Книга Борьба читать онлайн бесплатно, автор Макар Сильверштейн – Fictionbook, cтраница 4
Макар Сильверштейн Борьба
Борьба
Борьба

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Макар Сильверштейн Борьба

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Тургай заметил это первым.

— Ты не просто боец, — сказал он однажды вечером, когда они сидели у костра после очередной стычки. — Ты видишь то, чего не видят другие.

— Что я вижу?

— Поле боя. — Сотник смотрел на него своими тёмными глазами, в которых плясали отблески пламени. — Ты видишь его целиком. Не только врага перед собой — всех врагов. Не только свой клинок — все клинки. Ты видишь, как будет развиваться бой, ещё до того, как он начнётся.

Владимир промолчал. Он не знал, правда ли это. Не знал, откуда у него этот дар — если это был дар. Может быть, из крови отца, которого он не помнил. Может быть, из тех книг, которые он читал когда-то, в другой жизни, когда ещё верил, что знание способно изменить мир. Может быть — просто из боли, которая научила его смотреть на мир внимательнее, чем смотрят те, кому не приходилось терять.

Но Тургай был прав.

Он видел поле боя так, как художник видит холст — целиком, со всеми деталями, со всеми возможностями. Он знал, куда ударить, чтобы строй врага дрогнул. Знал, когда отступить, чтобы заманить противника в ловушку. Знал, как использовать местность, погоду, время суток — всё, что другие не замечали, считая несущественным.

К восьмому месяцу Тургай стал спрашивать его совета.

Не приказывать — спрашивать. Как равного. Как того, чьё мнение имеет вес. Это было неслыханно — чужак, пришелец, человек без роду и племени, и сотник царской гвардии советуется с ним, как с товарищем.

Но воины не роптали.

Они видели то же, что видел Тургай. Они видели, как Владимир ведёт их в бой — и они побеждают. Видели, как он читает следы врага — и засада, которая должна была их погубить, сама становится ловушкой. Видели, как он стоит над телами павших карфагенцев — без торжества, без злорадства, просто с усталостью человека, который сделал то, что должен был сделать.

Белым его по-прежнему называл весь лагерь. Но те, кто сражался рядом, добавили другое имя — слово, которое на языке кхазаров означало одновременно «вождь» и «тот, за кем следуют». Его давали не по праву рождения, а по праву силы и мудрости.

Девять месяцев.

Владимир стоял на вершине холма и смотрел на степь, которая расстилалась перед ним — бескрайняя, седая, похожая на море, застывшее в мгновении между вдохом и выдохом. Солнце садилось на западе, окрашивая траву в цвета меди и крови, и тени ложились на землю, как пальцы великана, который пытается удержать уходящий день.

Оставалось три месяца.

Три месяца — и он сможет просить у царя кхазаров то, чего не мог добыть один: золото на дорогу и воинов, готовых пройти с ним за край степи.

Он знал, чего хотел. Не земли — ему негде было пускать корни. Не титула — имя на бумаге не откроет дорогу среди северных племён. Не богатства ради богатства.

Ему нужны были люди. Небольшой отряд, способный выследить Гандсурбала, освободить Ильдрию и добраться до Сунгиря. Там мог ждать Борша — или правда о его смерти.

Иногда Владимир думал, что строит слишком большой замысел на двух словах в дорожной книге и рассказе испуганной девушки. Иногда — что опоздал ещё в тот день, когда выбрал год службы вместо немедленной погони. Но теперь изменить прошлое было нельзя. Можно было лишь дожить до конца срока и не растратить то, ради чего он остался.

Степь научила его терпению.

Степь научила его ждать.

Ещё три месяца он будет ждать не ответа, а возможности действовать. Потом возьмёт то, что заслужил, и снова пойдёт на север.

Ночь опустилась на лагерь, как тяжёлое покрывало.

Костры догорали, превращаясь в груды тлеющих углей, и воины расходились по шатрам — усталые, молчаливые, несущие на плечах тяжесть прожитого дня. Завтра будет новый поход, новая стычка, новая кровь на клинках. Но это будет завтра. Сейчас — сейчас была ночь, и она принадлежала тишине.

Владимир сидел в своём шатре.

Шатёр был невелик — кусок войлока, натянутый на жерди, достаточный, чтобы укрыть одного человека от ветра и дождя. Внутри было темно, лишь слабый отсвет умирающего костра проникал сквозь щель у входа, бросая на стены тени, похожие на призраков. Пахло дымом, конским потом и той особой степной травой, которую кхазары подстилали под лежанки.

Он сидел неподвижно, скрестив ноги, и смотрел на свои руки.

Руки убийцы. Руки воина. Руки человека, который отнял жизни у стольких людей, что давно перестал считать. Они были покрыты мозолями — от сабли, от поводьев, от всего того, что приходилось держать, чтобы выжить. Шрамы белели на костяшках — память о боях, которые он выиграл, о врагах, которые пали.

Медленно, словно совершая священный ритуал, он потянулся к сумке.

Сумка лежала рядом — старая, потёртая, прошедшая с ним через пустыню, через горы, через степь. В ней было немного вещей — только то, без чего нельзя обойтись. Нож. Огниво. Моток верёвки. И ещё кое-что — на самом дне, завёрнутое в тряпицу, хранимое бережнее, чем золото.

Он достал это.

Деревянная лошадка лежала на его ладони — маленькая, грубо вырезанная, отполированная прикосновениями до тусклого блеска. Её грива была прорисована неумелой рукой — кто-то старался, кто-то вкладывал в эту работу любовь, которую не умел выразить иначе. Её глаза — две точки, выжженные раскалённым гвоздём — смотрели на мир с тем выражением, которое бывает у детских игрушек. Выражением вечного ожидания.

Владимир смотрел на неё.

Долго. Очень долго. Так долго, что тени на стенах успели сдвинуться, и угли за пределами шатра успели подёрнуться пеплом, и звёзды за войлочной крышей успели проделать часть своего извечного пути по небосводу.

Он смотрел — и видел не лошадку.

Он видел руки, которые её вырезали. Чьи это были руки? Отца, который ушёл, не дождавшись рождения сына? Матери, которая хотела оставить ребёнку что-то на память? Кого-то другого — человека, чьё имя и лицо навсегда останутся тайной?

Он видел мальчика, который держал эту лошадку — давным-давно, когда мир ещё не успел его сломать. Мальчика, который, может быть, играл с ней, представляя себя всадником, скачущим по бескрайним степям. Мальчика, который вырос и стал Урманом — человеком с раскосыми глазами и душой, изломанной годами рабства.

Он видел друга.

Того, кто прошёл с ним через трюм корабля и воды залива. Того, кто помогал нести умирающего Горана, хотя сам едва держался на ногах. Того, кто сидел рядом с ним на крыше таверны в Ара-Вайне, ругая Карфаген и весь несправедливый мир.

Того, кто умер, не договорив фразы.

Владимир сжал лошадку в кулаке — не сильно, чтобы не сломать, но достаточно, чтобы почувствовать её. Почувствовать дерево, тёплое от его тела. Почувствовать связь — тонкую, почти неосязаемую — с человеком, которого больше не было.

— Я помню, — сказал он.

Слова упали в тишину шатра, как камни падают в глубокий колодец. Никто не слышал их. Никто не должен был слышать.

— Я помню тебя. Помню всё.

Он говорил с мёртвым — он знал это. Знал, что Урман не услышит, не ответит, не кивнёт в знак того, что понял. Мёртвые не слышат. Мёртвые не отвечают. Мёртвые просто уходят — в ту темноту, из которой нет возврата.

Но ему нужно было сказать это. Нужно было произнести вслух — хотя бы раз, хотя бы здесь, в темноте шатра, где никто не видел и не судил.

— Я не забыл.

Он разжал кулак и снова посмотрел на лошадку.

Она лежала на ладони — такая же, как и минуту назад. Такая же, как и девять месяцев назад, когда он нашёл её в сумке Урмана. Такая же, как и много лет назад, когда неведомый мастер вырезал её из куска дерева для ребёнка, чьё имя история не сохранила.

Маленькая деревянная лошадь.

Единственное, что осталось от человека.

Владимир бережно завернул её в тряпицу и положил обратно на дно сумки. Туда, где она будет в безопасности. Туда, где он сможет найти её снова — когда ему понадобится вспомнить. Когда ему понадобится почувствовать, что он не совсем один.

Он лёг на лежанку и закрыл глаза.

Сон пришёл не сразу — он редко приходил сразу. Сначала были мысли, кружащиеся в голове, как листья в осеннем ветре. Потом — образы, смутные, расплывающиеся на границе яви и сна. Потом — темнота, мягкая и глубокая, принимающая его в свои объятия.

И где-то там, в этой темноте, мальчик скакал на деревянной лошадке по бескрайней степи.

Полог шатра шевельнулся.

Владимир открыл глаза мгновенно — так, как научила его степь, где промедление в секунду могло стоить жизни. Его рука метнулась к сабле, лежавшей рядом с лежанкой, пальцы сомкнулись на рукояти.

— Господин.

Голос был тихим, женским, с той особой мелодичностью, которую Владимир слышал лишь однажды — в голосе Ульрики, эльфийки, которую он видел рядом с Муаммаром. Он отпустил саблю и приподнялся на локте.

В проёме стояла девушка.

Свет от тлеющих углей падал на неё сбоку, высвечивая тонкие черты лица — слишком тонкие, слишком правильные для человека. Её волосы были тёмными, длинными, заплетёнными в косу, которая спускалась ниже пояса. Её глаза — огромные, миндалевидные — казались чёрными в полумраке, но Владимир знал, что при свете дня они будут зелёными или карими, как у всех лесных эльфов. Её уши — заострённые, выдающие кровь — были почти скрыты волосами, но не совсем.

Рабыня. На её шее был ошейник — тонкий, кожаный, с металлической бляхой, на которой был выбит знак Тургая.

Ей было лет двадцать — или около того, с эльфами трудно было сказать точно. Они старели медленнее людей, и девушка, которая выглядела на двадцать, могла прожить вдвое больше.

— Мне приказано принести чай, — сказала она, и в её руках Владимир увидел глиняный кувшин и чашку — грубую, походную, из тех, что кхазары возили с собой в седельных сумках.

Он смотрел на неё несколько секунд — молча, не двигаясь. Потом кивнул.

— Войди.

Девушка скользнула внутрь — бесшумно, как тень. Она двигалась так, как двигаются те, кто привык не привлекать к себе внимания. Кто научился быть незаметным, потому что незаметность — это выживание.

Она опустилась на колени у его лежанки и начала наливать чай. Её движения были точными, отработанными — движениями человека, который делал это тысячу раз.

— Как тебя зовут? — спросил Владимир.

Она подняла на него глаза — быстро, удивлённо, как будто не ожидала вопроса.

— Макария, господин.

— Макария, — повторил он. — Сядь рядом.

Она замерла. В её глазах мелькнуло что-то — страх? настороженность? — но она послушалась. Отставила кувшин и села рядом с лежанкой, сложив руки на коленях, опустив глаза.

Владимир смотрел на неё. Потом — медленно, словно принимая решение — потянулся к сумке. Достал тряпицу. Развернул.

Деревянная лошадка лежала на его ладони — маленькая, потемневшая от времени, с глазами-точками, которые смотрели в никуда.

— Знаешь ли ты, чей это конь?

Он не знал, зачем спросил. Не знал, чего ожидал услышать. Может быть, ничего — просто слова, просто разговор, просто желание нарушить тишину, которая давила на плечи, как каменная плита.

Макария подняла глаза.

Она посмотрела на лошадку — и её лицо изменилось. Изменилось так, как меняется небо перед грозой — мгновенно, полностью, необратимо. Кровь отхлынула от её щёк, губы приоткрылись, глаза расширились.

— Где… — Её голос сорвался. Она сглотнула и попробовала снова. — Где вы это взяли?

Владимир не ответил. Он смотрел на неё — на её лицо, на её глаза, на её руки, которые дрожали.

— Я сделала его, — прошептала Макария. — Много лет назад. Для… для моего друга.

Мир вокруг Владимира замер.

Звуки исчезли — треск углей, шелест ветра, далёкое ржание лошадей. Остались только слова, которые она произнесла, и то, что за ними стояло.

— Для друга, — повторил он. Голос его был ровным, но что-то в нём изменилось. Что-то, что заставило Макарию вздрогнуть.

— Да. — Она смотрела на лошадку так, как смотрят на призрака из прошлого. — Его звали Урман. Мы… мы росли вместе. В степях, на востоке. Его мать была из моего народа, отец — из кочевников. Нас разлучили, когда мне было двенадцать. Работорговцы. Я думала… я думала, он погиб.

Владимир сидел неподвижно.

Он слышал её слова — каждое слово, каждый звук — и не мог поверить в то, что слышал. Это было невозможно. Это было безумием. Это было…

Судьба?

Случайность?

Насмешка богов, в которых он не верил?

— Урман, — сказал он.

Его голос был хриплым, чужим. Он не узнавал его — как не узнают собственное отражение в мутной воде.

— Вы знали его? — Макария подалась вперёд. В её глазах было что-то — надежда? страх? мольба? — Вы знали Урмана? Где он? Что с ним? Он жив?

Владимир смотрел на неё.

На эту девушку, которая вырезала деревянную лошадку для мальчика много лет назад. На эту рабыню, которая пронесла память о друге через годы и расстояния. На этого человека — единственного человека в мире, который знал Урмана до того, как мир его сломал.

Он открыл рот, чтобы ответить.

И не смог.

Слова застряли в горле — комом, который невозможно было проглотить или выплюнуть. Он хотел сказать правду. Хотел рассказать о корабле, о побеге, о пустыне. О том, как они шли вместе, как сражались вместе, как Урман стал ему братом — не по крови, но по чему-то большему.

О том, как стрела вошла в его затылок на крыше таверны в Ара-Вайне.

О том, как он похоронил его на склоне горы, под грудой камней, с видом на долину.

О том, как деревянная лошадка — вот эта самая лошадка, которую она вырезала своими руками — оказалась единственным, что осталось от человека.

Но слова не шли.

Макария смотрела на него — ждала, надеялась, молила взглядом о том, чтобы ответ был хорошим.

И Владимир понял, что должен сказать ей правду.

Как бы больно это ни было.

Тишина висела между ними — тяжёлая, густая, как туман над рекой в предрассветный час.

Владимир смотрел на Макарию, и она смотрела на него, и в её глазах — в этих огромных, эльфийских глазах — надежда медленно угасала. Она видела что-то в его лице. Видела ответ ещё до того, как он произнёс хоть слово.

— Он мёртв, — сказал Владимир.

Три слова. Простые. Окончательные. Слова, которые нельзя было взять назад.

Макария не вскрикнула. Не заплакала. Не упала в обморок, как падают женщины в историях, которые рассказывают у костров. Она просто… замерла. Как замирает зверь, когда стрела входит в его тело — ещё не понимая, что случилось, ещё не чувствуя боли, но уже зная, что что-то изменилось навсегда.

— Как? — прошептала она.

Владимир закрыл глаза. Открыл снова.

— Стрела, — сказал он. — В затылок. Он не успел ничего понять. Не успел почувствовать боли. Он просто… — Голос его дрогнул. Владимир собрался с силами. — Он просто ушёл. Мгновенно.

Макария молчала. Её руки, сложенные на коленях, сжались в кулаки — так сильно, что побелели костяшки. Её губы были плотно сомкнуты, как будто она боялась, что если откроет рот — из него вырвется крик, который невозможно будет остановить.

— Расскажите мне, — сказала она наконец. Голос её был тихим, но твёрдым. — Расскажите мне о нём. О том, каким он был. О том, что случилось.

И Владимир рассказал.

Он рассказал о корабле — о трюме, где они познакомились, о низкорослом боцмане, о побеге через ночное море. Рассказал о пустыне — о Горане, который умер на руках у них обоих, о караване работорговцев, о городе Аль-Касар, который они приняли за спасение. Рассказал об Ара-Вайне — о поисках Борши, о таверне, о том вечере, когда всё пошло не так.

Владимир не стал делать Урмана лучше, чем тот был. Рассказал о мальчишке-воре, которого Урман продолжал бить, когда тот уже не сопротивлялся. О пьяной драке с Гандсурбалом — о том, как вид ошейника и слово «собственность» вернули Урману ярость раба и он перестал понимать, кого бьёт. Это не оправдывало его, но без этого получился бы не человек, а удобная память.

Рассказал и о другом.

О том, как Урман делился последним куском хлеба в пустыне. Как подхватил Горана с другой стороны и нёс, хотя сам едва держался на ногах. Как говорил о свободе — с таким огнём в глазах, что, казалось, весь мир мог от него загореться.

О том, каким человеком был Урман. Не идеальным — сломанным, измученным, несущим раны, которые не заживают. Но живым. Настоящим.

Тем, кого стоило помнить.

Когда он закончил, небо за пологом шатра уже начало сереть. Ночь уходила, уступая место рассвету, и где-то в лагере закричал петух — единственный петух на весь отряд, которого держали не ради яиц, а ради этого крика, возвещающего начало нового дня.

Макария сидела неподвижно. По её щекам текли слёзы — беззвучно, как течёт вода по камню. Она не вытирала их. Не пряталась. Просто плакала — открыто, честно, так, как плачут те, кому нечего скрывать.

— Спасибо, — сказала она.

— За что?

— За то, что вы были с ним. — Она подняла на него глаза — мокрые, покрасневшие, но живые. — За то, что он не умер один. За то, что вы сохранили это.

Она протянула руку к деревянной лошадке, которая всё ещё лежала на ладони Владимира. Её пальцы коснулись дерева — осторожно, нежно, как касаются чего-то священного.

— Я вырезала её для него, когда нам было по восемь лет, — сказала она тихо. — Он хотел коня. Настоящего коня, как у взрослых воинов. Но рабам не дают коней. И тогда я… — она всхлипнула, но продолжила, — я нашла кусок дерева и вырезала. Плохо вырезала, криво. Но он… он сказал, что это лучший конь в мире.

Владимир смотрел на неё. На эту девушку, которая помнила мальчика, которым был Урман. Которая любила его — той детской, чистой любовью, которая не знает корысти и расчёта.

— Возьми, — сказал он.

Он протянул ей лошадку — просто, без колебаний. Как будто это решение далось ему легко. Как будто не было девяти месяцев, когда эта игрушка была единственной нитью, связывающей его с прошлым.

Макария отшатнулась.

— Нет, — сказала она. — Нет, я не могу.

— Можешь.

— Это ваше. Он оставил это вам.

— Он не оставлял. — Владимир покачал головой. — Я нашёл её в его вещах. После. Он никогда не рассказывал мне о ней. Никогда не показывал. Просто носил с собой — как носят память о том, что было когда-то.

Он снова протянул лошадку.

— Возьми, — повторил он. — Ты сделала её для него. Она должна вернуться к тебе.

Макария не отрывала от него взгляда, будто пыталась понять то, чего нельзя выразить словами. Потом — медленно, как во сне — протянула руку и взяла лошадку.

Её пальцы сомкнулись на дереве, и она прижала игрушку к груди — так, как прижимают к груди ребёнка или умирающего.

— Спасибо, — прошептала она снова.

Владимир не ответил. Он смотрел на неё — на эту рабыню, на эту эльфийку, на эту женщину, которая оплакивала человека, потерянного дважды — и чувствовал что-то странное.

Пустота в его груди — та пустота, которая осталась после смерти Урмана — не исчезла. Она всё ещё была там, холодная и тёмная. Но что-то в ней изменилось. Что-то сдвинулось.

Как будто он отдал часть своей боли.

Как будто разделил её с кем-то, кто мог понять.

Рассвет пробивался сквозь полог шатра — серый, холодный, пахнущий росой и степной травой. Новый день начинался, и где-то в лагере уже слышались голоса, топот копыт, звон оружия.

Но здесь, в этом шатре, время словно остановилось.

Два человека сидели друг напротив друга — незнакомец и рабыня, воин и эльфийка — связанные памятью о третьем, которого больше не было.

И этого было достаточно.

— Оставь меня.

Слова вышли тихими, но твёрдыми. Владимир не смотрел на Макарию — он смотрел на полог шатра, за которым серел рассвет, и его глаза были пустыми, усталыми, как глаза человека, который слишком долго нёс ношу, слишком тяжёлую для одних плеч.

Макария поднялась — бесшумно, как и вошла. Деревянную лошадку она прижимала к груди обеими руками, словно боялась, что кто-то отнимет.

— Господин…

— Иди.

Она помедлила у входа — один удар сердца, два. Потом склонила голову и выскользнула наружу, и полог шатра опустился за ней, отсекая её от Владимира, отсекая рассвет, отсекая весь мир.

Он остался один.

Тишина обняла его — мягкая, тяжёлая, похожая на воду, в которой можно утонуть. Он лёг на лежанку, закрыл глаза и почувствовал, как усталость — та усталость, которую он держал на расстоянии все эти месяцы — наконец накрыла его с головой.

Сон пришёл мгновенно.

Без перехода, без той зыбкой границы между явью и грёзой. Просто — темнота, а потом — свет. Яркий, золотой, тёплый свет, какого не бывает в степи, какого не бывает нигде в тех землях, которые он знал.

Он стоял на пляже.

Песок под его босыми ногами был белым — белым, как кости, как снег, как облака в летний полдень. Он был тёплым — нагретым солнцем, которое висело в небе, огромное и ласковое, совсем не похожее на то бледное светило, что освещало степь. Волны набегали на берег — лениво, неторопливо, с тем мягким шелестом, который напоминает о чём-то давно забытом.

Море было бирюзовым.

Владимир никогда не видел такого моря. Не видел таких пальм, которые росли вдоль берега, склоняясь к воде, как женщины склоняются к зеркалу. Не видел таких птиц — ярких, цветных, порхающих между ветвями, как живые драгоценности.

Это было место, которого не существовало. Место из снов. Место, где всё было так, как должно было быть — и никогда не было в настоящем мире.

И там, на берегу, сидел Урман.

Он сидел на песке, скрестив ноги, и смотрел на море. В его руке была чаша — простая, глиняная — и он пил из неё что-то, похожее на сок. Красный сок, густой, с мякотью, которая оставалась на губах.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Купить и скачать всю книгу
ВходРегистрация
Забыли пароль