bannerbannerbanner
Чистые камушки

Альберт Лиханов
Чистые камушки

Полная версия

 
Добро должно быть с кулаками,
Добро суровым быть должно,
Чтобы летела шерсть клоками
Со всех, кто лезет на добро.
 
Ст. Куняев

Часть первая
Такой длинный день

1

Михаська перемахнул через борт грузовика, и каблуки звонко цокнули об асфальт. Всё! Лето позади, и скоро в школу.

– Ну ладно, – сказал ему Сашка, – до завтра!

Михаська тряхнул головой и хлопнул Сашку по плечу. Да, скоро в школу, немного осталось, каждый денек на вес золота. Вот завтра они и собрались порыбалить. Михаська представил, как стоят они, закатав штанины, по колено в воде и поплавки мельтешат, пляшут, сливаются с колеблющейся водой.

– Не опаздывай! – сказал Сашка. – Мух я наловлю…

Сашка побежал через дорогу. Михаська посмотрел ему вслед и улыбнулся: «Все-таки трудяга этот Сашка!» Даже в День Победы всем дела нашел. Михаська вспомнил, как это было. В тот день, когда все уже наорались, наговорились, натолкались на радостях, в класс пришла Юлия Николаевна, в шелковом платье с белым воротничком, с двумя орденами Ленина, и спросила, как они собираются отметить такой день.

Ребята запереглядывались, все даже растерялись немного – никто об этом не думал, все с ума прямо посходили от счастья. И вдруг Сашка Свиридов сказал, что надо посадить деревья возле дороги, которая идет на Москву. Когда они ехали сюда в эвакуацию, дорога была совсем голая, ни одного деревца.

Еще Сашка сказал, что деревья надо посадить до самой Москвы, но это он, конечно, загнул. Один их класс до Москвы деревья посадить не мог; для этого им надо было бы, наверное, сто лет сажать деревья.

Обидно, конечно: они посадили целую тысячу деревьев, но Михаська сам, собственными руками так ни одного и не посадил. Он копал ямы, а ставили туда саженцы и засыпали корни землей девчонки или те, кто послабее. Михаська пошевелил лопатками: будто по спине кто ногами ходил. Накопался досыта. Ну да ладно… Зато завтра!.. Он снова представил поплавок, пляшущий на волнах.

Мимо ехала лошадь с сеном. Она шла понурив голову, а на огромном возу, свесив босые ноги, сидела девчонка. Она смотрела по сторонам и совсем забыла про свою лошадь. Михаська подумал, что сегодня какой-то длинный день. Тащится, словно эта лошадь с сеном. И сколько в жизни вот таких дней! Будто серые, пасмурные облака. Но все-таки бывают в жизни у человека дни, которые по пальцам можно пересчитать. Потому что они будто только что увиденное кино: помнятся от самого начала до самого конца и со всеми подробностями. Сколько бы человек ни жил потом – десять… двадцать, а может быть, и сто лет, – все равно такие дни он помнит так, как будто это было вчера.

Лично у Михаськи был пока что один такой день.

Конечно, каждому человеку хочется, чтобы такие дни, которые в памяти, как зарубки на дереве, помнились бы потому, что они с утра и до самого вечера состояли из одного только счастья.

Например, такой день мог бы начаться с того, что по дороге в школу Михаська нашел бы сотенную. Лежит себе этакий кусок бумаги, сложенный вчетверо, лежит, на людей смотрит. Ждет, кто его подберет. И вот идет Михаська и находит эту деньжищу – именно он, а не кто-нибудь. А потом бы вдруг отменили уроки; и, конечно, он кинулся бы на улицу Ленина, к магазину с высокими ступеньками. Мама рассказывала, что раньше, при царе Николае Втором, когда она была совсем маленькой, в этом магазине торговал какой-то купец по фамилии Кардаков. Купца уже давно не было, да и магазина тут не было – его закрыли, когда началась война, и сделали в нем фабрику, где усталые женщины шили солдатское белье. Фабрика считалась оборонным объектом, но Михаська-то знал точно, что там шьют кальсоны. У Сашки Свиридова там мать работает. Но хотя шили в бывшем магазине купца Кардакова теперь кальсоны для солдат, здание это с крутыми каменными ступеньками и с перилами в виде железных лир все в городе называли по-старому, как при Николае Втором, – «кардаковским».

А нынешней весной «кардаковский» стал самым известным местом среди мальчишек и девчонок. Городской молокозавод освоил производство мороженого, и продавалось оно не где-нибудь, а у «кардаковского», под крутыми ступеньками с железными лирами в качестве перил.

Так вот, в свой самый счастливый день Михаська кинулся бы, конечно, с Сашкой к «кардаковскому» и купил бы сразу четыре порции мороженого, потому что на сто рублей как раз выходило ровно четыре порции. Он прошелся бы по улице от нечего делать, ну а потом можно было бы совершить какой-нибудь подвиг.

Скажем, вдруг солдаты бегут с автоматами за дезертиром, а тот мчится с красным, злым лицом, без ремня, с пистолетом в руке, и все боятся к нему подступиться. А Михаська кинулся бы ему под ноги – не жалко и пальто, хотя оно еще почти новое, во втором классе по ордеру купили, – и дезертир бы хряпнулся на землю, и пистолет бы у него выпал, стукнулся о камень и выстрелил бы. И пуля бы пролетела над самым ухом Михаськи. И пусть бы даже ранило. Только чуть-чуть. Ну, за ухо бы зацепило. За самую мочку. Это совсем не больно. Михаська пробовал однажды сквозь мочку иголку пропускать. Свирид где-то этот фокус разузнал.

Михаська вздохнул и оглянулся. Улица была пустая и пыльная. На плече он нес, как ружье, лопату черенком вниз. Михаська подтянул и без того тощий живот и стал печатать шаг, оттягивая носочки и взмахивая до пояса свободной рукой. Как отец на Параде Победы.

Конечно, отец не был на Параде Победы, он бы уж обязательно написал, если бы был, но все равно.

Эх, отец!.. Когда только он приедет?

Много солдат уже вернулось домой. Каждый вечер к московскому поезду шли женщины. Они ходили потому, что солдаты не любили давать телеграммы. Они почему-то приезжали вдруг, неожиданно, как снег на голову. И женщины ходили к поезду посмотреть, не вернулся ли муж. Или отец. Или брат.

Михаська тоже ходил несколько раз. Но отец не приезжал. Только присылал треугольнички. Однажды он написал, что осенью, видимо, его отпустят и тогда они с Михаськой пойдут на охоту.

Вот здорово! На охоту!.. Михаська сразу решил, что обязательно попросит отца взять и Сашку, ему же не с кем ходить на охоту. И пойдут они с Сашкой по лесу – ружья наперевес.

Но до осени было еще далеко… А осень тоже длинная – когда он приедет?

Михаська вздохнул, подумав, что ему надо идти мимо «кардаковского», а значит, и мимо мороженого.

Что там мечтать о каком-то счастливом дне! Про отца ничего не известно, а сотенные разве валяются на дороге? Чушь, это можно только придумывать.

А у Михаськи, если уж говорить о дне, который запомнился навсегда, он был совсем другой.

2

Но все равно. Надо смотреть правде в глаза. Даже если от такой правды плакать хочется.

Михаська вспомнил тот день. Утром его разбудила мать. Михаська взглянул на заиндевевшее окно и увидел, что мороз очень занятно разрисовал стекло. Не какими-нибудь цветочками, елочками-палочками. Узор был очень похож на орден Александра Невского – Михаська видел его у одного раненого в госпитале, когда они выступали там с шефским концертом. По стеклу разбегались лучи, а между ними еще лучи, и рисунок был такой четкий и ясный, что Михаська его забыть, конечно, не мог.

Потом он встал, сунул в портфель жестяной подсвечник, сбегал на кухню и отрезал столовым ножом от большой свечи новый кусок. Света в школе не было, и по утрам, когда еще темно, они зажигали свои свечки, а на столе у Юлии Николаевны стояла медицинская спиртовка, только вместо спирта в ней был керосин. Это очень забавно – сидишь в полумраке и на каждой парте по два свечных огарка, будто на елке. Спичек тоже не хватало, их выменивали на рынке на хлеб, и Юлия Николаевна, входя в класс со своей горящей спиртовкой, обходила парты и зажигала все свечки, «давала прикурить», как говорил Сашка.

Михаська сунул свечку в сумку, пора было уже идти. Он положил туда еще кусок хлеба, намазанный тонким слоем маргарина и завернутый в довоенную газету.

Он подумал, все ли взял, не забыл ли чего, и подошел к этажерке, где лежало самое заветное – красный альбомчик. До войны отец собирал марки. Эх, какая тут была красота! Синие, красные, голубые, оранжевые, зеленые листочки, наверное, всех цветов на свете – разместились стройными рядами. А что тут только не нарисовано! Какие-то цари и короли. Фонтаны и верблюды, цветы и города, гербы и замки! Михаська смотрел марки каждый день и удивлялся, как это отец мог собрать столько марок. Михаська пытался продолжать эту коллекцию, искал марки, но ничего не находил – разве что синюю марочку с красноармейцем да зеленую с колхозницей, только такие марки и ходили с письмами.

Он уже хвастался альбомом Сашке Свириду и Катьке с Лизой, соседским девчонкам, внучкам Ивановны.

Теперь ему хотелось показать марки в школе.

Он подождет, когда рассветет, когда ребята потушат свечные огарки, когда взойдет солнце и растопит кружева на окне, и где-нибудь на четвертом уроке он вытащит заветный альбомчик и пустит его по рядам. Не страшно, даже если Юлия Николаевна отберет. Она отберет, а потом сама же их покажет всем, только еще и объяснит, что там нарисовано.

Михаська сунул альбом в сумку.

На улице было совсем темно, огни не горели – света не хватало заводам, не то что улицам. В утреннем сумраке еле угадывалась черная дорога.

До угла они шли с матерью вместе, потом мама помахала ему рукой и свернула к госпиталю, а Михаська пошел дальше.

Он шел быстро, слушая, как хрупает под валенками снег, будто лошадь ест сено. Михаська все думал, как это получится здорово, когда он вытащит альбом и все ахнут. Ребята скажут, какой молодец у Михаськи отец, – ведь не каждый может похвастать таким богатством, не каждый может сесть вечером у лампы и посмотреть марки: побродить по страшным джунглям, или по северным льдам, или в пустыне Сахаре.

 

Михаська беззаботно размахивал портфелем, а за углом его ждала беда.

Когда он повернул к школе и проступил в темноте ее черный силуэт, ему навстречу шагнула тень.

Михаська сразу узнал ее.

Это был Колька Савватеев. Его прозвали Шакалом, а еще Николаем Третьим, потому что последний царь был Николай Второй, а Савватеев считался как царь.

Он учился в соседней школе, в седьмом классе. Когда Сашка Свирид приехал из Ленинграда, Савватей поймал его на улице и накормил хлебом, который отнял у других. Сашка не устоял, наелся хлеба, и Савватей заставил его «шестерить» – ходить всегда рядом с ним, будто адъютант. Сашкина мать тогда отбила его у Савватея. Поймала Николая Третьего среди бела дня на улице и набросилась на него. «За кусок хлеба ребенку голову морочишь!» – кричала она.

Удивительно, Савватей от Сашки отвязался.

По утрам, особенно зимой, Николай Третий вставал рано, как настоящий шакал, и дежурил у начальной школы, где учился Михаська. Он специально дежурил именно у этой школы, потому что в начальной учатся до четвертого класса и ребята все маленькие. Савватей стоял в темноте и обшаривал ребят. Он отбирал куски хлеба, намазанные маргарином, и серые пеклеванные булочки, базарные конфетки – подушечки и овсяные ватрушки. Иногда он выхватывал из сумки вместо булочки учебник или тетрадку и швырял ее в сугроб или забирал себе, чтобы, отойдя потом на несколько шагов, бросить под ноги и вытереть о них валенки. Когда он отнимал книжки или тетрадки, ребята не уходили. Они стояли в отдалении и ждали, когда Николай Третий бросит тетрадки, а потом бежали подбирать их.

Савватей делал все это молча, нагло, становясь поперек узкой дорожки между двух сугробов. Он отбирал не у всех: куда ему было столько хлеба – лопнешь, не съешь! Он отбирал на выбор, кто ему не понравится, а может, наоборот, понравится. Тем, у кого он отнимал что-нибудь, Савватей шептал:

– Молчи, стер-рва!

Это «стер-рва», это протяжное «р-р» действовало на всех без исключения. Все молчали. Все боялись кары ужасного Савватея, Николая Третьего.

Когда Михаська увидел Савватея, шагнувшего навстречу, сердце у него вдруг громко застучало, предчувствуя беду. Они встречались и раньше, но чаще всего Савватей пропускал почему-то Михаську, и он, загребая валенками снег в глубоком сугробе, обходил его. Таков был шакалий закон – обойти его по сугробу. Один раз Николай Третий отобрал у Михаськи кусок хлеба, и Михаська не очень-то расстроился, потому что так случалось со всеми.

Но сейчас, когда Савватей шагнул к нему, Михаська сразу вспомнил альбом и понял, что произойдет ужасное.

– Открой, – хриплым голосом сказал ему Шакал и кивнул на портфель.

Одеревенелыми руками Михаська снял варежки, сунул их в карман и щелкнул портфельным замком. Михаська с тайной надеждой подумал, что, может быть, в темноте Шакал не заметит альбома, но Савватей заметил, открыл его и сказал:

– Ого!..

Михаська услышал за спиной скрип валенок и быстро обернулся, надеясь на помощь. Но сзади стояла маленькая Лиза, внучка Ивановны. Нет, Лиза ничем не могла помочь. Она уже раскрыла свою сумку, чтобы Савватей ее осмотрел, но Савватей мог и не смотреть, потому что ничего у нее в сумке не было – это Михаська знал точно.

Шакал небрежно листал альбомчик, и Михаська вдруг с отчаянием понял, что Савватей, эта грязная скотина, не отдаст ему марки.

– Отдай, – сказал Михаська. – Это отца. На вот хлеб…

– «Отца»! – хохотнул Савватей, как-то деловито размахнулся и ударил Михаську в нос.

На улице стало совсем светло, как после четвертого урока, потом стемнело снова. Михаська почувствовал, как что-то теплое ползет у него по губе.

– На вот тебе отца! – сказал Николай Третий.

Михаська упал на одно колено, видно оступившись, тут же вскочил и по сугробу рванулся в сторону. Снег был глубокий, по пояс Михаське, но он ничего не видел. С портфелем под мышкой выскочил из сугроба и пробежал несколько шагов.

В голове шумело, перед глазами шаталось все, словно при землетрясении. Михаська взял в ладошку снег и приложил к губе. Снег стал красным. Михаська прошел еще несколько шагов и вдруг сел прямо в сугроб и заплакал.

Его губы тряслись, и капельки пота катились из-под шапки. Мир остановился вокруг, и ничего не было – ни силуэта школы, ни темноты, ни вчера, ни сегодня, только альбом с дорогими отцовскими марками и ненавистный Шакал, Николай Третий, Савватей.

«Все, все, все!.. – думал Михаська. – Нет марок. Нет альбома… Все! Все! Все!»

Шапка упала в снег, но он не чувствовал ничего, кроме смертельной тоски и обиды.

Кто-то потянул его за рукав. Михаська вздрогнул и обернулся.

Перед ним стояла маленькая Лиза, внучка уборщицы. Ивановны.

– Не надо, – сказала Лиза, вглядываясь в Михаськино лицо. – Не надо.

– Уйди, – прошептал Михаська и ткнулся лицом в снег.

Это было бессмысленно, совсем не к месту – перед глазами маячил ледяной узор, похожий на орден Александра Невского, который он видел у раненого в госпитале.

3

Вот такой день был у Михаськи. Тяжелый день.

Михаська верил, даже наверняка знал, что будет, должен быть во что бы то ни стало еще один день, который тоже запомнится ему, и даже больше, чем этот, первый. Это будет страшный день для Николая Третьего, Савватея.

Михаська придумывал, как он отомстит Шакалу. Много разных гибелей придумал он проклятому Савватею.

Это могло быть и так, что вся школа под Михаськиным предводительством вышла бы рано утром на улицу, совсем рано, пока еще спит Шакал. На плече у каждого были бы белые веревки. И в том месте, куда приходит обычно Николай Третий, за домами, за сараями, за деревьями, спряталась бы вся школа, протянув по белым сугробам белые веревки.

А потом бы пришел Шакал и встал на своем месте. А навстречу ему пошла бы маленькая Лиза, внучка Ивановны. А когда Шакал открыл бы у нее сумку, он увидел бы там гору хлебных кусков, намазанных маргарином, и ватрушки, и много еще чего. Это бы собрала в Лизину сумку свои куски вся школа.

А когда Шакал обрадуется и полезет в Лизину сумку, все поднимут белые веревки из снега, и Шакал окажется как бы в сетях. И справа, и слева, и снизу, и сверху – веревки. И он бы заметался и побежал, конечно, запутался и упал бы в снег, а тогда вся школа замотала бы Савватея веревками и после четвертого урока, когда станет светло, повела бы его по городу. А потом отвела бы в милицию.

Этот конец Михаське не нравился. Было бы лучше отвести Шакала на реку и окунуть его в прорубь. Но за самоуправство даже на фронте наказывают – это Михаська слышал в госпитале.

Конечно, этот день мог быть и другим. Михаська вдруг бы стал боксером и избил бы Шакала. Не ночью, в темноте, а прямо на улице Ленина среди бела дня.

Эх, скорей бы настал этот день, второй день, который запомнится!

Михаська медленно брел домой. Глаза у него блестели, а фуражка задралась на макушку, потому что он представил опять этот второй день, и даже кулаки у него сжались сами собой.

4

Михаська подошел к «кардаковскому» и поднялся на самый верх крутой лестницы. Можно было чуть постоять, посмотреть – отсюда все видно очень здорово.

Продавщица Фролова стояла прямо под Михаськой, возле бочки с колотым льдом, а посреди льда, блестя боками, стояла большая банка. Если бы ее поставить на землю, она достала бы Михаське до пояса. Вот такая банка была полна мороженым.

Сколько раз видел все это Михаська! И бочку и банку. Видел и сверху, как сейчас, и сбоку, и снизу, присев на корточки. Видел издалека, вон с того угла, и совсем рядом. Он трогал бочку руками и задел даже раз банку; бочка была как бочка и банка как банка, но внутри у нее удивительная еда, настоящее чудо. Белое, сладкое, холодное!

Михаська посмотрел, как к мороженщице подошел какой-то военный – видно, из госпиталя, с рукой на серой повязке. Фролова взяла свой прибор – большую жестяную рюмку с двойным дном, положила туда тоненький листочек сладкого печенья в клеточку (мама говорит, вафлю – вафля, вафля, слово-то какое вкусное!), откинула крышку банки и ложкой наскребла оттуда горку мороженого, пихнула его в рюмку, утрамбовала и сверху положила вафлю. Потом она опрокинула рюмку, нажала на какую-то ручку внутри и подала военному круглое мороженое.

Военный был совсем молодой. Он взял колесико мороженого, посмотрел на него удивленно и лизнул. Потом он увидел Михаську, улыбнулся ему и показал белые, как мороженое, зубы. Военный лизнул мороженое еще раз, еще, еще и пошел, задумавшись, часто спотыкаясь, прямо по мостовой.

«Интересно, о чем он задумался?» – пытался отгадать Михаська.

И вспомнил, как мама рассказывала о старшине, который лежал у них в госпитале. Его не ранило, даже царапинки на нем не было. Недалеко от него взорвалась бомба, и его перевернуло несколько раз, а потом засыпало землей. Когда его откопали, он был какой-то задумчивый, встал и пошел как ни в чем не бывало. Потом обернулся и спросил: «Где Рая?» Рая – это была его жена. Ему сказали: «Она дома», но он снова спросил: «Где Рая?»

И потом все спрашивал: «Где Рая?» И думал. Его привезли в госпиталь, и к нему приехала жена, та самая Рая. Он посмотрел на нее, подумал о чем-то, а потом спросил: «Где же Рая?»

Михаська видел этого старшину. Он сидел на кровати и глядел в одну точку – серый, небритый.

Михаська вздохнул, посмотрел вслед раненому, который спотыкался, лизал мороженое и тоже о чем-то думал, как тот старшина. «О чем он думает?» – удивился Михаська. О чем можно думать, если ешь мороженое? Можно только улыбаться. Смеяться. Хохотать.

Он посмотрел еще раз на бочку, на таявший лед, на банку, сияющую белой крышкой, и, грохоча каблуками, скатился с крутых ступенек.

– Тьфу, черт, напугал! – ругнулась Фролова.

Мороженщицу Фролову Михаська знал хорошо. Фролова была городской знаменитостью. И не только из-за мороженого, а скорей из-за овчарок.

На мороженое Фролова перешла совсем недавно, уже после победы, как только завод стал его делать.

А почти всю войну она «жила собаками». Мама так говорила. Все работали, все старались, чтобы скорее победа, а Фролиха…

Началось все с того, что какие-то бандиты ограбили универмаг. И ничего там особенного не было, никакого золота, а только довоенные женские платья, детские пальто, галоши, валенки. Их распределяли заводам, учреждениям и выдавали по ордерам.

Но для бандитов, видно, и валенки были не хуже золота. Мама в тот день ходила днем с работы в город и рассказала Михаське, что возле универмага полно милиции, но в милицию Михаська не верил, потому что там работали теперь женщины. Наганы тоже, говорят, все отдали на войну, и у теток-милиционерш их не было. Михаська сам видел, как у одной из кобуры торчала какая-то тряпка.

Словом, бандитов не нашли, но тут объявилась Фролова. Каждое утро и каждый вечер на улице появлялась толстая рябая тетка. В обеих руках она держала по крепкому кожаному ремню, а на ремнях были две овчарки. Тетка шла, откинувшись назад, по мостовой, и все, кто шел по дороге, жались к заборам, потому что овчарки были тощие, злые, тянули тетку в разные стороны и, казалось, были готовы кинуться на любого и тут же разорвать. Тетка время от времени кричала псам непонятные слова: «Фу!», «Брэк!» – и псы покорно шли вперед понурив головы.

Михаська не любил овчарок. Овчарок фашисты напускали на наших раненых бойцов, когда их пытали. Псы хватали раненых за горло и душили их. Михаська сам читал об этом в газете, и любая дворняга, самая задрипанная, была в сто раз милее и лучше этих поджарых псов.

А Фролиха, говорили, жила за счет своих собак. Она приводила их в универмаг вечером и пускала с поводка. Овчарки свободно разгуливали между прилавками – караулили универмаг, а Фролиха получала за них два пайка. Псов она кормила плохо, а все съедала сама, хотя получала еще и рабочую карточку как проводник сторожевых собак.

Все работали, делали снаряды, дежурили в госпитале или вот, как мать Свирида, шили кальсоны для бойцов, а Фролиха водила собак.

Потом вернулся с войны ее муж. Один рукав гимнастерки у него был засунут за толстый офицерский ремень. Но он и одной рукой управлялся с псами. А Фролиха стала торговать мороженым.

Странное дело, теперь Михаська не испытывал к Фролихе прежней нелюбви. Может, потому, что она стала честно торговать мороженым? Или потому, что и у Фролихи, как и у многих, муж вернулся инвалидом?

Михаська даже вздрогнул от собственной мысли: вот было бы здорово, когда муж Фроловой поведет из магазина собак, пойти овчаркам навстречу и пройти между ними, не побоявшись! Как партизан или как боец.

Да, это была бы штука! Небось Николай Третий не осмелился бы.

 

Уже виднелись ворота его дома. Он вздохнул. Нет, все-таки это невозможно – пройти между двумя овчарками…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11 
Рейтинг@Mail.ru