Оркестр заиграл туш, духовики из музыкального кружка весело раздували розовые щеки. Кто-то ткнул Сережку в бок, кто-то шлепнул по плечу – он покрылся испариной, только кончик носа почему-то мерз, – вскочил, отбросил со лба светлую челку и побежал к сцене.
Сережка бежал вдоль рядов, и на него все смотрели. И от музыки, играющей в честь его, и от аплодисментов, и от яркого сияния многоярусной люстры он как бы потерял себя, не чувствуя ни рук, ни ног, ни тела. Он словно летел туда, к сцене, и полет этот был бесконечным, медленным, тягучим…
Потом он оказался в слепящем свете рамп. Растерянно топтался на виду у всех. Со страхом, как в пропасть, смотрел в зал, шевелящийся и возбужденный. Оборачивался на президиум, в котором о чем-то шептались.
– Главный приз, – наконец сказал конопатый судья, – вручается Сергею Воробьеву, установившему абсолютный рекорд. Его модель самолета с бензиновым моторчиком, подхваченная воздушными потоками, пролетела сто девятнадцать километров! Приз и ценный подарок – именные часы вручает Герой Советского Союза, пилот первого класса Юрий Петрович Доронин.
Аплодисменты загрохотали, как канонада, высокий, толстоносый Доронин протянул Сереже широкую и грубую ладонь, сказал в шуме: «Поздравляю» – и начал давать ему одну за одной кучу грамот – за первое место среди юношей, среди взрослых, от комсомола, за абсолютный рекорд и еще, еще какие-то, и с каждой грамотой в зале нарастал добродушный смешок, а когда Герой положил прямо в блестящий кубок коробочку с часами, потому что руки у Сережи уже были заняты многими наградами, зал захохотал.
Доронин поднял руку, и стало тихо.
Так тихо, что Сережа слышал тоненький звон висюлек в многоярусной, похожей на пирожное люстре.
– Ребята! – сказал летчик. – Это знаменитый самолет! – Он поднял вверх оранжевую модель с перебитым крылом, Сережину победу, абсолютный рекорд. – Его нашли колхозники в лесу за много километров от старта. – Он повернулся к Сереже. – Мне сказали, что Сергей Воробьев мечтает стать летчиком. Я уверен, он станет им, потому что во всяком стремлении должны быть вера и воля. Сегодня мы празднуем первую Сережину победу. Придет время, и у него и у вас будут победы поважнее. Стремитесь же к ним!
Сережа бежал обратно, и снова грохали аплодисменты, отмечая самый радостный день в его жизни.
Голова немножко кружилась.
Слава! Фу ты, он ее и не ждал. И не готовился вовсе – она обрушилась, как шквал, как ураган, как ливень.
Впрочем, какая это слава? Случайность! Выигрыш по лотерее! Ведь любую модель могли подхватить эти невидимые, стремительные восходящие потоки, прилепить потом, как марку к открытке, к густому, кудреватому облаку с золотистыми краями! И привет горячий! Не страшно, что кончится горючее, что остановится мотор… В общем, просто выигрыш – слава бывает не такой, слава – это же когда ты сам, сам что-то делаешь… Вот если бы быть там, в модели, если бы управлять ею хотя бы с земли, по радио, тогда другой разговор. А тут… Крутанули колесо, развернули билетик – вам, гражданин, часы, и кубок, и стопка грамот.
– По-моему, ты уже зазнался, – говорит Галка Васина, Васька попросту, – уже рисуешься!
Она идет в метре от Сережи – он ее всю разглядеть может; черная коса на плече лежит, а когда Васька поворачивается, глаза ее – два черных выстрела.
– Слово самурая! – смеется Сережа. – Знаешь, на каждую модель мы наклеиваем табличку: при нахождении просим вернуть туда-то и туда-то, но, клянусь, никто не думает, что наклейка пригодится.
– А все-таки приклеиваете? – не верит она.
– По правилам так положено! – говорит Сережа.
Он разглядывает удивленно свой оранжевый самолет, отмочивший такой номер, и сам себе не верит.
Когда модель ушла под облако, как водится, стартовал спортивный самолет. Он должен был преследовать ее и преследовал, пока, делая какой-то маневр, не потерял из виду. Сережа жутко расстроился – ведь он выбыл из соревнований, но через неделю оранжевую модель привез шофер грузовушки. Он сказал, что модель ему дали в сельсовете, и назвал село. Сто девятнадцать километров!
И вот теперь Сережа нес свою птицу с переломанным крылом, разглядывал ее удивленно.
– Вот Доронин! – говорит Сережа восхищенно. – Это да! Человек! Вражеский самолет таранил.
– И все-таки у твоего Доронина, – спорит Васька, – славы меньше, чем у той же Дорониной, у артистки. – Она улыбается. – Ты прямо смешной! Времена другие!
Другие, соглашается про себя Сережа. Ведь этот герой Доронин теперь на «кукурузнике» летает, на четырехкрыл ой этажерке. А когда-то немцев таранил! Но с Васькой он спорит:
– Допустим! Все, допустим, относительно! Но тогда нельзя так спорить! Ведь в ответ я скажу, что твою Доронину не сравнить с Гагариным.
– К старости, – Галины глаза рассматривают Сережу, – ты, наверное, станешь жутким сухарем, – она машет ладонью, – и уж, конечно, будешь технарем!
– Буду, – смеется Сережа, – для авиации гуманитарного образования маловато.
Он кивает Ваське и бежит к дому.
Сережа вшагивает в комнату, и его сразу оглушает самодельная музыка:
– Труу-ру-ру-ру-ру! Ру-ру-ру-ру! Труу-руу-у-у-у!
Мама трубит в свернутый журнал. Олег Андреевич играет на расческе, тетя Нина стучит ложками по блюду.
Сережу слепит крахмальная скатерть, золотистая пробка на толстой бутыли.
– Итак, – говорит Олег Андреевич, – торжественный банкет считаю открытым!
Он в милицейском мундире, на погонах – майорские звезды.
Сережа кладет на пол свою замечательную модель, гости разглядывают грамоты, часы, кубок.
– За удачу, – говорит Олег Андреевич. – За чемпиона!
Пробка жахает в потолок, шампанское гибкой струей выливается из горлышка.
Сереже наливают тоже – самую капельку на дне. Сережа смакует сладкую шипящую водицу, похожую на компот, крутит завод у первых своих часов, надевает на руку, сверяет время у Олега Андреевича, радио включает – пора.
Все никак не может наудивляться Сережа этим чудесам.
Вот мама возле него сидит, с тетей Ниной разговаривает, улыбается, папироску размягчает, в пальцах вертит – и в эту же минуту по радио говорит. Про колхозы, как там хлеб сеют и кто впереди; про заводы, какие у кого дела; или рассказ какой-нибудь под музыку.
Сереже больше всего нравятся рассказы или стихи. Их мама читает как-то особенно. Неторопливо, плавно так. Словно артистка.
Лично он, Сережа, разницы между мамой и артисткой совершенно не видит. Артистка только на сцене выступает, а мама – по радио. Но чем диктор хуже артистки? Ничем. Вон летом, когда мама в отпуск уходит, вместо нее артистки разные работают. Подзарабатывают, мама говорит. Так у них в сто раз хуже получается. Про картошку, например, говорят и уж так декламируют, будто из самодеятельности только что выскочили. И голоса-то скрипучие, угловатые, немягкие какие-то.
То ли дело у мамы. Вот разговаривают они тут, дома, с тетей Ниной, и голос у нее хрипловатый, даже грубый. А по радио совсем иначе звучит. Красиво, сильно. Тетя Нина говорит – контрастно.
Тетя Нина вообще про маму хорошо говорит. Что она настоящий талант. Что ничем она не хуже московских дикторов. Что, живи бы мама в Москве, она бы там давно заслуженной артисткой стала. Дают же дикторам такие звания.
Мама на тетю Нину машет рукой.
– С такой-то харей! – говорит.
Мама вообще говорит грубо. Грубые словечки выбирает зачем-то. Это ей не идет, она совсем другая. Она, когда с Сережей одна остается, совсем другие слова выбирает. Добрые и ласковые.
– При чем тут лицо?! – возмущается тетя Нина. – Знаешь поговорку: по одежке встречают, по уму провожают?
– Какой у меня ум?! – не соглашается мама.
– У тебя поважней красоты и ума. У тебя талантливый голос. Такое на дороге не валяется.
Сережа вскакивает, тянется к динамику, вкручивает его на полную громкость. Мельком видит себя в зеркале, видит, как блестят, как светятся радостью глаза: он тетю Нину хочет поддержать, хочет показать, какая талантливая мама.
Он улыбается гостям и говорит:
– Давайте послушаем, мама читает.
Сережа ждет, что мама скажет что-нибудь грубо, как-нибудь нехорошо про себя пошутит, но она молчит, только недоверчиво ухмыляется. А по радио говорит про колхозников, про то, как они убирают картошку. Из-за маминого голоса выплывает музыка. Сначала гармошка играет тихо, потом громко и опять потише. В динамике что-то щелкает. Улыбаясь, Сережа смотрит на Олега Андреевича и на тетю Нину. Сейчас они будут хвалить маму. Но они молчат.
– А ты говоришь – талант! – смеется мама. – Все мы тут таланты. – И вдруг взрывается, вскакивает даже. – Да разве можно эту мазню талантливо прочитать? Что там сделаешь? Ну ответь, ты же понимаешь!
Мама кричит на тетю Нину, словно в чем-то ее обвиняет, а Сережа растерянно хлопает глазами – ведь он хотел как лучше.
– Но, Аня, – рассудительно отвечает тетя Нина, – ты знаешь лучше меня: талантливую вещь прочесть талантливому диктору легко – разве не правда? И ведь куда сложней талантливо прочесть бездарную писанину! Халтуру какую-нибудь! Обязаловку!
Мама курит папиросу, думает о чем-то сосредоточенно, потом говорит:
– Ладно, выпьем!
Она разливает вино по рюмкам, поднимает свою, говорит Олегу Андреевичу:
– Можно, я тост скажу?
– Можно! – смеется Олег Андреевич.
– Тост у меня только свой будет, бабий, не обижайся, – говорит мама, – но он и вас, мужиков, касается, потому что куда мы без вас-то, одни…
Она молчит минутку, Сережа смотрит на маму с удивлением и улыбкой: что она скажет, интересно? Про себя? Про талант? Про тетю Нину?
– Ну так вот, – говорит мама, глядя на тетю Нину. – Выпить нам надо с тобой не за талант, не за красоту, не за ум. А за бабье счастье, понимаешь? За тебя, Нинка, потому что счастье это у тебя есть. И за меня, потому что у меня его нет… Но будет!
Сережа понимает, что мама немного опьянела, он принимается пристально глядеть на нее – чтобы она заметила его взгляд, чтобы поняла, сдержалась… Мама всегда его понимала без слов. Но теперь она не замечает Сережу.
– Ничего нам не надо, Нина, кроме дома, кроме мужа и детей.
В глазах у мамы блестят слезы, Сережа не выдерживает, подходит к ней, обнимает сзади за плечи.
Мама вздрагивает, смахивает слезы, берет Сережу за руку, притягивает к себе, заглядывает ему в глаза.
– Открою я тебе секрет, Сергунька, – говорит мама и просит вдруг: – Пойми, если сможешь.
– Ну что ты, мам, что ты, – бунчит Сережа, думая, что это из-за вина она прийти в себя не может.
– Не говорила долго, боялась сказать, да и еще не сказала, может быть, но вот Нина здесь, Олег Андреевич, не так страшно… – И вдруг словно ударила: – Замуж я выйду скоро, Сергунька.
– За кого? – спрашивает он машинально.
– За Никодима, – говорит мама и поправляется: – За Никодима Михайловича. Приезжает он.
– Закончил курсы? – спрашивает тетя Нина.
– Закончил, – говорит мама. – На днях приезжает.
Будто торопясь, Олег Андреевич наливает вино в рюмки, поднимает свою.
– Ну, так за вас, Анна Петровна, – говорит он.
– За тебя, Аннушка. – Тетя Нина вскакивает со стула, подходит к маме, обнимает ее, и обе они плачут.
Скрипит дверь, в щель сперва вкатывается голубой грузовичок, потом просовывается красная сандалия, а затем появляется весь Котька, тети Нинин сын.
– Папа, – говорит он Олегу Андреевичу без всяких предисловий, – а кораблям очень опасно северное море, там снайперы.
– Что, что? – смеется Олег Андреевич.
– Такие ледяные горы.
– Айсберги?
– Ну да, снайберги.
Все смеются.
Сережа улыбается тоже.
Потом берет чайник и выходит на кухню.
Из кухни дверь ведет на улицу.
На двери с тугой пружиной висит объявление, намертво приклеенное соседкой. Сережа знает его на память:
«Прозьба ко всем гражданам когда ходите двери задерживайте не хропайте а то у меня голова разламывается и мозги вылетят».
Он идет по двору, не замечая ничего вокруг, и в такт шагам повторяет про себя объявление – со всеми ошибками:
«Прозь-ба ко всем граж-да-нам… а то у ме-ня го-лова раз-ла-мы-вает-ся… моз-ги вы-ле-тят».
Слова тупыми ударами отдаются в висках…
Когда не знаешь, куда идти, ноги сами тебя принесут.
Неподалеку от дома гастроном, а во дворе его высятся штабеля фанерных ящиков. Сережа приходил сюда однажды, искал материал для моделей: планки от ящиков очень ему подходили.
Ящики поставлены друг на друга в высокие стены, и кое-где между ними есть узкие коридоры. Взрослый не проберется, а мальчишка пройдет.
Сережка протискивается боком по коридору, отыскивает место пошире, усаживается неудобно на узенький край ящика. Откидывает голову, вверх смотрит.
Над щелью среди ящиков небо виднеется. Густая синева. По нему облака тянутся – легкие, как дымок. Перистые. По географии проходили.
Сережа глядит на небо, думает про облака. Но размышляет про облака будто и не он вовсе, а кто-то другой. Тоже Сережа, но другой Сережа. Настоящий же молчит. Настоящий словно замер и ни о чем думать не хочет, хотя думать надо, надо.
Один Сережа вверх глядит, в щель среди ящиков, на небо. Другой Сережа в землю взглядом уперся, и все в нем болит. Все частички его.
Никодим! Зря поправилась мама: не Никодим Михайлович он, Никодим просто. По отчеству ведь человека зовут, когда уважают его. А Никодима Сережа так и зовет – по имени только. Про себя, конечно. Но главное ведь, как про себя человека зовешь.
Может быть, зря Сережа к нему так относится. Может быть, он вовсе не плохой человек – Сережа его один раз только видел, разве скажешь что-нибудь серьезное о человеке с первого взгляда, да еще о взрослом. И может, неплохо отнесся бы к нему Сережа, если бы не мама.
Она после той встречи, после того раза, когда Никодим к ним в гости приходил и с Сережей познакомился, его фотокарточку в уголок зеркала вставила.
Тогда Сережа все понял. Тогда он сказал маме:
– Зачем нам этот Никодим?
Мама поглядела на Сережу виновато, подошла к нему, взяла за плечи, взглянула в глаза и ответила, как взрослому:
– Должен же у тебя быть отец!
– Ты что! – крикнул тогда Сережа оторопело. – С ума сошла! У меня есть отец!
Отец! Вот был бы он жив!
Отец Сереже часто снится. То в гермошлеме и высотном летчицком костюме с гофрированными рукавами, похожий на космонавта, – картинку, где нарисованы такие летчики, Сережа из «Огонька» вырезал и над своей раскладушкой повесил. То просто за столом, в белой рубашке, улыбается во весь рот, как Чкалов. Такой портрет тоже над кроватью у Сережи есть. А то будто Юрий Гагарин – люди его на руках подбрасывают, и отец в летчицком кителе с майорскими погонами фуражку с кокардой одной рукой придерживает, чтобы не упала.
Отец улыбается, что-то говорит беззвучно или просто молчит, и Сережа заметил: если отец приснился, значит, ему повезет. В школе или в кружке. Или просто будет хорошее настроение.
Одно только странно – отец ему всегда разный снится. С разными лицами. Но и к этому Сережа привык. Он просто знает: если снится летчик, значит, это отец. И неважно, какое у него лицо. Это объясняется просто. Сережа своего отца никогда не видел. Отец его погиб, когда Сережа еще не родился.
Он был летчиком-испытателем. Они жили в маленьком городке тогда. В поселке даже. Поселок был от авиазавода. И отец обкатывал военные истребители.
Однажды он ушел на работу, поцеловал маму на прощанье, помахал ей рукой, как всегда. И мама, как всегда, села у окна смотреть на летающие самолеты. Ей казалось, что на всех самолетах летит отец. В тот день летали три самолета. Они были похожи на треугольники с маленькими хвостами. Летающая геометрия. Или что-то вроде морских скатов. Мама смотрела, как треугольники измеряют небо. Потом один из них пошел на снижение. Как-то очень резко пошел. И упал на землю. Мама говорила, что небо вдруг стало красным. Кровавым.
Она уехала, в чем была, не собрав даже чемодана, – села на станции в проходящий поезд. После поезда мама ехала на лошадях в бабушкину деревню, и едва добралась до порога, как родился он, Сережа.
Сережа родился раньше срока на целых два месяца, он должен был умереть вслед за отцом. Но мама и бабушка спасли его.
Сережу всегда смешил этот мамин рассказ. Как они спасали его. Забавно очень спасали. В русской печке. Подтапливали ее слегка и клали Сережу в нее. Так он в печке и жил два месяца.
А отца он не видел. И отец не видел его. Сережина жизнь началась после того, как кончилась жизнь отца.
Вот почему снился ему отец с разными лицами…
Сережа смотрит вверх. Он не раз замечал: солнце ушло за горизонт, на улице уже сумерки, а небо еще совсем дневное, и облака на нем горят дневным сиянием. Небо и облака темнеют позже земли.
Земля загородила собой солнце, но не навсегда.
Завтра придет утро, и снова станет светло.
Сережа вдыхает в себя прохладный воздух. Обида угасает, как вечер.
Он берет чайник и встает.
Надо идти. Домой, к маме. Он представил, как мама бегает по улице, спрашивая знакомых мальчишек, не видели ли они Сережу, и по спине между лопаток заструился холодок. Он представил себе ее курносое, почти безбровое лицо, будто выгоревшее на солнце, – представил, как округлились от испуга ее глаза. Если бы кто знал, как любила его мама. И как любил ее он. Вот без отца он живет – это возможно, хотя и горько, но без мамы представить себя нельзя. Без мамы он жить не мог бы!
Сережа бросается назад, по узкому проходу среди штабелей фанерных ящиков, и вдруг ощущает боль. Острый гвоздик, торчащий из ящика, рассек кожу на запястье, и боль вернула его к настоящему.
Никодим!
Никодим будто напомнил о себе этим гвоздиком.
Мама дома, моет посуду в тазу, наклонив слегка голову и прищурив один глаз, чтоб не щипал дым от папироски.
Когда Сережа входит, она глядит на него широко раскрытыми глазами, молчит, потом медленно произносит:
– Я думала, ты поймешь…
Сережа не отвечает.
Он раздевается, ложится на свою раскладушку у стены, лижет кровь из ранки, смотрит на карточку Никодима.
Бывают же такие лица – сказать нечего. Глазки маленькие, серые, волосы какие-то сивые, жидкие, зачесаны назад. Уши торчком – два лопуха. И чего только мама нашла в нем?!
Сережа отворачивается от зеркала, разглядывает вырезки на своей стене.
Летчики в высотных костюмах, Гагарин, Чкалов. Все вместе – для Сережи отец.
Обида распирает грудь. «Как же так? – думает он. – Всю жизнь мама говорила про отца, всю жизнь повторяет, как он погиб, и Сережа эту картину представляет теперь словно живую, словно это он там был, – и вдруг Никодим! Эх, мама!»
Сережа смотрит на картинки. Это же мама на него всегда влияла! Это же из-за нее он картинки эти на стену наклеил и твердо решил летчиком стать. Как отец. И в авиамодельный кружок тоже из-за мамы записался. Вот освоит он сперва там все премудрости, потом в школу планеристов пойдет, без отрыва от учебы, конечно, а там и на летчика выучится. После – в летное училище поступит. Или в авиационный институт. Тут еще подумать надо, потому что летать и без училища научиться можно, в школе ДОСААФ, а конструирование его очень увлекает.
Сидишь в кружке – тишина. Бамбуковую основу над спиртовкой гнешь или крылья тончайшей бумагой обклеиваешь. Запах казеинового клея совсем особенный, на другие непохожий: этот клей авиацией пахнет.
Сережа поглядывает на оранжевый самолет, который лежит на полу – изуродованный, но героический, усмехается, говорит ему про себя: «Ну, брат, не ожидал от тебя, не ожидал». А сам думает про новую модель, тоже с бензинкой, но другой конструкции – посложней. Он решил его с Робертом сделать – старостой кружка: одному будет трудно.
Хлопает дверь.
– Не спишь? – спрашивает мама, подсаживаясь к нему на раскладушку.
Он подвигается не отвечая. Мама тоже молчит. Смотрит на Сережу, о чем-то думает про себя сосредоточенно, потом поднимается, снимает с гвоздика гитару, садится опять.
Сережа разглядывает внимательно мамину кровать с блестящими шариками на спинке, обшарпанный шкаф, который протяжно скрипит, когда его открываешь, стол возле стенки – одна ножка хромает, бумагу под нее скручивают, когда редкие гости приходят. А без гостей и так хорошо.
Бабушка, когда приезжала, ворчала на маму:
– У тебя все не как у людей!
– А как у людей? – поддразнивала ее мама.
– Чистота, порядок, уют! – шумела бабушка. – Квартиры получают, обстановку покупают. Ну да ладно, квартиры нет, так хоть бы эту-то комнатушку подкрасила, побелила. Живешь, как по течению плывешь. – Бабушка махала рукой, уходила в кухню.
– Это точно, – кивала мама, – как по течению…
Потом, после бабушкиного отъезда, бралась за тряпку, за веник, мыла, скребла, прибирала, приносила даже мелу, чтобы побелить потолок, кисть с длинной ручкой, но вдруг садилась на кровать, закуривала папироску, молча глядела перед собой, потом собирала все приготовленное для ремонта, отдавала соседям.
– Ты что, мам? – удивлялся Сережа. – Раздумала?
– Плевать на все, – говорила она, улыбаясь. – До потолка боюсь не дотянуться.
– Так давай маляров позовем! – удивлялся Сережа. – Тоже нашла причину.
– Позовем, позовем, – говорила мама. Но так никого и не звала.
Потолок в комнате был серый от папиросной копоти, и все оставалось по-прежнему у них: хоть и неуютно, но привычно…
Мама трогает тихонько струны, поет негромко:
Гори, гори, моя звезда…
Голос у нее глуховатый, но сильный. «Профессиональный», – говорит тетя Нина.
Звезда любви приветная…
Больше всего любит Сережа, когда мама поет. Не в компании – шумно и весело, а вот так, тихо, как для себя. А значит, и для него, Сережи…
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда.
Мама кладет руку на струны, спрашивает улыбаясь:
– А ты знаешь, кто эта звезда заветная?
Сережа мотает головой.
– Ты. – Он смеется. – Ты, ты, не смейся. Каждый, кто поет, думает про свою звезду, конечно. У каждого она есть. А я вот про тебя думаю.
– Почему не про папу?
Мама удивленно глядит на него, смущается отчего-то, потом твердо повторяет:
– Нет, про тебя.
– Ну а я тогда про тебя, – говорит Сережа. – Ты тоже моя звезда заветная. – Он садится в раскладушке.
– Ладно, ладно, – грустно говорит она, – пока заветная, и то хорошо. А вырастешь, будет у тебя другая звезда. Про меня и не вспомнишь.
– Эх ты! – возмущается Сережа, отстраняясь. – Так про меня подумала! Я же твой сын, как я про тебя забуду? – Он умолкает, вспомнив Никодима, и прибавляет обиженно: – Не то что ты!
Мама резко вскакивает, вешает гитару на гвоздик. Не поворачиваясь к Сереже, чиркает спичкой, сильно затягивается, говорит:
– Не беспокойся, я уже решила. Будет все, как было. И Никодим тут ни при чем.
Сережа приподнимается на раскладушке, молчит от растерянности, потом спрашивает жалобно, надеясь и не веря:
– Правда, мама?
Она оборачивается к Сереже, комкает пальцами папироску, подходит к зеркалу.
Сережа притихает. Мама смотрит не в зеркало, а на Никодима.
Потом берет карточку в руки, трогает ее, словно гладит Никодима, и вдруг рвет в мелкие клочки.
У Сережи перехватывает дыхание.
– Зачем? – удивляется он, приподнявшись на локте. Теперь-то Никодим не страшен ему. Нисколечко. И может еще сто лет сидеть там, в углу зеркала.
– Да что уж тут, – отвечает мама, подходит к выключателю и щелкает им.
Сережа, приподнявшись, вглядывается в темноту, стараясь рассмотреть маму. В отраженном свете улицы он видит ее лицо, и ему кажется, что она лежит с открытыми глазами. Он зовет ее шепотом, но она не отвечает, и тогда Сережа решает, что это, верно, от усталости и от вина ее так скосило.