– Я не люблю лосятину, – сказала Каррингтон.
– Ты не можешь этого знать, пока не попробуешь. Ну, съешь кусочек.
Каррингтон послушно съела немного диковинного мяса с гарниром из молодых овощей и жареного картофеля. По столу пустили корзинки с булочками и дымящимися квадратиками кукурузного хлеба. Я, к своему ужасу, заметила, что Каррингтон копается в одной из корзинок.
– Не надо так, детка, – пробормотала я ей. – Просто бери самый верхний кусок, и все.
– Я хочу простой, – жалобно проговорила она.
Я с извиняющимся видом посмотрела на Черчилля:
– Я обычно готовлю кукурузный хлеб в сковородке.
– Помнишь, – улыбнулся Черчилль Джеку, – именно так его готовила твоя мама, правда?
– Да, сэр, – подтвердил Джек с мечтательной улыбкой. – Я крошил его в стакан с молоком прямо горячий... Боже, как же было вкусно.
– Так, как Либерти, его никто не готовит, – убежденно сказала Каррингтон. – Вы, дядя Черчилль, как-нибудь попросите ее испечь его вам.
Краем глаза я уловила, как при слове «дядя» Гейдж напрягся.
– Можно, наверное, и попросить, – сказала Черчилль, тепло улыбаясь мне.
После ужина, несмотря на мои протесты, что он, верно, устал, Черчилль повел нас на экскурсию по дому. Когда все переместились в гостиную пить кофе, мы с Черчиллем и Каррингтон отделились.
Наш хозяин в своем кресле заезжал в лифт и выезжал оттуда, катил по коридорам, останавливаясь возле дверей некоторых комнат, которые желал нам показать. Оформлением дома занималась сама Ава, с гордостью заявил он. Она любила европейский стиль, французские вещи, выискивала старинные предметы, которые бы несли на себе видимый отпечаток времени, чтобы было и красиво, и удобно.
Мы заглядывали в спальни с отдельными маленькими балкончиками и окнами со стеклами бриллиантовой огранки. Дизайн некоторых комнат был выдержан в деревенском стиле со стенами, состаренными посредством затирания краски губкой, с перекрещенными под потолками балками. В доме имелись библиотека, спортивный зал с сауной и кортом для игры в рэкетбол, музыкальная комната с мебелью, обитой кремовым бархатом, домашний кинотеатр с телеэкраном во всю стену. Были закрытый и открытый бассейны. Последний располагался на живописно оформленном участке с павильоном, летней кухней, крытыми площадками и барбекю.
Черчилль включил свое очарование на полную катушку. Иногда старый хитрый лис бросал на меня многозначительные взгляды – например, когда Каррингтон подбежала к «Стейнвею» и из любопытства нажала несколько клавиш или когда она пришла в неописуемый восторг при виде бассейна «с исчезающим краем». «Всем этим она может пользоваться постоянно, – как бы говорил он, – и ты единственное препятствие к этому». В ответ на мой недовольный взгляд он рассмеялся.
Но то, что хотел сказать, он сказал. Я заметила еще кое-что, в чем он сам, возможно, не вполне отдавал себе отчет. Меня глубоко потрясло то, как они с Каррингтон нашли общий язык, та непринужденность в общении, которая сразу же установилась между ними. Между маленькой девочкой, никогда не знавшей ни отца, ни деда, и пожилым мужчиной, который так мало времени уделял своим детям, когда те были маленькими. Он признавался мне, что жалел об этом. Но он, Черчилль, не мог жить иначе. Правда, теперь когда он достиг чего хотел и смог оглянуться назад, то увидел далеко позади вехи, знаменующие упущенное.
Мне было тревожно за них обоих. Мне было о чем подумать.
Когда мы с Каррингтон были уже достаточно потрясены окружающим великолепием, а Черчилль начал чувствовать признаки усталости, мы присоединились ко всем остальным. Заметив появившийся на лице Черчилля сероватый оттенок, я взглянула на часы.
– Пора принимать викодин, – сказала я тихо. – Я сбегаю в вашу комнату, принесу.
Он кивнул, стиснув челюсти в ожидании подступающей боли. Некоторую боль лучше купировать сразу, пока она не разошлась, иначе ее не победишь.
– Я с вами, – сказал Гейдж, поднимаясь с кресла. – Вы могли забыть, где это.
– Спасибо, – тут же насторожившись, ответила я, – но я смогу найти дорогу.
Он не отступал:
– Я только покажу вам, куда идти. В этом доме легко заблудиться.
– Спасибо, – поблагодарила я. – Очень мило с вашей стороны.
Но как только мы вышли из гостиной, я сразу поняла, что за этим последует. Он хотел мне что-то сказать, и это не сулило ровно ничего хорошего. Когда мы дошли до лестницы и стало понятно, что никто нас не может услышать, Гейдж остановился и повернул меня лицом к себе. Я застыла от его прикосновения.
– Послушайте, вы, – отрывисто и грубо начал он, – то, что вы трахаете старика, мне безразлично. Это не мое дело.
– Вы правы, – ответила я.
– Но переносить это в этот дом я не позволю.
– Это не ваш дом.
– Он построил его для моей матери. Это то место, где собирается вся семья, где мы отмечаем праздники. – Он смерил меня презрительным взглядом. – Вы на опасной территории. Еще хоть раз здесь вас увижу, самолично вышвырну пинком под зад. Ясно?
Мне было ясно. Но я и глазом не моргнула и не отступила. Я давным-давно научилась не убегать от питбулей.
Пунцовый румянец на моем лице сменился мертвенной бледностью. Поток моей крови, казалось, жег мои вены изнутри. Он ничего не знал обо мне, этот заносчивый мерзавец, ничего не знал о том, какой выбор я сделала, от чего отказалась, не знал и о тех элементарных выходах из положения, которыми я могла бы воспользоваться и не воспользовалась, а он такой совершенный, неисправимый засранец, что я, случись ему в одночасье воспламениться, и плюнуть на него не удосужилась бы.
– Вашему отцу нужно лекарство, – сказала я с непроницаемым лицом.
Его глаза сузились. Я пыталась выдержать его взгляд, но не смогла: из-за обрушившихся на меня в этот день событий чувства мои готовы были хлынуть наружу. А потому я уставила глаза в дальнюю точку комнаты, сосредоточив усилия на том, чтобы не показать виду, чтобы ничего не почувствовать. Прошло невыносимо много времени, прежде чем до меня донеслись его слова:
– Лучше, чтоб я видел вас в последний раз.
– Да пошел ты, – сказала я и стала неторопливо подниматься по лестнице, тогда как инстинкт подгонял меня броситься бежать без оглядки наподобие американского зайца.
В тот же вечер у меня состоялся еще один приватный разговор – с Черчиллем. Джек к тому времени уже давно уехал, Гейдж, к счастью, тоже – повез домой свою худосочную герлфренд нулевого размера. Гретхен показывала Каррингтон свою коллекцию старинных чугунных копилок. Одна была в виде Шалтая-Болтая, другая – в виде коровы, которая всякий раз, как в нее бросали монетку, задними ногами лягала крестьянина. Пока они развлекались в одном конце комнаты, я сидела на оттоманке возле кресла Черчилля.
– Ну что, подумала? – спросил он. Я кивнула.
– Черчилль... если мы договоримся, это не всем понравится.
Он не стал притворяться, будто не понимает, о чем я.
– Никто не будет чинить тебе препятствий, – сказал он. – Здесь я главный.
– Мне нужно еще день-два, чтобы все осмыслить.
– Они, безусловно, у тебя есть. – Он знал, когда надавить, а когда и подождать.
Мы вместе через всю комнату устремили взгляд на Каррингтон, которая фыркала от смеха, глядя, как маленькая обезьянка из кованого железа собственным хвостом забрасывала пенни в коробку.
В воскресенье этого же уик-энда мы поехали на ужин к мисс Марве. В доме на ранчо мистера Фергусона витали запахи жаркого в горшочке с пивом и картофельного пюре. Впору было подумать, что мисс Марва с мистером Фергусоном прожили в браке лет пятнадцать, так уютно они смотрелись рядышком.
Мисс Марва с Каррингтон удалились в швейную комнату, а я в небольшой комнате сидела с мистером Фергусоном и объясняла ему свою дилемму. Он молча слушал меня, обняв руками свой живот.
– Я знаю, каков верный выбор, – сказала я ему. – Если разобраться по существу, мне нет смысла брать на себя такой большой риск. Дела мои у Зенко идут лучше некуда. А Каррингтон нравится ее школа, и я боюсь, ей тяжело будет расставаться с друзьями, пробовать вписаться в новое окружение, где всех остальных детей привозят в школу на «мерседесах». Вот только... вот только я хочу...
В кротких карих глазах мистера Фергусона обозначилась улыбка.
– У меня такое чувство, Либерти, будто ты ждешь позволения на то, что тебе хочется сделать.
Я откинула голову на спинку кресла.
– Я так далека от этих людей, – сказала я в потолок. – Эх, мистер Фергусон, если б вы только видели этот дом. У меня в нем такое ощущение возникло... ой, даже не знаю, как сказать. Это как гамбургер за сто долларов.
– Что-то я не улавливаю.
– Гамбургер, пусть он даже на фарфоровой тарелке и в дорогом ресторане, он все равно только гамбургер.
– Либерти, – сказал мистер Фергусон, – у тебя нет никаких причин чувствовать перед ними свою неполноценность. Ты этого ни перед кем не должна чувствовать. Вот доживешь до моих лет – поймешь, что все люди одинаковы.
Ну конечно! Что еще может сказать владелец похоронного бюро! Независимо от материального благополучия, расовой принадлежности и всего остального, что отличает одних людей от других, все они заканчивают на столе в его морге.
– Я понимаю, как все это видится с вашей точки зрения, мистер Фергусон, – сказала я. – Но прошлым вечером в Ривер-Оукс мне пришлось увидеть их в определенном ракурсе, и должна сказать, что эти люди определенно от нас отличаются.
– Помнишь старшего мальчишку Хопсонов, Вилли? Того, который поступил в Техасский христианский университет?
Я терялась в догадках, какое отношение имеет к моей дилемме Вилли Хопсон. Но обычно, если дашь себе труд выслушать мистера Фергусона до конца, в его историях всегда обнаруживалось рациональное зерно.
– Так вот Вилли на первом курсе, – продолжал мистер Фергусон, – ездил учиться в Испанию. Посмотреть, как там люди живут. Познакомиться с их менталитетом, с их ценностями. И знаешь, эта учебная поездка ему много дала. Думаю, тебе стоит последовать его примеру.
– Вы хотите, чтобы я поехала в Испанию?
Он рассмеялся:
– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду, Либерти. Семью Тревисов можно рассматривать как учебную поездку за рубеж. Не думаю, что если вы поживете немного в чужой вам среде, тебе или Каррингтон это повредит. Наоборот, вы сможете от этого выиграть, причем самым неожиданным образом.
– Или не выиграть, – заметила я.
Он улыбнулся:
– Есть только один способ выяснить это, не правда ли?
Всякий раз, как Гейдж Тревис на меня смотрел, впору было подумать, что он вот-вот разорвет меня на части. И не в приступе ярости, а медленно и методично.
Джек и Джо заезжали где-то раз в неделю, но Гейдж появлялся в доме каждый день, ни дня не пропускал. Черчилль нуждался в нем. Гейдж помогал ему, например, забраться в душ и выбраться оттуда, одевал его и отвозил к врачу. При всей моей нелюбви к Гейджу я не могла не отдать ему должное: сыном он был образцовым. Он вполне мог бы настоять, чтобы Черчилль нанял себе медсестру, но вместо этого изо дня в день приезжал и сам ухаживал за отцом. Каждое утро, ровно в восемь, ни минутой раньше, ни минутой позже. Черчиллю, который от скуки, боли и постоянного дискомфорта сделался капризным, Гейдж был хорошим помощником. Как бы Черчилль ни ворчал и ни огрызался, я ни разу не видела, чтобы Гейдж выказал хоть малейшее раздражение. Он всегда оставался спокойным, терпеливым и расторопным.
Но это пока меня не было рядом. Стоило мне появиться, и он превращался в первостатейного ублюдка. Он недвусмысленно дал мне понять, что я в его глазах захребетница, охотница за деньгами и даже хуже того. Каррингтон он и вовсе не замечал – лишь весьма резко и немногословно демонстрировал, что он в курсе того, что в доме присутствует еще один маленький человек.
В тот день, когда мы въехали со всеми своими пожитками, упакованными в картонные коробки, я думала, Гейдж своими собственными руками вышвырнет меня за дверь. Я распаковывала вещи в спальне, которую себе выбрала. Это была прекрасная комната с широкими окнами, стенами светло-болотного цвета и кремовой лепниной. Я выбрала ее из-за нескольких черно-белых фотографий на стене с видами Техаса – кактусом, изгородью из колючей проволоки, лошадью и, к моему восторгу, броненосцем, глядевшим прямо в объектив фотоаппарата. Я сочла это обстоятельство добрым знаком. Каррингтон разместилась через две комнаты от меня по коридору, в маленькой, но милой спальне с обоями в желтую и белую полоску.
Только я раскрыла свой разложенный на широченной кровати чемодан, как в дверях спальни возник Гейдж. Мои пальцы судорожно вцепились в края чемодана, а заострившимися костяшками рук запросто можно было резать морковь. Я запаниковала, хотя и понимала, что моей безопасности ничто не грозит – не даст же ему Черчилль в самом деле убить меня. Большой, грозный и не знающий пощады, Гейдж возвышался в дверях, загораживая собой весь проем.
– Какого черта вы здесь делаете? – Его негромкий голос подействовал на меня гораздо сильнее, чем если бы Гейдж кричал.
С трудом шевеля пересохшими губами, я ответила:
– Черчилль сказал, что я могу выбрать любую понравившуюся мне комнату.
– Либо уезжайте сами, либо я вышвырну вас за дверь. Уйти по своей воле, уж поверьте, лучше.
Я не пошевелилась.
– Если вам что-то не нравится – обращайтесь к отцу. Он хочет, чтобы я жила здесь.
– А мне плевать. Убирайтесь.
По спине у меня побежала струйка пота. Я продолжала стоять неподвижно.
В три шага преодолев разделявшее нас пространство, Гейдж подскочил ко мне и больно сжал мне предплечья.
Я ахнула от неожиданности.
– Уберите руки! – Я напряглась и попыталась оттолкнуть его, но грудь Гейджа оказалась неподатливой, как ствол виргинского дуба.
– Я уже говорил вам, что не собираюсь... – Он резко осекся и выпустил мою руку. Это оказалось настолько неожиданно, что я чуть не упала. Тишину разрывало только наше отрывистое дыхание. Взгляд Гейджа был устремлен на комод, куда я поставила несколько фотографий в рамках. Сотрясаясь всем телом, я положила ладонь на предплечье, которое он только что сжимал, и потерла его, словно бы желая стереть следы прикосновения Гейджа. Однако я продолжала его чувствовать, точно некий невидимый отпечаток его руки врезался в мою кожу.
Гейдж приблизился к комоду и схватил одну из фотографий.
– Кто это?
Это был мамин портрет, сделанный незадолго до ее свадьбы с отцом. Мама на снимке была невозможно молодая, белокурая красавица.
– Не троньте! – воскликнула я, кидаясь вперед и вырывая из его рук фотографию.
– Кто это? – повторил он вопрос.
– Моя мать.
Гейдж стоял надо мной, склонив голову и пытливо вглядываясь мне в лицо. Такая резкая перемена в его поведении настолько меня озадачила, что я никак не могла подобрать слов, чтобы спросить, что, ради всего святого, с ним происходит. Наверное, это нелепо, но я, застыв, вслушивалась в звук своего дыхания и его тоже. Полифония мало-помалу превращалась в единое целое, пока мы окончательно не начали дышать в унисон. Пробивавшийся сквозь колониальные жалюзи свет ложился на нас яркими полосками, на щеки Гейджа от его ресниц падали стреловидные тени. Его чисто выбритое лицо уже покрылось едва заметными крошечными волосками, предвещавшими синеву вечерней щетины.
Я облизнула сухие губы – он проследовал взглядом за этим движением. Мы стояли слишком близко друг к другу. Я почти ощущала, как врезается ему в шею крахмальный воротничок, слышала теплый мужской запах его кожи и была потрясена тем, что все это так меня волнует. Мне вопреки всему захотелось наклониться к нему еще ближе. Хотелось вдохнуть его запах полной грудью.
Он хмуро сдвинул брови.
– Наш разговор еще не окончен, – вполголоса обронил он и вышел из комнаты, не произнеся более ни слова.
Я ни минуты не сомневалась, что он прямиком отправился к Черчиллю, однако пройдет еще немало времени, прежде чем я узнаю, что за разговор у них состоялся и почему Гейдж решил прервать нашу схватку. Но тогда я поняла только одно – что Гейдж больше не препятствовал нашему размещению в доме. Он уехал, не дожидаясь ужина, а мы с Черчиллем, Гретхен и Каррингтон сели праздновать наш первый совместный вечер. Мы ели рыбу, приготовленную в маленьких белых бумажных пакетиках, и рис с мелко порубленным перцем и овощами, отчего блюдо смотрелось как конфетти.
Когда Гретхен поинтересовалась, довольны ли мы своими комнатами, мы с Каррингтон откликнулись с энтузиазмом. Каррингтон сказала, что на кровати под пологом чувствует себя принцессой. Я тоже подтвердила, что мне моя комната нравится, что нежный зеленый цвет стен очень успокаивает, но больше всего мне по душе черно-белые фотографии.
– Ты должен передать это Гейджу, – обратилась Гретхен к Черчиллю, просияв. – Он сделал эти снимки, еще когда учился в колледже. Это было его домашним заданием по уроку фотографии. Ему пришлось два часа лежать в засаде, ожидая, пока этот броненосец выглянет из норы.
У меня в голове возникло жуткое подозрение.
– О! – невольно вскрикнула я и с трудом сглотнула комок в горле. – Гретхен, а это, случаем... это, случайно, не... – Я едва заставила себя выговорить его имя: – Не комната Гейджа?
– Вообще-то да, – спокойно ответила Гретхен.
Ну и ну! И угораздило же меня из всех комнат на втором этаже выбрать именно его спальню! И вот он входит туда и видит, что я оккупирую его территорию... Удивительно, как это он сразу не выкинул меня оттуда, как бык ковбоя в бочке на родео.
– Я не знала, – тоненьким голоском пискнула я. – Меня никто не предупредил. Я переселюсь в другую комнату.
– Нет-нет, он там никогда не останавливается, – сказала Гретхен. – Он живет в десяти минутах езды отсюда. Комната уже не один год пустует, Либерти. Гейджу, я уверена, будет приятно, если кто-то воспользуется ею.
«Да, как же! Черта с два ему будет приятно», – подумала я, протягивая руку за своим бокалом вина.
Позже, тем же вечером, я раскладывала свои вещи из косметички перед умывальником в ванной. Отодвигая верхний ящик тумбочки, я услышала, как в нем что-то гремит и перекатывается. Осмотрев ящик, я обнаружила там несколько личных вещей, вероятно, уже давно забытых. Бывшая в употреблении зубная щетка, карманная расческа, старый тюбик геля для волос... и упаковка презервативов.
Прежде чем рассмотреть ее поближе, я повернулась и закрыла дверь ванной. В коробочке оставалось три из двенадцати блестящих пакетиков. Презервативы были незнакомой мне марки, я такой раньше никогда не встречала, английского производства. Сбоку на одной из сторон коробочки имелась любопытная надпись: «Кайтмарк[19] – залог вашего спокойствия». Это что еще за черт? Европейская версия знака «Гуд хаускипинг»[20], что ли? Я не могла не обратить внимание на маленькую желтенькую наклейку в виде солнышка с лучиками в углу коробочки, на которой значилось: XL – «очень большой». Как раз для него, мрачно подумала я, потому что уже раньше обозвала про себя Гейджа Тревиса здоровым хреном.
Я никак не могла придумать, что делать со всеми этими вещами. Не возвращать же Гейджу презервативы, о которых он давно забыл. Однако и выбросить его вещи я не могла по причине некоторой, очень малой, вероятности, что он вдруг однажды о них вспомнит и спросит, куда я их дела. Поэтому я затолкала их подальше в ящик, а свои принадлежности сложила впереди. О том, что мы с Гейджем Тревисом делим один ящик, я пыталась не думать.
Никогда в жизни я еще не была так занята, как в первые несколько недель в доме у Черчилля, и никогда, даже при жизни мамы, не была так счастлива. Каррингтон быстро обзавелась новыми друзьями и делала успехи в новой школе, где имелись уголок живой природы, компьютерный класс, богатая библиотека и многое другое для всестороннего развития детей. Трудностей адаптации в новой среде, к которым я себя готовила, Каррингтон, по всей видимости, не испытывала. Быть может, все дело в возрасте – ей оказалось проще приспособиться к новому странному миру, в котором она очутилась.
Люди, как правило, обращались со мной приветливо, с этаким сдержанным дружелюбием, приберегаемым для обслуживающего персонала. Мой статус личной помощницы Черчилля обеспечивал мне доброе отношение со стороны окружающих. Я видела, когда бывшие клиенты салона «Уан» узнавали меня, но сама я не могла припомнить, где мы встречались. В той среде, где вращались Тревисы, было очень много богатых людей. Одни были родовиты и богаты, другие – просто богаты. Однако все эти люди независимо от происхождения их состояния – заработано ли оно своим трудом или получено по наследству – были твердо настроены наслаждаться им по полной программе.
Хьюстонское высшее общество в массе своей светловолосо, загорело и хорошо одето. К тому же оно стройно и подтянуто, несмотря на то что город ежегодно входит в «Десятку самых тучных». Богатые люди держат себя в превосходной форме. Это благодаря нам, простым людям, любителям бурритос, «Доктора Пеппера»[21] и жареного куриного стейка, Хьюстон обрел такую славу. Не можете позволить себе членство в спортивном клубе Хьюстона – заплывете жиром. Совершать пробежки по улицам города, когда большую часть года столбик термометра зашкаливает за верхнюю отметку, а в воздухе висит смертельная доза углеводорода, нельзя. Но даже если б воздух и не был таким отвратительным, все равно в публичных местах вроде Мемориального парка бывает чрезмерно многолюдно и небезопасно.
Хьюстонцы народ не больно гордый и выбирают для себя самый простой выход из положения – обращаются к пластической хирургии, которая пользуется здесь гораздо большей популярностью, чем где бы то ни было, за исключением разве что Калифорнии. Создается такое впечатление, будто каждый здесь когда-нибудь да ложился под скальпель пластического хирурга. Не можете позволить себе операцию в Штатах – смотайтесь за границу и вставьте себе имплантаты или сделайте липосакцию по дешевке. А если воспользуетесь кредитной картой, сможете заработать столько очков, что их хватит, чтобы окупить билет «Саутвест эрлайнз».
Однажды мне пришлось сопровождать Гретхен на уколы ботокса за ленчем, где они с подругами болтали, ели и заодно по очереди делали инъекции. Гретхен попросила меня отвезти ее, потому что у нее обычно после инъекций ботокса начиналась мигрень. Это был белый ленч, под этим я подразумеваю не цвет собравшихся за обедом, а цвет самой еды. Начался он с белого супа – из цветной капусты с сыром грюйер, хрустящего салата из белой хикамы и белой спаржи с заправкой из базилика. Затем шло главное блюдо – белое куриное мясо с грушами, варенными в восхитительном крепком бульоне, и десерт – из белого шоколада и кокоса.
Сидеть за ленчем, наблюдая за обслугой, было здорово. Группка из трех человек работала слаженно, как часовой механизм. То, как они передвигались и поворачивались, ни разу даже не задев друг друга, напоминало танец.
Когда пришло время уходить, каждый гость в качестве сувенира получил шелковый шарфик от «Эрме». Как только мы сели в машину, Гретхен свой отдала мне:
– Возьмите, деточка. Это вам за то, что вы меня свозили.
– Ой нет, – начала я отнекиваться. Сколько в точности стоит этот шарфик, я не знала, но всем известно, что вещи от «Эрме» стоят сумасшедших денег. – Не стоит, Гретхен.
– Берите, берите, – настаивала она. – У меня их и без того слишком много.
Принять подарок вежливо у меня не получилось. Не потому, что я не чувствовала благодарности, – просто после долгих лет жесточайшей экономии, когда мне приходилось считать каждое пенни, такая расточительность меня смущала.
Я купила нам с Черчиллем переговорное устройство и всегда носила одну рацию с собой, прицепив ее к поясу. Первые два дня Черчилль связывался со мной, наверное, каждые пятнадцать минут. Ему доставляло удовольствие пользоваться этим удобством, но самое главное, он теперь, находясь в своей комнате, больше не чувствовал себя таким изолированным от всех.
Каррингтон без конца клянчила у меня рацию. И всегда, когда я наконец уступала и давала ей ее на десять минут, разгуливала по дому, переговариваясь с Черчиллем. В коридорах то и дело эхом отдавались слова «вас понял», «прием» и «пропадаешь, приятель». Вскоре они заключили договор, что в течение часа перед ужином палочкой-выручалочкой Черчилля будет Каррингтон и что она тоже получит личную рацию. Если Черчиллю нечем было ее загрузить, Каррингтон начинала ныть, так что ему приходилось что-то придумывать, лишь бы ее занять. Однажды я подглядела, как он специально бросил дистанционное управление на пол, чтобы можно было призвать Каррингтон на помощь.
Вскоре мне пришлось походить по магазинам, пытаясь найти решение проблем Черчилля, которые создавал ему тяжелый гипс. Его возмущала унизительная необходимость постоянно носить спортивные штаны, но натянуть обычные брюки на толстый кусок гипса было невозможно. В итоге я нашла компромисс, который бы его устроил на время, – купила несколько пар брюк спортивного покроя с отстегивающимися частями на молнии, позволявшими поднять ногу с гипсом, а другую держать опущенной. Эти брюки тоже выглядели не так, как хотелось бы Черчиллю, – не совсем обычно, но все же это были брюки, и он признал, что они, во всяком случае, лучше, чем спортивные штаны.
Я ярдами покупала хлопковый медицинский чулок, который на ночь надевала на загипсованную ногу Черчилля, чтобы стекловолокно гипса не наделало дыр в его тонких простынях. Но самую лучшую свою находку я сделала в хозяйственном магазине. Это была длинная алюминиевая конструкция с ручкой и парой зажимов на конце. С помощью этого предмета Черчилль мог поднимать и подбирать вещи, до которых никаким иным способом не мог дотянуться.
Мы быстро привыкли к новому ритму жизни. Рано утром приезжал Гейдж, который потом возвращался на Мейн, 1800, где жил и работал. Все это здание принадлежало Тревисам и соседствовало с «Бэнк ов Америка» и голубыми стеклянными башнями, где в двух зданиях – северном и южном – некогда располагалась корпорация «Энрон». Владение Тревисов представляло собой в прошлом довольно невзрачную, обычную для Хьюстона серую коробку. Черчиллю она досталась почти даром. Он ее перепланировал и перестроил. Здание демонтировали и облачили в новую голубую одежду из энергосберегающего стекла, а сверху увенчали сегментной пирамидой, напоминавшей мне по виду артишок.
В здании было полно роскошного офисного пространства, пара первоклассных ресторанов и четыре «пентхаус-сьюта» по цене двадцать миллионов долларов каждый. Еще там было штук шесть квартир, сравнительно недорогих – всего по пять миллионов каждая. В одной из них жил Гейдж, в другой – Джек. Младший сын Черчилля, Джо, не любивший роскошествовать, избрал для себя отдельный дом.
Приезжая помогать Черчиллю помыться и переодеться, Гейдж часто привозил с собой материалы для книги. И они с отцом вместе несколько минут просматривали отчеты, статьи и разные данные, обговаривая тот или иной вопрос. Казалось, им обоим эти обсуждения доставляли ни с чем не сравнимое удовольствие. Я в такие минуты, убирая у Черчилля после завтрака поднос с посудой или подавая дополнительный кофе и раскладывая перед ним блокнот и диктофон, старалась передвигаться по комнате как можно более незаметно. Гейдж по-прежнему в упор меня не замечал. Сознавая, что даже тот факт, что я дышу, являлся для него источником бесконечного раздражения, я старалась держаться от него подальше. Сталкиваясь на лестнице, мы с ним молча каждый шли своей дорогой. Однажды утром случилось так, что Гейдж забыл свои ключи у Черчилля в комнате и мне пришлось бежать за ним, чтобы отдать их ему, так он едва смог заставить себя сказать мне «спасибо».
– Он со всеми такой, – сказал мне Черчилль. Хотя я ни разу и слова не сказала о холодности Гейджа – она была очевидна. – Всегда был букой. Ему нужно время, чтобы почувствовать расположение к человеку.
Мы оба знали, что это неправда – я представляла собой объект целенаправленной ненависти. Но я заверила Черчилля, что меня это ничуть не волнует. Что тоже было неправдой. Всю мою жизнь меня мучило стремление всем угодить. Это уже само по себе плохо, но когда стараешься быть приятной тому, кто взял себе за цель думать о тебе только самое плохое, то становишься просто жалкой. Единственное, чем я могла бы как-то защититься, – это культивировать в себе неприязнь к Гейджу, которая была бы сопоставима с его антипатией ко мне, и с этой точки зрения он очень тому способствовал.
Лучшая часть дня начиналась, когда Гейдж уезжал. Я сидела в углу с лэптопом и набирала на компьютере то, что Черчилль написал от руки, или же транскрибировала его диктофонные записи. Он поощрял мои вопросы обо всем, чего я не понимала, обладая даром объяснять простыми словами даже самые сложные вещи.
Я звонила по телефону и писала за него электронные письма, составляла его график и делала кое-какие пометки во время переговоров, когда они проходили в доме. У Черчилля было заведено презентовать иностранным гостям подарки, например, галстуки «боло» или бутылки «Джека Дэниелса». Японскому бизнесмену, мистеру Ичиро Токегаве, с которым Черчилль давно дружил, мы подарили стетсон из шиншиллы и бобра за четыре тысячи долларов. Присутствуя на их деловых встречах, я тихонько сидела и внимательно вслушивалась в их дискуссии: анализируя какую-либо проблему, они иногда сходились во мнениях, а бывало, что и делали из нее совершенно разные выводы. Но даже когда их точки зрения не совпадали, было ясно, что мнение Черчилля всеми ценится.
Все в один голос отмечали, что Черчилль, хоть ему и основательно досталось, выглядит отлично и что его успеху, очевидно, ничто не способно помешать. Однако поддерживать это впечатление Черчиллю было нелегко. Проводив всех, он тут же сникал, давала себя знать усталость, и раздражение прорывалось наружу. Обреченный на сидячий образ жизни, он постоянно зяб, и я всегда подкладывала ему грелки с горячей водой и укрывала его пледами. Я массировала ему ступни и здоровую ногу, когда его мышцы сводило судорогой, помогала делать упражнения для большого пальца и ступни во избежание спаек.
– Вам нужна жена, – сказала я ему, забирая как-то утром после завтрака поднос.
– У меня была жена, – ответил он. – Даже две, и хорошие. Пытаться жениться еще раз все равно что напрашиваться у судьбы на пинок под зад. Кроме того, мне вовсе не плохо и с теми женщинами, что у меня есть.
В его словах имелось рациональное зерно. Практического смысла жениться Черчиллю не было. Проблем с женским обществом он не испытывал. Самые разные женщины звонили ему и присылали записки. Одна из них – привлекательная вдова по имени Вивиан – иногда оставалась на ночь. Я почти не сомневалась, что они спали вместе, несмотря на сложность маневрирования с его загипсованной ногой. После такого ночного свидания Черчилль всегда пребывал в хорошем расположении духа.