкини-анец, томные глаза, миндалевидные почти.
(Таким Вы были в январе 1916 г. – мой первый приезд в Петербург!).
3-го – 4-го сент<ября> 1918 г.
Некоторые люди относятся к внешнему миру с какой-то придирчивой внимательностью (дети, дальнозоркие – писатели типа Чехова и А. Н. Толстого).
С такими мне утомительно и скучно.
«И подарил он ей персиянский халат, п<отому> ч<то> стала она тогда уже часто прихварывать».
(Так мог бы кто-нибудь рассказывать о Настасье Филипповне. – Русская «Dame aux Camélices»[136]).
Октябрь. Из письма:
Пишу Вам это письмо с наслаждением, не доходящим, однако, до сладострастия, ибо сладострастие – умопомрачение, а я – вполне трезва.
Я Вас больше не люблю.
Ничего не случилось, – жизнь случилась. Я не думаю о Вас ни утром, просыпаясь, ни ночью, засыпая, ни на улице, ни под музыку, – никогда.
Если бы Вы полюбили другую женщину, я бы улыбнулась – с высокомерным умилением – и задумалась – с любопытством – о Вас и о ней.
Я – aus dem Spiel[137].
– Все, что я чувствую к Вам – легкое волнение от голоса, и то общее творческое волнение, как всегда в присутствии ума-партнера.
Ваше лицо мне по-прежнему нравится.
– Почему я Вас больше не люблю? Зная меня, Вы не ждете «не знаю».
Два года подряд я – мысленно – в душе своей – таскала Вас с собой по всем дорогам, залам, церквам, вагонам, я не расставалась с Вами ни на секунду, считала часы, ждала звонка, лежала, как мертвая, если звонка не было, всё, как все, и все-таки не всё, как все.
Вижу Ваше смуглое лицо над стаканом кофе – в кофейном и табачном дыму – Вы были как бархат, я говорю о голосе – и как сталь – говорю о словах – я любовалась Вами, я Вас очень любила.
Одно сравнение – причудливое, но вернейшее: Вы были для меня тем барабанным боем, подымающим на ноги в полночь всех мальчишек города.
– Вы первый перестали любить меня. Если бы этого не случилось, я бы до сих пор Вас любила, ибо я люблю всегда до самой последней возможности.
Сначала Вы приходили в 4 часа, потом в 5 ч., потом в 6 ч., потом в восьмом, потом совсем перестали.
Вы не разлюбили меня (как отрезать). Вы просто перестали любить меня каждую минуту своей жизни, и я сделала то же, послушалась Вас, как всегда.
Вы первый забыли, кто я.
Пишу Вам без горечи – и без наслаждения. Вы без горечи – и без наслаждения, Вы все-таки лучший знаток во мне, чем кто-нибудь, я просто рассказываю Вам, как знатоку и ценителю – и я думаю, что Вы по старой привычке похвалите меня за точность чувствования и передачи.
(2-го окт<ября> 1918 г.)
Женщина, чуть-чуть улыбаясь, подает левую руку. – Любовь. Примета.
Аля: «Марина! Когда ты умрешь, я поставлю тебе памятник с надписью:
«Многих рыцарей – Дама»,
только это будет такими буквами, чтобы никто не мог прочесть. Только те, кто тебя любили».
– Последнее золото мира! –
(О деревьях в Александровском саду).
Беззащитность рукописи.
«Перед смертью не надышишься!» Это сказано обо мне.
14-го ноября,
в 11 ч. вечера – в мракобесной, тусклой, кишащей кастрюлями и тряпками столовой, на полу, в тигровой шубе, осыпая слезами собачий воротник – прощаюсь с Ириной.
Ирина, удивленно любуясь на слезы, играет завитком моих волос. Аля рядом, как статуя восторженного горя.
Потом – поездка на санках. Я запряжена, Аля толкает сзади – темно – бубенцы звенят – боюсь автомобиля…
Аля говорит: – «Марина! Мне кажется, что все небо кружится. Я боюсь звезд!»
Из письма:
…Я написала Ваше имя и долго молчала. Лучше всего было бы закрыть глаза, и просто думать о Вас, но – я трезва! – Вы этого не узнаете, а я хочу, чтобы Вы знали. – (Знаю, что Вы все знаете)!
Сегодня днем – легкий, легкий снег – подходя к своему дому, я остановилась и подняла голову. И подняв голову, ясно поняла, что подымаю ее навстречу Вашей чуть опущенной голове.
Мы еще будем стоять так, у моего подъезда, – нечаянно – в первый – в тысячу первый раз.
– Думайте обо мне что хотите (мое веселое отчаянье!). Но прошу Вас! – не валите всего этого на «безумное время».
У меня всегда безумное время.
Милый друг! Вчера вечером и в первый раз в жизни полюбила лифт. (Всегда панически и простонародно боялась, что застряну навек)!
Я подымалась – одна в пустой коробке – на каком-то этаже играла музыка, и все провалы лифта были наводнены ею. И я подумала:
Движущийся пол и музыка. Вся я. – И, задыхаясь от восторга, подумала: Музыка коварными когтями разворачивает грудь.
А через час я встретилась с Вами.
– Я знаю, что я вам необходима, иначе не были бы мне необходимы – Вы.
Аля:
Соленые волны моря
Хлынули мне в лицо.
Я царь всему этому брегу.
Уносит меня луна.
Алино письмо С<ереже>
(27-го ноября 1918 г.)
Милый папа! Я так медленно пишу, что прошу дописать Марину. Мне приятно писать Вам. Часто я Вас ищу глазами по комнате, ища Ваше живое лицо, но мне попадаются только Ваши карточки, но и они иногда оживляются, п<отому> ч<то> я так внимательно смотрю. Мне все кажется: из темного угла, где шарманка, выйдете Вы с Вашим приятным, тонким лицом. Меня слушает всякий шум: кран, автомобиль, человеческий голос. Мне все кажется – все выпрямляется, когда я смотрю. Милый папа, я Вас буду бесконечно долго вспоминать. Целая бездна памяти надо мной. Я очень люблю слово «бездна», мне кажется, есть люди, которые живут над бездной и не погибают в буре.
– Я в маминой комнате хожу в осеннем желтом пальто. Ваша жизнь, мой прекрасный папа, черная бездна небесная, с огромными звездами. Над Вашей головой – звезда Правды. Я кланяюсь Вам до самой низкой земли.
– Милый папа, раз мы вечером гуляли, я посмотрела на небо, все небо кружилось. Я очень испугалась и сказала это маме. Мама сказала, что небо действительно кружится. Мне стало еще страшнее. На улице никого и ничего не было, кроме нас. Только тусклые фонари. И мама мне сказала, что нужно, чтобы не бояться звезд – сделать их своими друзьями. И мы спокойно пошли дальше.
И теперь я уже без страха. И, опираясь на мамину руку, я буду жить. Целую Вас от всей моей души и груди. Аля.
Декабрь. В слове «боты» есть какая-то неизъяснимая (вполне изъяснимая) вульгарность.
– «Кому живется, а кому и ежится!» (Баба, рассыпавшая на улице чечевицу, за которой стояла 2 часа на морозе в очереди).
Аля: Марина! Я бы хотела построить дом для поэтов – чтобы камины пылали, кофе кипел, а они бы ничего не делали, – только писали стихи.
«Мне снился праздничный сон – многолюдный. Большая мужская толпа и мои глаза».
1919 год
Январь: Трагическое во мне в последнюю минуту искуплено легкомыслием.
Есть женщины, у которых, по чести, не было ни друзей, ни любовников: друзья слишком скоро становятся любовниками, любовники – друзьями.
Нет маленьких событий. Есть маленькие люди.
Вся тайна в том, чтобы события сегодняшнего дня рассказать так, как будто бы они были 100 лет назад, а то, что совершилось 100 лет назад, – как сегодня.
Любовь разложима, но не делима.
Любовь – параллельная линия к нашей с Вами прямой, проведенная на миллиметр расстояния.
Аристократизм: враг избытка. Всегда немного меньше, чем нужно. Вечно Вы любовнику.
Клянусь Богом, что Вы меня ни капельки не любите, клянусь Богом, что я от этого люблю Вас гораздо меньше и любуюсь Вами гораздо больше, а так как это и Вам и мне дороже, чем любовь, продолжайте не любить меня – на здоровье!
Все, что у меня осталось свободы с Вами – это мой смех.
Вы меня не любите, а я Вам не доверяю. (Любовь).
Февраль: Никогда не уступаю желанию, всегда – причуде. От сильных своих желаний мне как-то оскорбительно, от причуды – весело. В желании я – раб, в причуде – царь.
Аля: «Мне кажется, я выйду замуж, шутя».
Рассказываю Бальмонту о потере голоса. «Вы знаете, меня должно быть Бог наказал за то, что я слишком много говорила. Целых две недели я ничего не могла говорить, кроме «и». Ни «а», ни «о» – только «и». И тогда я поняла, что это, наверное, какой-нибудь Иван, которого у меня еще никогда не было».
Бальмонт, молниеносно: – «Конечно: Иван-Царевич!»
В двух словах об этом нашем с Алей визите к Бальмонту. В маленькой тесной кухне Бальмонт – «как царь под пледом» (выражение Нади), Анна Николаевна, Т<атьяна> Алексеевна, Мирра, Аля, я. У плиты – обезумев от жары и от того, что все сразу вскипело (знакомая трагедия!), Елена. В доме, очевидно, до сегодняшнего дня ничего не было, а теперь вдруг все стало: пекут блины, варят картошку, варят кашу, варят суп из телятины. И угощают, угощают, угощают. Бальмонт ест восторженно, Аля – истово. Мирра – причудливо. Я, случайно совершенно сытая, присутствую у стола в шубе, пью только кофе, любуясь классицизмом всей этой сцены.
Бальмонт восклицает: «Ах, я бы с таким удовольствием съел всю эту телятину один! И никому бы не дал».
И смеется, п<отому> ч<то>, как я, понимает классицизм, для Москвы 1919 года, этого возгласа. – «Нюшенька, вы наслаждаетесь?»
– «Я знала, что вы меня спросите!»
Мирра влюбленно заботится об Але, кормит ее со своей тарелки, все наперерыв уговаривают меня есть. А я, счастливая тем, что так чистосердечно ничего не хочу, что все нас тут так любят, что всем нам сейчас так хорошо, а завтра будет так плохо – курю папиросу за папиросой, не зная, что это – дым ли я выделяю или вдохновение.
Буржуазии для очистки снега запретили пользоваться лошадиными силами. Тогда буржуазия, недолго думая, наняла себе верблюда.
И верблюд возил. И солдаты сочувственно смеялись: «Молодцы! Ловко обошли декрет!»
(Собств<енными> глазами видела на Арбате).
Аля – Канун Весны – о З<авад>ском: «Марина! У меня часто впечатление, что он не ушел, а исчез».
– «Марина! Вы сон – который снится всем».
– «Марина! Я видела сон весь из линеек и славянских букв, – целая наша кухня – огромные листы. Но нигде не было написано: Марина, мама, а везде: Женщина, Женщина».
– «Марина! Есть вещи, которые кажутся очень, очень трудными. А найти такие слова – и совсем просто».
– «В каждом человеке эта нитка тоски»…
9-го марта 1919 г.
Я: – «Аля! Что делают старухи в богадельне?» – Аля, не задумываясь: «Прядут Судьбу».
Вчера, возвращаясь домой по Арбату, было так черно, что мне казалось: я иду по звездам.
Я – бродячая собака. Я в каждую секунду своей жизни готова идти за каждым.
Мой хозяин – все – и никто.
Аля, 12-го марта 1919 г.
– «Марина! Может быть небо все из голубых глаз?»
– «И снится мне, будто весь пол в моей комнате – совсем круглый, выпуклый. Я точно предчувствовала, что придет ко мне кто-то Великий. Я привела свою комнату в довольно хороший вид, и в эту минуту послышался стук в дверь, и дверь сама открылась. Вошел Спаситель. Я молчала. Он сел на стул и грустно смотрел на меня. Я стояла и не хотела садиться и закрыла лицо руками. Моя комната, как только взошел Спаситель, наполнилась коралловыми крестами, перламутровыми мечами и распятиями. – Сон не прерывается, но я вижу, как Христа ведут на распятие в Терновом венце. (В «Терновом Венце» с большой буквы). Тогда я пошла в свою комнату и достала коралловый крест и перламутровый меч. Я пошла за ним. Он исчез. Но враги Его еще шли, ища его. И я перед собой в окне увидела реку».
Иду за Алиным обедом. Мороз. Руки без варежек. В левой руке муфта, прижатая к груди. Мне необычайно приятно нести ее так. Узнай этот жест, он у меня в руке. – Ах! Так в XVIII веке держали, входя в гостиную, треуголку.
14-го марта 1919 г.
Опыт этой зимы: я никому на свете, кроме Али и Сережи (если он жив), не нужна.
В каком году я жила!
Я прекрасно представляю себе, что в один прекрасный день совсем перестану писать стихи. Причин множество:
1) У меня сейчас в них (в писании их) – срочной необходимости (Imperativ’a) <нет>. Могу написать и не написать, следовательно не пишу.
2) Стихи, как всякое творчество-самоутверждение. Самоутверждение – счастье. Я сейчас бесконечно далека от самоутверждения.
3) Сейчас все летит, и мои тетрадки так бесконечно легко могут полететь. Зачем записывать?
4) Я потеряла руль. Одна волна смывает другую. Пример: стихи об ангелах: «Ангелы слепы и глухи». Что дальше? – Всё!
Хаос. Один образ вытесняет другой, случайность рифмы заводит меня на 1000 верст от того, что я хотела раньше, – уже другие стихи о ними та же история, – уже третьи – и в итоге – чистый лист и мои закрытые – от всего! – глаза.
5) Что хочу сказать? – Мир. – Мир сам себя скажет.
Могу писать только по команде. Пример: единственные – за последние 3 месяца – настоящие стихи: Стаховичу.
(Любовный долг).
Спасти меня сейчас может только новая любовь, со всем пафосом самоуничтожения в другом. Но это должен быть человек, к<оторы>й сможет вместить меня, т. е. бездна.
Я, конечно, кончу самоубийством, ибо вое мое желание любви – желание смерти. Это гораздо сложнее, чем «хочу» и «не хочу».
И может быть я умру не оттого, что здесь плохо, а оттого, что «там хорошо».
Есть во мне что-то, что вопреки всем моим уверениям, всему моему явному уничтожению в другом и вразрез со всем беспримерным людским тщеславием, заставляет говорить всех, кого я любила:
– «Вы не меня любите. Вы любите что-то другое».
16-го марта 1919 г.
Странное чувство: в горе я не погружаюсь, горе во мне работает, роет какие-то подземные ходы.
В конце концов мне придется поверить в бессмертие души!
Мне, чтобы жить – надо любить, т. е. быть вместе. Значит: или умереть (быть со С<тахови>чем), или любить другого. Князь В<олкон>ский! Вы совсем не знаете, что я Вас уже люблю.
Только одно – ради Бога! – пусть я Вам буду нужна, мне больше ничего не нужно.
Для памяти: 16-го марта утром, когда таяло, я, любя Стаховича, решила, чтобы не умереть, любить Волконского. Они жили вместе и на нем – каков бы он ни был – должен быть какой-то отблеск Стаховича.
Моя любовь – это страстное материнство, не имеющее никакого отношения к детям.
Жесточайший эгоизм: не желать брать. Его у меня нету. Я чаще всего не умею брать, п<отому> ч<то> люди – чаще всего – не умеют давать.
Бывает так, что беру сама, и этим освобождаю и себя и другого.
Мое требованье – всегда просьба, моя просьба – всегда требованье.
Не могу – хоть убейте – чтобы человек думал, что мне что-нибудь от него нужно.
Мне каждый нужен, ибо я ненасытна. Но другие, чаще всего, даже не голодны, отсюда это вечно-напряженное внимание: нужна ли я?
С<тахо>вич умер как раз от того, от чего сейчас так мучусь (хочу умереть) – я: от того, что я никому не нужна.
Никто не поймет бездны, к<отор>ую разверзает во мне это соответствие.
Чувствую, что не смогу любить В<олкон>ского.
О биогр<афии> Лозэна: биогр<афию> Лозэна должны были бы писать женщины. Мужчинам он и в гробу не дает покоя.
Только мужчинам может прийти в голову такая бестактность: оправдывать, выгораживать Марию-Антуанэтту в истории с Лозэном.
Для королевы – предлагать свою любовь, такой же восхитительный жест, такая же доблесть, как для нищенки – отвергать миллионы.
Я думаю, что каждый, кто пишет биографию Лозэна, вместо Марии-Антуанэтты подставляет свою невесту – и так пишет.
– Лозэн и Мария-Антуанэтта, – какая прекрасная – в веках – пара! Для меня это лучше, чем Данте и Беатриче.
Женщины любят не мужчин, а Любовь, мужчины – не Любовь, а женщин. Женщины никогда не изменяют. Мужчины – всегда.
19-го марта 1919 г.
Три определения: Для других собственная душа наверное также туманна и неопределенна, как для меня, близорукой, моя собственная Поварская, в 2 ч. ночи, когда нет фонарей.
Ответ человека «не знаю», когда дело касается его собственной души, также поражает меня, как других мое вечное «не вижу» – (близорукость).
Если бы я каким-нибудь чудом очутилась на секундочку в чужой грудной клетке, я бы, наверное, почувствовала такой же ужас от всей этой путаницы, туманности, неразграниченности чувств и понятий, как другой, если бы взглянул на мир моими близорукими глазами.
Москва сейчас смотрит на трамваи с недоверием, как на воскресшего Лазаря.
Мне не дано возбуждать в людях жалость. Элементарный пример: иду в 11 ч. дня по Поварской с переполненной кошелкой в руках. – «Цвету, как роза».
(Со вчерашнего дня во рту – ничего, кроме стакана поддельного чая, не было. В кошелке – старые сапоги, которые несу продавать).
Как одинок человек всю жизнь! В детстве мать, к<отор>ая вечером, когда ее безумнее всего любишь, – уезжает в концерт…
Пока вся Москва 1919 г. несла снежную повинность, я несла – нежную.
Иду по Николопесковскому.
– Зайти к Бальмонтам? – И сразу видение самой себя, – смеющейся, курящей, курящей, курящейся, – над стаканом чая, к<отор>ый не пью, потому что без сахара – скучно, а с сахаром – совести не хватает, ибо кусок сахара сейчас 4 р<убля> – и все это знают.
И от этого видения – почти физическая тошнота.
Мое веселье скорей удивляет, чем очаровывает. – «С чего это она?»
Дуракам мое веселье подозрительно: смеюсь, как дура, а через секунду – китайская грамота какого-нибудь рассужденья об аристократизме.
В. Гюго. «Общие места». – Да, если солнце – общее место.
К маленьким поэтам: Для того, чтобы воспевать японские вазы или край ноготка Вашей возлюбленной – достаточно казаться.
Чтобы говорить о Боге, о солнце, о любви – нужно быть.
Стиль есть бытие: не мочь иначе.
21-го марта 1919 г.
Почему я так глубоко беспомощна во всем, что другим так легко? – найти чей-нибудь дом, взять билет на вокзале, выкроить по готовой выкройке – детскую рубашечку.
Определенная атрофия какой-то части мозга. О, как я издалека чую то, чего не могу, и какой у меня тогда кроткий – от неизбежности – голос!
Душа у меня – царь, тело – раб.
Бог, давший мне широкие плечи и крепкие руки, знал, что он делал. Но Бог, давший мне при этом такую душу – определенно не знал.
Аля: Марина! Когда у нас совсем нечего будет есть – даже гнилой картошки – я сделаю чудо. Я теперь его не делаю, п<отому> ч<то> раз мы едим гнилую картошку – значит, ее можно есть?