Село шумно ликует; слышно, как двое пьяных налаживаются петь; заливчато и звонко хохочет девица, надрывается гармоника, орут мальчишки. Благодушие до того одолевает, что даже спать хочется.
По реке неумело скользит челнок, – точно длинная, черная рыба извивается вперед хвостом. Тихо булькает весло, опускаясь в масленую воду. Добравшись до берега, шагов на десять выше меня, челнок прячется в кусты, и сквозь шорох голых веток о борта я слышу знакомый голос Марьи:
– Иде загряз по сю пору? Я ждала, ждала…
Кто-то тихонько говорит непонятные слова, и вновь голос женщины:
– У, нехрись! Да постой, не тискай!
Целуются, и так смачно, что, наверно, в селе слышно.
– Ой, Мишенька… Ой, милый, увел бы ты меня куда-нибудь!
«Бедняга», – думаю я о Мустафе, полагая, что Мишенька – это не он, но женщина говорит:
– Хрестись ты, пожалуйста!
– Ныльза!
– А то – пришиби моего-то свинью…
– Гырех пришибать ему…
– Ну, еще… А вот эдак-то, со мной, не грех?
Тихо. Только кусты, колеблемые течением, шуршат о челнок Тяжелая луна, поднявшись на сажень над землей, больше не может и снова опускается к степи, лениво, как Марья.
– Вон Марфа живет же с Ясашкой, а я – хуже ее, что ли? И ты его не хуже.
– Нисява!
– Тебе всё – ничего.
Плеснулась рыба, по звуку – лещ, он всегда шлепается о воду плашмя Паром идет, как будто часть берега оторвалась и островом перегородила Студенец. В селе ударили собаку, она визжит отчаянно и жалобно.
– Кабы извести его, так и Марфа довольна будет, тогда всё хозяйство – ей!
– Турма будит, острог тибе!
– Эхма, ведь – как хочешь, а – не доскочишь!..
– Яса-ан, – кричит с парома Сутырин.
В кустах беспокойно завозились, зашептались, а я, повинуясь желанию созорничать, громко говорю:
– Не бойтесь, я его задержу…
– Ух, – испуганно вздыхает женщина, я вижу над кустами белое пятно ее лица.
– Прохожий, ты?
– Я.
– Ой… Господи!
Я иду прочь, но через несколько шагов она догоняет меня и, застегивая на ходу кофту, заправляя под платок волосы, горячо шепчет:
– Ты уж молчи, милый, я тебе за то полтинку дам, молчи, родной, а?.. Ты – молодой, должен понимать, какое это всё… А!..
Уверяю ее, что буду молчать, как мертвец, но говорю:
– Что ж ты, умница, не нашла другого места для эдаких разговоров?
– А ты – не стыди меня, – шепчет баба, прижимаясь ко мне. – Уж, конешно, грешница я… да – сам ты говорил – красивый он! А что татарин – так у нас вон попов сын, доктор, на французинке женат…
– Да я тебе не про это, бог с тобой! А вот уговаривала ты его, чтобы свекра пришибить…
– Да какой он мне свекор, коли у меня мужа-то нет? – угрюмо говорит она и вдруг предлагает просто, как работу:
– А может, ты возьмешься, пристукнешь его? Слушай-ко: чего тебе бояться? Сегодня ты здесь, а завтра – никто не знает где. А я бы тебя уж так-то ли поблагодарила! И он тоже, – он, гляди, богатый! А?
Смотрю в ее милое лицо, размалеванное природой самыми яркими красками, смотрю в синие глаза, большие, выпуклые, точно у куклы. Такая лубочная, но чистая красота, сильная и спокойная, как весенняя земля, нагретая солнцем…
– Я этакими делами не занимаюсь.
– Да ведь – один раз! – мягко убеждает она. – Стукнул да ушел, только и всего!
– Не подходит это дело для меня, нет!
– Ой, господи! Да ты – подумай…
– Мар-рь! – визжит Устин Сутырин, качаясь в сумраке впереди нас, смачно шлепая по грязи и размахивая руками.
– Это кто? Прохожий? А-а… Ты – чего? Ну – ладно! Я тебе, нижегороцкой, верю. Ха! А посему и – кончено! Дави их!
Он хорошо пьян, как раз в меру, – удали много, а на ногах крепок.
– Сейчас Коська Бичугин в ухо мне закатил: «Не жалуйся, кричит. Ты нас грабишь, мы не жалимся». Ты меня, прохожий, на нехорошее дело подбил, да! Это, брат, тебе даром не пройдет. Они тебе покажут – Коська с Петром, они тебя угостят тяжелым по мягкому.