– Оладышки да пышки, покупай мальчишки, с патокой да медом…
Сзади меня кто-то говорит вполголоса:
– Лежит он вверх грудью, знаш, голова-то по ухи в земле затонула, а рот раззявил, – таково ли страшно, – беда!
– Эй, – кричит Устин, хватая меня за плечо, – где Марья?
– На пароме, кажись.
– На пароме?
Он смотрит из-под ладони на реку и бормочет:
– Ералаш… А посему…
Богомолы тесно окружают телегу, на которой Ясан и Марфа торгуют хлебом, баранками, жареным мясом, оладьями; на дворе за столом люди пьют чай, им служит работница, безмолвно, точно немая, а на улице дудят в дудку слепой старик с ястребиным носом, и поводырь его, черноволосый мальчик, звонко кричит:
Ой, дудка моя,
Ух, я!
Весялуха моя,
Ух, я!
Над землей стоит весенний гул, победно звучат голоса девиц и женщин; задорен смех, бойки прибаутки, благозвонно поют колокола, и надо всем радостно царит пресветлое солнце, родоначальниче людей и богов.
Сияет солнце, как бы внушая ласково:
«Прощается, вам, людишки – земная тварь, – всё прощается, – живите бойко!»
Вечер.
С реки веет холодом; мутноокие туманы вздымаются на полях и белой толпою плывут к селу. Из-за края степи выкатился в небо оранжевый жернов луны, заря играет в зеркалах вешней воды. День промчался на золотом коне, оставив в душе моей сладкое утомление, насытив ее радостями, – я точно в бирюльки наигрался, – хорошо! Сижу во дворе, на телеге, сыт по горло, в меру пьян.
Сутырин разлегся на соломе и говорит похмельно:
– Собираются бить меня мужики, а посему и тебя, наверно, вздуют! Уж спрашивали Степаху, работницу: «Который тут у вас прошение составлял?» Чуешь? Тебе бы, того… уйти от греха, к ночи-то…
Молчу, уходить не хочется.
– Дремлешь?
– Нет.
– Выпить мы с тобой можем, однако же! – хвастается Устин и шмыгает носом. – Лешие, положили мертвеца по эту сторону – перевезли бы на ту. Ему в селе место, около сборной, а не подле меня.
В сыром воздухе тошнотворно пахнет гнилым мясом. На селе девки водят хоровод, ясно слышны задорные слова песни:
А кто вдовушку полюбит —
Вечное спасенье!
А кто девушку полюбит —
Всем грехам прощенье!
– Ф-фу, – вздыхает Устин, – тяжело мне несколько…
Встретив икону, он немедленно и тяжко напился, отколотил сестру, укравшую из выручки два целковых, задавил черного петуха и уснул, но к вечеру проснулся, как встрепанный, опохмелился и снова беспокоится:
– Марью не видал?
– Нет.
– Врешь!
– Зачем?
– Мало ли зачем! Без вранья не прожить. Человек безо лжи, как петух без перьев, – лысый! Но, подумав, говорит:
– Лысых петухов – не бывает. Сманила меня баба эта, ей-богу! Конешно – грех, ну – она вдовая, я – тоже Необыкновенная же до чего! Просто – смерть! А мне, всего-навсеё, сорок девять годов… Хороша баба?
– Хороша!
– То-то вот и оно! Дьявол! На село, видно, улизнула. Тут есть один татарчонок… ноги ему перебить надо!
Он выскочил из телеги, точно уколотый, и побежал со двора к реке, растрепанный, нечесаный, с соломой в волосах. Покурив, я тоже пошел за ним, но он уже колыхался посредине реки, в маленькой лодке, часто размахивая веслами.
У парома, на сырой, плотно утоптанной земле лежал мертвец, высунув из-под рогожи ноги в истоптанных лаптях и огромную, с отвалившимся большим пальцем руку; над ним сидел, покуривая трубку, маленький старичок, с палкой на коленях.
– Не признали – что за человек?
Старик помотал головою, указывая пальцами на свои уши. Глухонемой, видно. Паром – на той стороне, лодок нет, – не попадешь в село!
Я пошел берегом против течения реки, подальше от мертвеца, к остаткам моста, сорванного половодьем, сел на сухое место под кустами, думая о жизни. Забавно жить, и отличное удовольствие – жизнь, когда тебя извне никто не держит за горло, а изнутри ты дружески связан со всем вокруг тебя.