Алексеев родился 5 апреля 1901 года в Казани. Первое его младенческое впечатление: он видит себя «на деревенской улице, вдали – деревянные, бревенчатые дома, а точнее, один дом, полностью обрамлённый листвой» (приверженность к чёрно-белой графике без ярких красок станет одной из примет его творчества). В полтора-два года – второе воспоминание: «Я – в коляске, которая катится вперёд по лугу, а перед нами появляются горизонтальные деревянные перегородки, покрашенные белым и чёрным, а также красным, по диагонали». Это уже глаз художника. Это Казань. Видимо, военный городок.
11 декабря 1904 года с женой и тремя малолетними сыновьями А.П. Алексеев прибыл в русское посольство в Константинополе, где ему предоставили белоснежную трёх-этажную виллу над Босфором. Нашему герою было в то время 3 года и 8 месяцев (в воспоминаниях он назовёт себя двухлетним). В конце 1906 года семья навсегда покинет Босфор. Но эти два года станут отдельной главой в парижских воспоминаниях художника, и он назовёт то место и ту жизнь «раем». Как известно, Л.Н. Толстой определил расстояние от появления на свет до пяти лет как «страшно огромное», измерив всю остальную человеческую жизнь, какой бы она ни была долгой, одним шагом.
Что же дала ребёнку жизнь в пригородной Терапьи над сияющим голубизной Босфором под боком у экзотического Константинополя? Что навсегда врезалось в память, стало важным для его представления о «рае», который всегда – детство? Всего два года, а какой огромной, насыщенной впечатлениями видится эта детская жизнь в преклонные годы! Она и казалась ему намного протяжённее этих двух лет.
Сад: «…камни в саду, упавшие в саду каштаны с длинными иглами, которые могут раскалываться и в этот момент являть прекрасную белую чашу с красивым плодом внутри; ветки, большие и очень лёгкие мёртвые стрекозы…» Он всё это назовёт предметами, вещами. В том числе оловянных солдатиков английского производства, найденных в старом парке. Их можно попробовать на вкус, они имели какой-то особый опьяняющий запах. Он пока в них играет, рисовать будет чуть позднее.
Мальчик умел наблюдать за «живыми существами». Мухами, бабочками, ящерицами, за ними он никак не мог угнаться и даже видел скорпионов, маленьких и, как говорили взрослые, опасных, ядовитых. После упоминания «вещей, существ и животных» – чёрной собачки Арапки и осликов – он называет «человеческие существа». Непонятные, незнакомые люди, иногда появлявшиеся в их доме, – «все большие, властные, сильные». Тайн было много. Они жили в особом, изолированном мире за высокими стенами – поскольку «тот, бесконечный» мир «был непредсказуем, он мог быть враждебным, он мог быть опасным»: это был «турецкий мир». С каким художественным вкусом описана им пряная экзотика Востока! Это уже не первые младенческие воспоминания, а впечатления пятилетнего, подросшего. Как и об играх в индейцев с братьями Владимиром и Николаем, детских развлечениях и проказах. И даже о первой тайной «любви» к уже взрослой девочке Лене Майковой, внучке поэта Аполлона Майкова (его сын был первым переводчиком посольства).
Они играли в крокет. Его мячи «регулярно отбивались, чёрт знает куда, безжалостным каблуком Лены, которая каждый раз, когда представлялась возможность "выбить" соперника, находила во мне идеальную жертву». Тут он впервые отмечает в себе черту – она впоследствии разовьётся. Он не терпит поражений, ущемления самолюбия. Влюблённый мальчишка от волнения растянулся посреди аллеи на виду у барышни и издал вопль, «в котором не было ничего героического». А он хотел быть в её глазах только победителем. Так он испытал «первое поражение в своей жизни», заметит семидесятилетний художник.
Вот его словесный автопортрет того «райского» времени: «Я только что научился говорить. Разумеется, я говорил по-французски (у детей были французские гувернантки, "мадемуазель", вначале – Жозефина, потом – Эстер, выписанные из Франции. Европейцы в Турции общались на французском. – Л. З., Л. К.). Я был блондином, у меня были вьющиеся волосы, я носил платье (тогда – поясняет автор французским слушателям по радио, где вначале он читал воспоминания, – "маленькие мальчики моего возраста ещё носили платья"). На мне была маленькая шляпа из белой пикейной ткани с пуговкой наверху. Я был совершенно счастлив. В этом мире я чувствовал себя очень удобно. Я впитывал тень листвы и тепло пробивающихся солнечных лучей. Я внимал звукам, но особенно вкушал запахи и ароматы». «Райский» ребёнок.
С тем же литературным мастерством, с тем же художественным восприятием реального мира он опишет детские впечатления от Босфора, в которых проявятся и черты его характера. «Босфор, расстилавшийся перед домом, был похож на огромного зверя, огромную рептилию, огромную плоть от расплавленного свинца, вздрагивающую и будоражащую поверхность воды, отнюдь не ровной, а бугристой, подобно рептилии, под гладкой кожей которой постоянно шевелятся мышцы. Эта рептилия в миг "утекала" на глазах у ребёнка, выходящего на балкон; вилла была снабжена балконом, опирающимся на две белые колонны, воспоминания о которых меня и сегодня переполняют гордостью».
Главными в этом очаровывавшем ребёнка мире, а «любое детство волшебно», по собственному его выражению, были мать и отец. Мать рядом чаще отца. С нею он ездил на греческом фиакре в город и в посольство, по дороге совершая прогулку на пароходе, любуясь башнями Румели Хисары и другими константинопольскими редкостями. С нею гулял по набережной вдоль Босфора, каждый раз около трёх часов дня: она требовала, чтобы он говорил только по-русски, и со строгим лицом не отвечала ему, если он забывался, – ему легче говорить по-французски, когда рассказывал ей свои сны. Ей, здороваясь, целовал руку по утрам. Он запомнил её в белом пеньюаре с кружевами, держащей в руках «томик в жёлтой обложке». Ему почему-то казалось: мать «большую часть дня проводила в комнате на втором этаже в пеньюаре и с жёлтым томиком в руке». Видеть её хотелось чаще. Это он запомнил. Она всегда казалась ему светской дамой. Назвал её «королевой».
Мария Никандровна была дочерью провинциального священника, протоиерея Никандра Николаевича Полидорова, похвально служившего в Вознесенской церкви и столь же ревностно – в церковных учреждениях в Оренбурге, с 1894 года – в Казани. Отец отличался деспотическим нравом и к концу жизни спился, оставив дочери в наследство лишь икону в позолоченной раме. Мария и родилась в Оренбурге, в 1873 году. Отец овдовел при её рождении и, когда та подросла, отправил к суровым тёткам, а они, по всей видимости, определили сироту в Институт благородных девиц, где она и получила светское воспитание, понимание высокого христианского долга дочери, жены и матери. Видимо, ещё в Оренбурге познакомилась с кадетом А.П. Алексеевым и вышла замуж в Петербурге уже за штабс-капитана, коим он был с 1892 по 1897 год. Мария Никандровна как-то, уже в Петербурге, показав сыну «четырёхэтажный дом на серой и грустной улице», сказала: «Мы жили здесь с твоим папой, когда ты ещё не родился. Твой брат Кока родился здесь, на третьем этаже. Мы были бедны, работали днём и ночью. Твой отец готовился к экзаменам в Военную академию. Я ему помогала, и мы вместе учились стратегии и тактике».
Если мать – «королева» его детского пространства, то отец – «король». «Появлялся он в двух обличьях, одно из них – чёрное: когда он бывал в сюртуке. На голову иногда надевал цилиндр. В другие дни он выходил на улицу в феске. Порой он превращался в военного: тёмно-зелёная форма, плечи украшены жёсткими эполетами, которые больно кололи меня, когда я прижимался к их золотой бахроме. Это был мой отец. Я редко виделся с ним, он не всегда бывал дома. Иногда он отлучался на несколько недель, а то и месяцев». И ещё, такое же незабываемое: «Я сижу на левом плече отца, моя правая рука запущена в его волосы. Его эполет царапает мне попу. Но я так горд тем, что сижу рядом с его головой и возвышаюсь над всеми». К нему приходили люди в фесках, называли «эфенди», что «было почётным обращением к начальнику». Они «приносили разные сведения, в которых он нуждался». Рядом с отцом всегда было счастье. Однажды после одного из исчезновений отец привёз подарок от арабского шейха – «великолепную» львиную шкуру с головой льва со стеклянными глазами и оскаленной клыкастой пастью. Шейх подарил двух арабских скакунов, но он не смог их взять с собой. Прибыли три ослика, доставшиеся сыновьям. «Все ослики были довольно тёмными за исключением одного, самого большого, серого с белым животом». Его-то и получил самый младший, Александр, на зависть двум постарше. О братьях он вспоминал с благодарностью и любовью. В детстве они вместе, как упоминалось, играли в индейцев, по утрам занимались гимнастикой у шведской стенки под приглядом гувернантки, постигали тайны руин и подземных ходов в заросшем саду. Все трое рисовали. Старшего брата, Владимира, Александр считал «полным совершенством». К брату Николаю, Коке, «испытывал чувство глубокого уважения, искренней нежности и болезненной жалости»: брат был почти глухой после перенесённой скарлатины.
Читаем в записках «Альфеони глазами Алексеева»: «Альфеони было четыре года, когда Старый Моряк построил ему корабль на террасе, выходящей на Босфор. Корабельные бока были бревенчатые, а днище – земляное (это был собственно пол террасы). Альфеони принялся грести, и оттого, что корабль, как вкопанный, стоял на месте, ему пришлось стать исследователем. Простыми линиями он начал рисовать корабли, мерно скользившие по проливу, – один за другим. Потом – одну за другой – зубчатые башни Румели Хисары», средневековой крепости, выложенной из серого камня и ставшей достопримечательностью Стамбула. Потом (тоже простыми линиями) – воинов, осаждавших крепость, – одного за другим. «И так Альфеони развивал вкус к повтору». И добавим: вкус к простым линиям. Они не раз будут встречаться в его иллюстрациях и даже в анимационных лентах, как и ритмические повторы. Следует обратить внимание на одно алексеевское высказывание о свете, идущем с небес, названное им «божественным светом»: он «позволил мне познать Константинополь и научил меня думать». Не отсюда ли идёт понятие «рая»? Не потому ли он дал себе столь романтическое имя – Альфеони? Но увидим ли мы этот «рай», «божественный свет» в графике Алексеева или его затмят иные, драматические земные картины?..
…И вдруг в посольском доме разбилось зеркало. Отцовское зеркало. «А ведь русские верят, – пояснял Алексеев, – что разбитое зеркало предрекает скорую смерть тому, кто обычно в него смотрит». Ему было пять лет и пять месяцев, когда «наступил страшный день». «Появилась мать без лица. Оно было покрыто чёрной вуалью. Мама была вся чёрная и стояла перед настежь распахнутой дверью. Её руки раскрылись, чтобы обнять меня…» На поминальной службе «мама с чёрным лицом, держа белый платок рукою в чёрной перчатке, плакала. Я ухватился за её свободную руку, и меня называли сиротой».
Встреча со смертью – самое трагическое и непонятное в человеческой жизни. Смерть предстала перед ним, ребёнком, в чёрном цвете. Детство кончилось. Но образ «потерянного рая» с ним останется навсегда.
Как ни у какого другого художника, чёрное в сочетании с сумеречными оттенками серого и серебристого, загадочного, сыграет главную, драматическую роль в его творчестве. Это произведёт неизгладимое впечатление на французов, о чём мы в России узнаем лишь в начале ХХI века при издании его книг и признаем уникальность творчества русского художника, ставшего французским. Будет и ещё одно его гениальное, оглушившее всех открытие – превращение статичной гравюры в подвижную, в движущуюся, но об этом позднее.
Память об отце, образ отца, смерть отца в метафорическом выражении пройдут через всё его творчество. Он с детства знал: отец умер в Германии и был «похоронен там прежде, чем мать смогла туда добраться». Это единственное верное свидетельство. Алексеев написал: «лишь позже узнал об этом», уточнив: отец умер «от внезапной болезни». Что не совсем так. Было время, когда он и в этом сомневался.
Неожиданно овдовев, Мария Никандровна остаётся без средств к существованию. Пенсия ей не полагается, так как муж скончался, не дослужив положенного срока. Она обращается за помощью в Министерство иностранных дел, в Генеральный штаб, наконец, ещё находясь в Константинополе, видимо, по чьему-то совету пишет самому императору. Вот её письмо, написанное элегантным каллиграфическим почерком:
«Всепресветлейший, Державнейший, Великий Государь Император Николай Александрович Самодержец Всероссийский Государь Всемилостивейший Верноподданной вдовы Военного Агента в Константинополе Генерального Штаба Полковника Марии Никандровны Алексеевой Верноподданнейшее прошение: Положив все свои силы на честное исполнение возложенного на него службой долга и руководствуясь единственным желанием – принести посильную пользу делу, муж мой имел несчастие простудиться при исполнении им служебных обязанностей и умер, оставив меня с тремя малолетними сыновьями: Владимиром – 10 лет, Николаем – 8 лет, Александром – 5 лет – без средств к существованию и воспитанию детей.
Сама я крайне слабого здоровья и страдаю хроническим аппендицитом, сын же мой, Николай, страдает глухотою вследствие повреждения барабанной перепонки обоих ушей после скарлатины. На основании вышеизложенного осмеливаюсь всеподданнейше просить Ваше Императорское Величество о назначении мне и оставшимся детям пенсии в усиленном режиме вне правил.
Приложение: 1) Свидетельство доктора Плескова о роде болезни покойного, 2) Свидетельство доктора Гольдшмидта о роде болезни и смерти мужа и 3) Свидетельство доктора Плескова о болезни сына Николая.
г. Константинополь 10 сентября 1906 г.
Вашего Императорского Величества
Верноподданная Вдова Военного
Агента в Константинополе
Генерального Штаба Полковника
Мария Никандровна Алексеева»
Было ли отослано это послание, неизвестно. Может быть, и нет. Как случилось это с предсмертным письмом её мужа. Но небольшую пенсию после длительных хлопот она получит.
Отъезд в Россию на пароходе «Николай Первый» Алексеев назовёт «изгнанием из рая». В Одессе, куда приходит пароход, они останавливаются у дяди Миши, младшего брата отца, полковника. Мальчика отталкивает отсутствие цивилизации: «В доме не имелось ни канализации, ни сливного механизма, а место для раздумий было из дерева с большими дырами, в которые я боялся упасть. Это был мой первый ужас перед невидимым и неизвестным». Дядя Миша видит в племяннике будущего военного и воспитание берёт в свои руки. После небольшой мальчишеской провинности (Александр укусил старшего брата за руку – тот не пускал его в дверь на веранду) у него требуют просить прощения, он упрямо твердит «не буду», и тогда ему говорит, очевидно, вспыльчивый дядя: «Если ты не попросишь прощения, то будешь выпорот денщиком». – «Я не буду просить прощения». Что же было дальше? «…Даже вспоминать об этом не хочу… и моё сопротивление было сломлено». Он, очевидно, попросил прощения, но не сразу, это стало сильным ударом по его болезненному самолюбию.
В детстве над Босфором никто так не посягал на его детскую свободу, хотя воспитание было строгим. «Однажды утром денщик своими сильными и добрыми руками осторожно меня поднял, посадил в седло и прокатил вдоль забора. Это было единственное счастливое воспоминание, которое осталось у меня от Одессы». То были «мрачные месяцы» его жизни. Мария Никандровна, не сторонница столь жёсткой армейской муштры, увещевает деверя: дети ещё малы для военной дисциплины, но это будет уже в Риге, куда скоро они переедут все вместе: Михаил Павлович, видимо, получил новое назначение[2].
Мария Никандровна ещё в Риге, куда они переехали вслед за дядей Мишей, продолжала носить глубокий траур: «чёрную вуаль открывала только во время еды, никуда не ездила и никого не принимала». Через год она сменила чёрное платье на фиолетовое. Дядя Миша стал мягче, и дети даже поговаривали, хорошо бы, чтобы они поженились. Но вдовец дядя Миша готовился к другой свадьбе. Они стали собираться к отъезду в Гатчину. Семилетний Александр в Риге впервые попал в кино и увидел: из проекционной кабины, от проектора, спрятанного за стеной, так объясняла детям немецкая гувернантка Паулина, идёт изображение на экран. И не только серая улица была на нём, но шёл сильный дождь, бегали люди, «дрыгали ногами», словом, двигались. Он углядел «стеклянную трубку, приделанную к стене, длиной с карандаш, но потолще… Я заключил, что трубка посылает изображение, как мы сами пускали солнечных зайцев. Хотя, перепутав следствие с причиной, я всё-таки предугадал эффект широкого экрана… в термометре». Так родился в нём будущий киноизобретатель.
1908-й – год, когда он окажется впервые в Петербурге у родственника матери, жившего в самой неприглядной части столицы государства Российского. Он не увидит того пленительно загадочного города, проникновенно воспетого Пушкиным («полночных стран краса и диво») и Блоком, Ахматовой и Мандельштамом, да и другими русскими поэтами и художниками. И нам, простым смертным, до сих пор кружащего голову. Он назовёт его «официальным». А увидит «Санкт-Петербург Достоевского», как объяснял впоследствии французам. Этот город «громоздился на каналах с застоявшейся водой и грязных речушках, окружавших кварталы и строения фантастические, закопчённые, редко – живописные и никогда не мытые». Взрослым он и вспомнит этот унылый, неприглядный Петербург в иллюстрациях к «Запискам из подполья» и в фильме «Нос». Пока они поселяются в Гатчине. Выбор этого небольшого городка под Петербургом неслучаен: муж сестры отца, Анны, командовал сторожевой казачьей сотней находившегося там гарнизона. Родня. Без помощи не оставит. Выбор оказался удачен. Ни много ни мало: на Всемирной выставке в Париже в 1900 году Гатчина признана самым благоустроенным из малых городов России. При Александре III, постоянно жившем в Павловском дворце, здесь проведён водопровод, канализация, построена электростанция. Появилось уличное электрическое освещение. Первое в Российской империи. Железная дорога построена ещё в середине XIX века. До границы Петербурга – всего шесть вёрст. Куприн, поселившийся в Гатчине на несколько лет в 1911 году, сказал восхищённо: «Самый прелестный уголок около Петербурга».
Тут мальчик и соприкоснулся с традиционной русской провинциальной жизнью. Гатчина для него была объята «тишиной, нарушавшейся время от времени криками розничного торговца следом за цоканьем копыт, шумом повозки, лаем собаки. Торговцы драли глотку каждый на особенный манер, зычно рекламируя свои товары: слышались летом выкрики мороженщика, молочника, продавцов сметаны, маленьких выборгских кренделей, английских хлебцев, русских бубликов… Продавцы мяса, продавцы рыбы несли свой живой товар в двух вёдрах, полных воды, подвешенных к коромыслу на плечах. Крики лудильщиков и точильщиков ножей».
Утром к ближайшему собору плелись нищие. Днём татарин-старьёвщик в засаленном халате монотонно кричал: «Тряпка, тряпка! Беру старый тряпка!» Торговцы несли на головах корзинки с разной снедью. Плотники шли с пилами, стекольщик – со стёклами в ящике, легко стоящем на его плече, зимой – лесорубы с колунами, появлялись и безмолвно улыбающиеся разносчики-китайцы, каким-то образом добравшиеся пешком от Великой стены. А как было не вспомнить русскую экзотику – бродячий цирк с цыганом и его ручным медведем да ещё и трёхмесячным добродушным медвежонком. Попугай-предсказатель, обезьянки в маленьких юбочках, народный петрушечный театр. Эти отголоски народной стихии появятся в его иллюстрациях.
Романтическая местность Гатчины подходила для игры воображения восприимчивого мальчика. В пустом императорском дворце он воображал сказочные балы. Флотилия экзотических кораблей, выставленных в павильонах, двигалась на ночные карнавалы. Рыцари Мальтийского ордена являлись засвидетельствовать почтение безумному императору Павлу I, их Великому магистру. Его призрак их всё ещё ждал в маленьком Приоратском замке, построенном на берегу озера, он уверен, ради подобных таинственных церемоний. Его вообще окружали тайны.
Одна была особенной, потрясшей и оставившей заметный след в его творчестве и в его мироощущении. Это явление чёрного кота в его комнате поздно вечером почти при полной темноте. Кота, которого у них не было. Он «запрыгнул на мою кровать и, перелетев через меня, исчез между кроватью и стеной». Александр знал: этот простенок так узок, кот никак не мог в нём исчезнуть. Он закричал от ужаса. После этого, признался художник, видение дьявола подстерегает его всякий раз, когда он остаётся один в темноте. Пусть позднее стало известно: в комнату ворвался кот их хозяйки мадам Макмиш, но это уже не имело никакого значения. Темнота продолжала его всегда пугать дьявольской мистикой. Удивительно, как в этом ещё ребёнке уже сильны переживания контрастов темноты и света, которые станут основообразующими в его графической стилистике. Её нервом. «Зимой свет был ярче, чем летом. Снег его отражал, и я рассматривал на потолке перевёрнутые движения веерообразных теней прохожих и саней». Спустя годы он так же будет разглядывать тени от деревьев на стеклянном потолке своей парижской студии…
Настоящий мир грёз ему открывали книги. К девяти годам он свободно говорил на трёх языках – французском, русском и немецком, выученных на слух. Читал. Любимыми были сказки Андерсена, его заворожившие. Он почитывал их вечерами вслух на кухне, если оставался один, неграмотной прислуге Аннеле. Ну и, конечно, всё мальчишеское чтение переводной приключенческой литературы. Мать тоже любила им читать вслух. В рождественскую ночь у ёлки, по-русски убранной золотыми и серебряными звёздами и гирляндами, они слушали, грызя орешки, «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя: «За окнами – в украинской ночи – чёрт во фраке выкрадывал луну». В библиотеку с изрядной прочитанной стопкой книг ходил каждые два дня, благо она неподалёку, но он срезал дорогу по диагонали, чтобы дойти быстрее «в рай иллюзий». «Все грёзы» хранил каталог детских книг, начинавшийся со слов «Де Амичис – Альпы». Запомнил он и хозяина этого волшебного места: «…бородатый человек в сапогах и толстовке. Он стоял за пюпитром, окаймлённым крохотной деревянной балюстрадой». Она напоминала развитому не по годам фантазёру «бельведер для лилипутов». Потом, также в Гатчине, увлечётся гончаровским «Фрегатом "Палладой"», путешествие от Кронштадта до Японских островов будет стоять у него перед глазами, пока он не увидит Японию воочию…
Они жили на улице Ксениинская, дом 12, квартира 5, как указала Мария Никандровна в одном из своих прошений о пенсии в 1910 году в Главное управление Генерального штаба. Гатчинцы гордятся Алексеевым, оказавшимся столь знатным жителем. Алексеев с любовью описывает их семейный быт, образ жизни, хотя иногда жалуется на скуку, – в центре неизменно мать. Мария Никандровна вела замкнутый образ жизни – Александр Александрович не упоминает даже Куприна, который жил неподалёку, на Елизаветинской, в деревянном «зелёном домике», им покрашенном в этот цвет, а писатель был «очень популярным среди местных жителей…». В квартирке из трёх комнат – она занимала половину первого этажа старого трёхэтажного деревянного дома – была библиотека с книгами русских классиков и словарями восточных языков, ещё отцовская, вывезенная из Турции. Для детских книг был отведён небольшой шкаф. В гостиной висел портрет отца, Алексеев в мемуарах посмотрел на него взглядом художника-сюрреалиста: «Овальное лицо – гладкое, как яйцо. Причёска и усы – безукоризненны». Напротив стояло материнское пианино, уцелевшее от аукционных торгов в Константинополе. Над ним – отцовские акварельные копии двух морских пейзажей и «Боевого герольда» Мейсонье, французского художника-реалиста 2-й половины ХIХ века. Полковнику-разведчику был дан талант художника. Сын пошёл в него. Но и влияние матери, её ежедневные вечерние музыкальные часы не прошли бесследно, уже не говоря о том, что у будущего художника развился безукоризненный слух. Мария Никандровна предпочитала исполнять Бетховена или Шопена (особенное впечатление на него производил его траурный марш), а он просил ещё «Соловья» Алябьева – и «уплывал в сон под музыку».
Он помнил про мать всё, любые подробности, мелочи – вплоть до убранства туалетного стола с её «личными серебряными предметами»: «щётки, расчёски, ножницы и, самое главное, щипцы для завивки волос на спиртовке – культовые реликвии цивилизованного мира, привезённые из Терапьи». Упоминается и венецианское зеркало, «накрытое, как икона, белой кружевной накидкой». «Глядя на мамино отражение в таком обрамлении», он вспоминал её в белых константинопольских пеньюарах своего детства… Для него «эта квартирка была настоящим дивом».
Теперь мать выглядела иначе. Через три года после кончины мужа закончился её полутраур с фиолетовым цветом и отказом от светской жизни. Но непреклонное выражение лица сохранялось, как оставались незыблемыми представления о строгих моральных правилах. К ним со второго этажа приходила француженка-гувернантка с русским именем-отчеством Александра Викторовна. Мама в пенсне с ниспадающей чёрной лентой (такой мы видим её на единственном, гатчинском фото) и мадемуазель в шляпе, с ридикюлем и в неизменных перчатках усаживались друг против друга с прямыми спинами и симметрично сведёнными коленями – «уголок Запада, островок культуры и хороших манер». Оценим остроту взгляда и чувство юмора девятилетнего мальчишки. Иногда они все поднимались наверх, и мадемуазель вместе с двумя воспитанницами обучала их бальным танцам под материнский аккомпанемент. Встав в первую позицию, она учила делать па-шасси, шассе-круазе. Потом начинались падеспань, падеграс, падепатинер… Ах, Франция, нет в мире лучше края… За окном текла иная, провинциальная русская жизнь.
Именно в Гатчине в восемь-девять лет почувствовал он призвание художника. Ещё в Константинополе рисовал простым карандашом «схематично» эскадры, всадников на лошадях, скачущих галопом, оловянных английских солдатиков. Но они, как и другие игрушки, при отъезде из Турции были розданы, «чтобы не увеличивать багаж и стоимость проезда» (мебель для этого продали с торгов). А в Гатчине от крёстной он получил знаменитых нюрнбергских солдатиков. Устраиваемые им подвижные театральные мизансцены манёвров или парадов из плоских профильных воинских фигурок и предрешили его «призвание рисовальщика». Он объяснял: любовь к солдатикам ещё в константинопольское время возникла у него не от воинственного характера. «Мне нравилась их форма, серийная повторяемость одних и тех же полихромных фигурок, отмечаемая время от времени вариацией на ту же тему: барабанщик, офицер или знаменосец…».
Появление крёстной в их семье он посчитает самым счастливым событием гатчинского детства не только из-за судьбоносного подарка. Благодаря этой маленькой энергичной женщине, овдовевшей, как и его мать, поэтому всегда в простом чёрном платье, но с золотой брошью, подарком мужа, он понял: человеку дана свобода, и нельзя её подавлять. Подруга Марии Никандровны, она и крестила мальчика в Казани. Вновь они встретились в Гатчине. «Крёстная отличалась широтой взглядов, терпимостью и любопытством ко всему новому». Сыновьям она предоставила полную свободу действий, несмотря на протесты возмущённых хозяев и даже изгнание их из квартиры. Однажды старший сын устроил настоящий фейерверк в снятой ими под Гатчиной избе. А одна квартира даже горела – он забил её порохом, пироксилином и бикфордовыми шнурами. В результате всех этих опытов «дети крёстной построили моноплан на полозьях, который мог взлетать с поверхности рояля быстрее, чем биплан братьев Райт со своей площадки». По субботам семьи ездили на аэродром, находившийся под Гатчиной (местная гордость), смотреть на тренировочные полёты.
Двенадцатилетний Владимир уже учился в петербургском Первом кадетском корпусе, Николай – в гатчинском реальном училище, и Мария Никандровна могла уделять младшему сыну всё внимание. Что она неукоснительно и делала. Он находился под особым её присмотром – родился слабым, болезненным, и мать долго боялась его потерять. Она читала вслух ему и Николаю, как он помнит, французские книги «Тартарен из Тараскона», сказки графини де Сегюр и «Путешествие двух детей по Франции», вышедшее под псевдонимом Ж. Брюно, а на самом деле принадлежавшее перу жены философа Фулье. (Эту книгу, выдержавшую 260 переизданий, в Петербурге издатель С.А. Манштейн выпустил на французском языке в сокращённом варианте в 1912 и 1913 годах.) Познавательная переводная книжка перекликалась с судьбами братьев Алексеевых: её герои, два маленьких брата, после внезапной трагической смерти отца возвращаются на родину, чтобы поселиться у дяди: оформляя многочисленные документы, они с матушкой несколько раз на корабле и железной дороге пересекают всю Францию.
Мария Никандровна также готовила Александра по античной и священной истории (с её «непонятными и мрачными легендами», как он выразится) к вступительным экзаменам в кадетский корпус. Иного пути для него не было. Матушка долго хлопотала об устройстве и этого сына за казённый счёт. И во все эти унизительные походы по петербургским канцеляриям брала с собой, вероятно, для убедительности бедственного положения. «Вижу её идущую твёрдым шагом по петербургскому асфальту, одетую в строгий фиолетовый костюм. Левая рука согнута в локте, держит ридикюль, словно ружейный приклад. Свободной рукой она подчёркивает шаг». Он увидит и запомнит даже прямое перо на шляпе, похожей на кивер: «…конфликт женской хрупкости с ролью главы семейства причинял мне боль». Всё его сердечное внимание посвящено в воспоминаниях матери, жившей бедно, но с большим достоинством. Любопытно «Свидетельство» гатчинского полицмейстера от 23 сентября 1913 года: вдова полковника Алексеева «имущества, кроме необходимого носильного платья и квартирной обстановки, другого никакого не имеет; ни в чём предосудительном замечена не была; в материальном отношении не богата и нуждается». У сына было чувство – мама приносила себя детям в жертву, чтобы они могли учиться, расти и достойно жить. Заботы, тревоги матери, которые он наблюдал, сыграют важную роль в его душевной жизни. «Этот смысл, который я в семь лет (тут он ошибается, был постарше. – Л. З., Л. К.) придавал маминым хлопотам, преследовал меня всю жизнь и определил глубокие чувства к матери и вообще ко всем женщинам».