
Полная версия:
Макар Сильверштейн Борьба
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Владимир покачал головой.
— Ничего.
— Тогда у нас проблема.
— Нет. — Владимир поднял голову и посмотрел кочевнику прямо в глаза. — У нас нет проблемы. Вы можете меня убить. Мне терять нечего.
Тишина.
Кочевник долго молча изучал его, словно пытался понять увиденное. Потом — медленно, очень медленно — он вытащил саблю из ножен.
Клинок был кривым, тонким, с узором на стали, который напоминал текущую воду. Он блестел даже в сером свете пасмурного утра — тем особым блеском, который бывает только у оружия, которое хорошо заточено и часто используется.
Кочевник спешился — одним плавным движением, как спешиваются люди, которые провели в седле всю жизнь. Подошёл к Владимиру. Остановился в шаге от него.
И приставил клинок к его шее.
Сталь была холодной. Холоднее дождя, холоднее утра, холоднее всего, что Владимир чувствовал раньше. Он ощутил её остриё — там, где пульсировала жилка, там, где один неверный нажим мог закончить всё.
Но он не отвёл глаз.
Он смотрел на кочевника — прямо, не мигая, с тем выражением, которое было не вызовом и не покорностью. Просто — принятием. Принятием того, что будет.
— Ты не боишься, — сказал кочевник. Это не было вопросом.
— Нет.
— Почему?
— Потому что страх — для тех, кому есть что терять.
Кочевник молчал. Его глаза — узкие, тёмные — изучали лицо Владимира. Искали что-то. Ложь? Страх? Слабость?
Не находили.
Дождь падал на них — на Владимира, на кочевника, на клинок, который всё ещё упирался в горло. Капли стекали по стали, по коже, по волосам. Мир вокруг них словно замер — ждал, что будет дальше.
Владимир продолжал смотреть.
Кочевник убрал меч.
Движение было таким же плавным, как и то, которым он его достал — клинок скользнул обратно в ножны, и холод на шее Владимира исчез, оставив только память о нём. И что-то ещё — что-то, похожее на удивление. Он не ожидал, что останется жив.
Кочевник смотрел на него — всё так же пристально, всё так же оценивающе. Но что-то в его взгляде изменилось. Не стало теплее — нет, этот человек не был из тех, чьи взгляды теплеют. Но что-то… сдвинулось. Как будто Владимир прошёл какое-то испытание, о котором не знал.
— Есть ли у тебя смысл жизни? — спросил кочевник.
Вопрос был странным. Неожиданным. Не тем, что Владимир ожидал услышать от человека, который только что держал меч у его горла.
Он открыл рот, чтобы ответить.
И понял, что ответа нет.
Смысл жизни. Что это значит? Раньше — раньше, когда Урман был жив, когда они искали Боршу, когда впереди была цель — он мог бы сказать что-то. Выжить. Найти своё место. Стать кем-то. Но теперь?
Теперь он шёл на север, потому что не знал, куда ещё идти. Шёл, потому что остановиться означало умереть. Шёл, потому что движение было единственным, что у него осталось.
Это не смысл. Это просто… инерция.
Владимир молчал.
Кочевник ждал — терпеливо, без раздражения. Как будто молчание было таким же ответом, как слова. Может быть, даже более честным.
— Нет ответа, — сказал он наконец. Не вопрос — констатация. — Хорошо. Те, у кого есть ответ, обычно лгут. Себе или другим.
Он сделал шаг назад и посмотрел на своих воинов. Те сидели в сёдлах неподвижно, как и раньше, но что-то в их позах изменилось. Напряжение ушло. Руки больше не лежали на оружии.
— Я предлагаю тебе службу, — сказал кочевник, поворачиваясь обратно к Владимиру. — В рядах кхазаров. Моего народа.
— Службу?
— Война с Карфагеном. — Кочевник пожал плечами. — Патрули, засады, стычки. Ничего героического. Грязная работа, которую кто-то должен делать.
— И что я получу?
— Возможность собрать золото с тел павших. — Кочевник усмехнулся — впервые за весь разговор, и эта усмешка была волчьей, хищной. — Карфагенцы носят много золота. Особенно офицеры. Год службы — и ты можешь уйти богатым человеком.
Владимир смотрел на него. Мародёрство. Вот что ему предлагали. Обшаривать карманы мёртвых, снимать кольца с окоченевших пальцев, рыться в крови и внутренностях в поисках монет.
Он видел таких людей. В Масиафе. В Сардонии. Везде, где была война. Они приходили после битвы — как вороны, как шакалы — и забирали всё, что можно было забрать. Их не уважали. Их презирали. Но они были богаты.
— Нет, — сказал Владимир.
Кочевник поднял бровь.
— Нет?
— Я не готов заниматься мародёрством.
Тишина. Кочевники за спиной своего вождя переглянулись — быстро, почти незаметно. Кто-то хмыкнул. Кто-то покачал головой.
Главный кочевник смотрел на Владимира — долго, с выражением, которое было трудно прочитать. Удивление? Уважение? Или просто любопытство — как смотрят на зверя, который ведёт себя не так, как ожидалось?
— Гордость, — сказал он наконец. — У человека, которому нечего терять, всё ещё есть гордость. Интересно.
Он помолчал.
— Хорошо. Тогда другое предложение.
— Какое?
— Служба. Настоящая служба — не мародёрство. Сражайся с нами. Год. Один год. — Кочевник поднял палец. — Если выживешь — можешь просить у царя кхазаров Уйлега что хочешь.
— Что хочу?
— Что хочешь. — Кочевник кивнул. — Золото. Землю. Титул. Женщину. Что угодно, что в его власти дать. Таков закон кхазаров. Тот, кто служит год и выживает, получает право на одну просьбу. Одну, любую.
Владимир молчал. Он думал — о том, что ему предлагали, о том, что это значило, о том, чего он хотел.
Год. Год войны в степях, где каждый день мог стать последним. Год среди людей, которых он не знал, чей язык едва понимал, чьи обычаи были ему чужды. Год — а потом…
А потом — что?
Он не знал, чего хотел. Не знал, о чём просить. Не знал даже, доживёт ли до конца этого года.
Но это было что-то. Цель. Направление. То, чего у него не было ещё час назад.
— Как тебя зовут? — спросил он.
Кочевник чуть наклонил голову — жест, который мог означать уважение. Или просто признание того, что вопрос был правильным.
— Тургай, — сказал он. — Сотник царя Уйлега. Командир этого отряда.
— Владимир.
— Владимир. — Тургай попробовал имя на вкус, как пробуют незнакомое вино. — Странное имя. Не карфагенское. Не сардонское.
— Норгородское.
— Далеко от дома.
— У меня нет дома.
Тургай кивнул — как будто это было именно тем ответом, которого он ждал.
— Тогда добро пожаловать в степь, — сказал он. — Здесь дом — там, где ты ставишь шатёр. И там, где стоят те, кто сражается рядом с тобой.
Он повернулся и пошёл к своей лошади. На полпути остановился и обернулся.
— Год, Владимир. Один год. Выживи — и сможешь просить что хочешь.
— А если не выживу?
Тургай усмехнулся — той же волчьей усмешкой, что и раньше.
— Тогда тебе будет всё равно.
Он свистнул. Один из всадников подвёл запасного коня — низкого, мохнатого, с короткими сильными ногами. К седлу были приторочены меховой плащ и пустой бурдюк.
— Собирай вещи, — сказал Тургай. — До стоянки полдня пути. Там поешь и узнаешь наши правила.
— А если я передумаю?
— Тогда вернёшь коня. — Тургай вскочил в седло. — Но сначала догонишь нас.
Кочевники двинулись в степь, на этот раз не спеша. Владимир затушил остатки костра, привязал сумку к седлу и забрался на коня. Животное недовольно мотнуло головой, но подчинилось поводьям.
Через несколько минут Владимир ехал следом за отрядом.
Впервые после смерти Урмана он был один — но уже не совсем.
Глава V: Дамаск
За несколько месяцев до гибели Урмана в Ара-Вайне Дамаск был городом, который никогда не спал.
Барабия — провинция Карфагена, одна из многих, — но Дамаск был её сердцем. Грязным, продажным, бьющимся сердцем.
Город был старым — старше Карфагена, старше империй, которые приходили и уходили, оставляя после себя только руины и легенды. Его улицы были узкими, кривыми, петляющими между домами, которые строились без плана, без порядка, просто вырастая один из другого, как грибы вырастают из гнилого дерева. Стены были белыми — побелёнными известью, которая трескалась и осыпалась под безжалостным солнцем, обнажая серый камень под ней. Крыши были плоскими, и на них сушилось бельё, и там же спали те, кому не хватило места внизу.
Днём Дамаск был рынком. Огромным, бесконечным рынком, где продавалось всё — от специй и шёлка до рабов и информации. Торговцы кричали на десятке языков, зазывая покупателей. Воры скользили в толпе, как рыбы в воде. Стража патрулировала главные улицы, но не заходила в переулки — в переулках действовали другие законы.
Ночью Дамаск становился чем-то другим.
Ночью открывались двери, которые днём были закрыты. Ночью зажигались огни в окнах, за которыми происходило то, о чём не говорили при свете солнца. Ночью власть переходила от стражи и чиновников к тем, кто правил городом по-настоящему.
Их было много — банд Дамаска. Десятки, может быть, сотни, если считать мелкие шайки, которые контролировали один переулок или один квартал. Они воевали друг с другом за территорию, за деньги, за власть. Они заключали союзы и предавали союзников. Они убивали и умирали — в тёмных переулках, в подвалах, в комнатах над тавернами.
Порт контролировали Сыновья Волны — бывшие моряки, контрабандисты, те, кто знал море лучше, чем собственную мать. Их вождь — одноглазый тилиец по имени Ворро — сидел в таверне у причала и решал, какие корабли разгрузятся, а какие — сгорят прямо в гавани.
Рынки были под Красными Ножами — гильдией воров, которая существовала так давно, что никто не помнил её начала. Говорили, что каждый карманник в городе платил им долю — или терял руку. Иногда — голову.
Нижний город — трущобы, где жили те, кому не повезло родиться богатыми — принадлежал Крысам. Они не были сильными, но были многочисленными, и их глаза и уши были везде. Информация — вот чем они торговали. Информация, которая иногда стоила дороже золота.
Но над всеми ними — над Сыновьями Волны, над Красными Ножами, над Крысами и десятками других — стоял один человек.
Кольм О’Дрисколл.
Он пришёл из Бругандии — с того далёкого острова на западе, где люди были рыжими, как огонь, и такими же непредсказуемыми. Никто не знал, как он оказался в Дамаске. Никто не знал, почему остался. Но все знали, чем он стал.
Королём борделей.
О«Дрисколл владел публичными домами по всему городу — от роскошных заведений в верхнем городе, где карфагенские чиновники и богатые торговцы платили золотом за час с женщиной, до грязных притонов в порту, где моряки тратили последние медяки на минуту забвения. Он владел девушками — сотнями девушек, купленных, украденных, сломанных. Он владел информацией — потому что в постели люди говорят то, о чём молчат везде. Он владел страхом — потому что те, кто переходил ему дорогу, исчезали. Просто исчезали, как будто их никогда не было.
Его люди были везде. Их узнавали издалека — по чёрным мешкам на головах, которые скрывали лица, оставляя только прорези для глаз, и по длинным чёрным плащам, которые развевались на ветру, как крылья воронов. Они не говорили. Не угрожали. Просто появлялись — там, где нужно было напомнить, кто здесь главный. И этого было достаточно.
О«Дрисколла боялись. Даже те, кто его никогда не видел. Даже те, кто не был уверен, что он вообще существует — потому что он редко показывался на людях, предпочитая править из тени, как паук правит своей паутиной.
Но он существовал. И его власть была реальной.
Реальнее, чем власть карфагенского наместника. Реальнее, чем законы империи. Реальнее, чем что бы то ни было в этом городе, который никогда не спал.
Матеуш шёл по улицам Дамаска, и дым из его трубки поднимался вверх, смешиваясь с вечерним воздухом.
Трубка была старой — с потемневшим деревом и мундштуком, который он грыз зубами, когда думал о чём-то важном. Табак был эсталийским — дорогим, ароматным, с тем особым привкусом, который невозможно спутать ни с чем. Маленькая роскошь, которую он позволял себе, потому что в этом мире нужно за что-то держаться.
Ему было двадцать семь лет. Или двадцать восемь — он не был уверен, потому что никто не удосужился записать дату его рождения. Мать была полонкой из семьи, увезённой в рабство после падения Белостока семьдесят лет назад. В неволе родились уже два поколения, но дома продолжали говорить на родном языке. Она умерла, когда ему было шесть, и он помнил её смутно — запах хлеба, который она пекла, песни на языке, который он почти забыл, руки, которые обнимали его перед сном.
Отец был урартцем — с тех гор, которые лежали на востоке, за пустынями, за границами карфагенских карт. Он не знал отца — тот исчез до его рождения, оставив после себя только кровь, которая текла в жилах Матеуша, и черты лица, которые были слишком резкими, слишком чужими для этих мест.
Полукровка. Ничей. Человек без родины, без семьи, без того, что другие называли домом.
Он шёл по улице, которая вела от порта к рынку, и смотрел на людей вокруг. Торговцы, которые закрывали лавки на ночь. Женщины, которые спешили домой до темноты. Дети, которые играли в пыли, не зная и не желая знать, в каком мире им предстоит жить. Обычный вечер. Обычный город.
Обычная жизнь, которая не была его жизнью.
Матеуш затянулся табаком и выпустил дым через ноздри. Эсталийский — сладкий, густой, с нотками чего-то, что напоминало о море и далёких берегах. Он купил его сегодня утром, у торговца, который не задавал вопросов. Хороший торговец. Редкость в этом городе.
Он прошёл мимо таверны, из которой доносились смех и музыка. Мимо переулка, где двое мужчин о чём-то спорили, размахивая руками. Мимо угла, где стоял человек в чёрном плаще и чёрном мешке на голове, неподвижный, как статуя.
Человек О’Дрисколла.
Матеуш не посмотрел на него. Не замедлил шаг. Просто прошёл мимо — как проходят мимо стены или фонаря, как проходят мимо чего-то, что не касается тебя.
Пока не касается.
Он шёл дальше — в ту часть города, где его ждали. Где ждала работа. Где ждало то, чем он занимался последние десять лет своей жизни.
Дым из трубки поднимался вверх, и Матеуш думал о том, что будет завтра. О том, что было вчера. О том, что есть сейчас — в этот момент, на этой улице, в этом городе, который никогда не спал.
У Матеуша не было цели. Он считал себя таким же подонком, как те, кто убивает людей, не разбирая, хороши они или плохи. В состоянии опьянения он не различал лиц и наутро почти ничего не помнил. Оставались только цель и деньги.
Но стоило ли оно того?
Бесконечная резня началась около десяти лет назад, когда он убил своего владельца. Его имени Матеуш уже не помнил — только злобную улыбку, сменившуюся гримасой ужаса. С тех пор резня не прекращалась. Всегда находился лишний человек, которого задевал его кинжал. И что потом? Гора трупов? Овации посредников? Всё это — херня.
Ему нужен был смысл. Но где его искать?
— Суки, — выдохнул Матеуш.
Он не говорил: «Мне больно. Я одинок». Не говорил никому. Вообще говорил мало — если не считать разговоров с самим собой.
Пошёл дождь.
Ноги подогнулись, и Матеуш рухнул на мостовую, словно в него попал арбалетный болт. Грязная вода быстро пропитала одежду. Он перевернулся на бок и увидел в луже своё отражение — расплывшееся, перекошенное рябью.
— Посмотри на себя, небритое существо, — сказал Матеуш отражению. — Кем ты стал?
Лужа не ответила.
— Ты клялся не забывать лицо матери, — продолжил он, и голос сорвался на крик. — Обещал всё отдать, лишь бы помнить. Не отдал.
— А что ты готов отдать теперь? — спросил незнакомый голос.
Матеуш поднял голову.
— Иди на север, к пустошам орков, — сказал человек, стоявший над ним. — Там найдёшь ответ.
Аккуратная щетина, длинные волосы, железная рука. Матеуш ещё не знал, что незнакомца зовут Хасан.
Матеуш смотрел на него снизу вверх — из лужи, в которую упал, с дождём, который стекал по лицу, смешиваясь с чем-то, что могло быть слезами, а могло быть просто водой.
Человек стоял над ним — неподвижный, как скала. Его лицо было спокойным, почти равнодушным, но глаза — тёмные, глубокие — смотрели так, словно видели насквозь. Видели всё: и кровь на руках Матеуша, и пустоту в его душе, и ту боль, которую он прятал за цинизмом и табачным дымом.
Железная рука блестела в свете фонаря — мокрая от дождя, с каплями, которые стекали по металлическим сочленениям.
— Кто ты? — прохрипел Матеуш.
— Тот, кто знает, каково это — искать смысл на дне бутылки и в чужой крови. — Голос был низким, спокойным. — И тот, кто знает, что там его нет.
Матеуш попытался встать. Ноги не слушались — то ли от выпитого, то ли от чего-то другого. Он упал обратно в лужу, и грязная вода брызнула во все стороны.
— Откуда ты знаешь… — Он не закончил вопрос. Не смог.
— Откуда я знаю о твоей матери? — Хасан чуть наклонил голову. — Я не знаю. Ты сам себе это сказал. Я просто слушал.
Матеуш замер. Он говорил с собой. Как всегда. Как делал годами — потому что больше не с кем было говорить.
— Тогда зачем ты здесь?
— Потому что ты задал правильный вопрос. — Хасан присел рядом с ним — прямо в лужу, не заботясь о грязи и воде. — «Стоит ли оно того?» Большинство людей никогда не задают этот вопрос. Они просто живут. Убивают. Умирают. Не думая.
— И что? — Матеуш фыркнул. — Ты пришёл дать мне ответ?
— Нет. Ответ ты найдёшь сам. Я пришёл указать направление.
— Север. Пустоши орков. — Матеуш покачал головой. — Там смерть.
— Там — возможность. — Хасан встал. — Смерть везде. В Дамаске её не меньше, чем в пустошах. Разница в том, что здесь ты умираешь медленно, по кусочкам, каждый день. Там — у тебя будет шанс умереть за что-то. Или — жить за что-то.
Он протянул руку — живую руку, не железную.
Матеуш смотрел на неё. На эту руку, которая предлагала помощь. На этого человека, который появился из ниоткуда и говорил вещи, которые не должен был знать.
— Почему я должен тебе верить?
— Не должен. — Хасан пожал плечами. — Веришь ты или нет — твой выбор. Идёшь на север или остаёшься здесь — тоже твой выбор. Я не твой хозяин. Не твой отец. Не твой бог. Я просто человек, который увидел другого человека в луже и решил сказать ему то, что сам хотел бы услышать двадцать лет назад.
Пауза. Дождь падал на них — на Матеуша, на Хасана, на улицу, которая была пуста в этот час.
— Что там? — спросил Матеуш наконец. — На севере. В пустошах.
— Война. Боль. Смерть. — Хасан не отвёл глаз. — И люди, которые сражаются за что-то большее, чем золото. Люди, рядом с которыми ты можешь стать кем-то другим. Или умереть, пытаясь.
— Это не ответ.
— Это единственный ответ, который я могу дать. Остальное — за тобой.
Хасан развернулся и пошёл прочь — по улице, сквозь дождь, в темноту.
Сделав несколько шагов, он остановился и посмотрел через плечо.
— И не прокури свою жизнь, небритое существо. Выше нос, брат.
Матеуш не успел ответить. Хасан шагнул за завесу дождя, и через мгновение улица была пуста — будто незнакомец растворился в ночи.
Матеуш ещё долго сидел в луже и смотрел туда, где он исчез.
Потом — медленно, с трудом — поднялся на ноги. Его трубка лежала в грязи, потухшая и мокрая. Он вытер её о плащ и спрятал в карман.
Север. Пустоши орков.
Он не знал, что найдёт там и найдёт ли вообще. Знал только одно: в Дамаске смысла не было. Здесь его ждала прежняя жизнь — очередная цель, очередная плата, очередное лицо, которое он не вспомнит утром.
Смерть ждала везде. Но впервые Матеуш задумался не о том, где умрёт, а о том, ради чего ещё способен жить.
Совет случайного прохожего был плохой причиной уходить на край света. Исчезновение случайного прохожего делало её немногим лучше.
Но это был знак. Или Матеушу отчаянно хотелось так думать.
В любом случае он его принял.
Глава VI: Лошадка
Степь не знала жалости.
Она не знала пощады, не знала милосердия, не знала тех слабостей, которые люди в городах называли добродетелями. Степь была учителем суровым и беспристрастным — она давала уроки один раз, и тот, кто не усваивал их с первого раза, не получал второго шанса. Его кости оставались лежать в траве, белея под солнцем, пока ветер и время не обращали их в прах.
Владимир усвоил все уроки.
Девять месяцев — двести семьдесят три дня, если считать точно, а он считал — прошли с того утра, когда Тургай приставил клинок к его горлу. Двести семьдесят три рассвета, которые он встречал в седле или на ногах, готовый к бою. Двести семьдесят три заката, которые он провожал, зная, что следующего может не быть. Двести семьдесят три ночи, когда сон приходил урывками, чутко, как приходит к зверю, который знает: хищники не дремлют.
В первую неделю кхазарские разведчики помогли ему искать след повозки Гандсурбала. У северной границы степи они нашли брошенное колесо и тело одного из охранников. Дальше следы смешались с путями кочевых племён и исчезли. Тургай сказал правду без утешения: один пеший чужак не пройдёт земли Костуни и не найдёт там никого. Владимиру нужны были язык, знание степи и люди, готовые идти за ним.
Поэтому он согласился на год службы. Каждый день после этого спрашивал себя, не купил ли будущий шанс ценой времени, которого у Ильдрии могло не быть.
И он изменился.
Изменился так, как меняется железо, когда его кладут в горн и бьют молотом, снова и снова, пока оно не становится сталью. Изменился так, как меняется река, когда она пробивает себе путь через камень — не силой удара, но постоянством, упорством, несгибаемой волей. Изменился так, как меняется человек, когда жизнь отнимает у него всё лишнее и оставляет только суть.
Его тело стало иным.
Исчезла та мягкость, что ещё оставалась в нём после Ара-Вайна — мягкость человека, который спал в постелях и ел горячую пищу. Теперь его мышцы были подобны канатам, свитым из жил и стали, кожа задубела от ветра и солнца, руки стали твёрдыми, как дерево, которое много лет стояло против бурь. Шрамы покрывали его тело — метки сабельных ударов, следы стрел, память о битвах, которые он пережил, когда другие пали.
Он научился двигаться иначе.
Не так, как двигаются городские жители — суетливо, бесцельно, тратя силы на лишние движения. Он двигался, как двигаются хищники — экономно, точно, с той особой грацией, которая приходит только к тем, чья жизнь зависит от каждого шага. Кхазары, выросшие в сёдлах, признавали его равным — он скакал так же, как они, стрелял из лука на полном скаку, мог провести в седле день и ночь, не жалуясь, не показывая усталости.
Но главное изменение было не в теле.
Главное изменение было в том, что скрывалось за глазами — в той глубине, куда не проникал взгляд постороннего. Там, где раньше была пустота, оставленная смертью Урмана, теперь было нечто иное. Не заполненность — нет, пустота никуда не делась. Но она перестала быть бездной, в которую он падал. Она стала пространством — пространством, которое он мог заполнить. Когда будет готов. Когда найдёт чем.
Среди воинов Тургая не было ему равных.
Это стало очевидно к исходу шестого месяца, когда отряд столкнулся с карфагенской конницей у Серых холмов. Бой был жестоким — кхазаров было меньше, и поначалу казалось, что им не выстоять. Но Владимир сражался так, как не сражался никогда прежде — словно что-то проснулось в нём, что-то древнее и страшное, что-то, о чём он сам не подозревал. Он убил одиннадцать человек в тот день. Одиннадцать карфагенских всадников, каждый из которых был обучен убивать с детства. Он убил их — и вышел из боя без единой царапины.
После этого на него стали смотреть иначе.
Не как на чужака, которого приняли из милости. Не как на новичка, который ещё должен доказать свою ценность. На него смотрели так, как смотрят на вожака — с той смесью уважения и опаски, которая отличает взгляд воина, признающего превосходство другого.