Бабушка стоит посреди комнаты босиком, в длинной белой рубахе – настоящее привидение. Косички дрожат у нее на плечах – она плачет, но в руке держит ремень.
– По ночам шляешься! – говорит бабушка, стараясь быть грозной.
Сережа обнимает ее, целует, поднатужившись, отрывает от пола.
– Господи! – плачет бабушка. – И пьяный! – Но Сережа лезет в карман, поднимает над головой несколько цветных бумажек – свою зарплату.
Слезы у бабушки просыхают.
– Не знаю, об чем и думать, – говорит она. – Куда бежать – то ли в морг, то ли в милицию?
Она накидывает халатик, приносит Сереже молоко, хлеб, колбасу.
Сережа жадно ест. Потом ложится на раскладушку, разглядывает цветочки на дешевеньких обоях, которыми бабушка оклеила комнатку. Как у Пушкина, думает он: «Воротился старик, – глядь – стоит прежняя избушка, на пороге сидит его старуха, перед ней разбитое корыто…» Много захотел очень, издевается он над собой, проваливаясь в сон. Сыном стать… Брата или сестру…
Он просыпается от толчков. Ничего не понимая, открывает глаза. Бабушка трясет его за плечо.
– За тобой пришли! – плачет она. – Что наделал-то?
Он встает, подходит в трусах к столу.
Возле двери – молоденький милиционер. За ним – Авдеев и какая-то женщина.
– А! – говорит Сережа, не удивляясь. – Здрасьте-пожалте, гости добрые!
– Он еще и острит! – говорит милиционер. Во все щеки у него румянец. Будто отлежал. Но слова говорит серьезные: – Давай-ка одевайся!
Сережа натягивает штаны, причесывается, целует бабушку в щеку и говорит ей:
– Ты не волнуйся! Спи! Я просто папаше окна выставил!
– Окна ты выставил не папаше, – говорит милиционер, присаживаясь, – а совсем другим людям.
Другим людям! В Сереже что-то обрывается. Какая глупость! Почему – другим?
Сережа молчит, растерянно глядит на бабушку и клянет себя. Ведь это из-за него растянула она толстые губы, как девчонка, плачет без удержу, надевает при всех платье. Он прикрывает ее собой, говорит посторонним:
– Отвернитесь, чего уставились? – А сам думает: «Дурак проклятый, чего натворил!»
– Товарищ сержант, – говорит Авдеев, – но мы же уже договорились с Клавдией Петровной, – он глядит на кивающую женщину, – полюбовно, так сказать, миром, я все оплачу, и к мальчику у нас больше нет претензий…
– У вас к нему нет, а у меня есть, – отвечает милиционер, – я, если хотите знать, о вашем же сыне беспокоюсь, хоть вы и порознь живете. Сегодня вам окно высадит, а завтра кем он станет?
Милиционер постукивает карандашиком.
– Мы фиксируем, – втолковывает он Авдееву, – все факты хулиганства подростков и, если вот бабуся с ним не справляется, путевочку в колонию выпишем.
Сережа разглядывает милиционера и никак не может простить себе оплошку. И вдруг поражается: но за что же он хотел выбить окно Авдееву? Кто ему этот человек? Сам же говорил: его нет, не существует!
На душе муторно, как-то липко.
– Знаете, – говорит он, – вы меня простите, это вышло как-то случайно, я выпил.
– Ну вот! – хлопает белесыми ресницами милиционер. – Как говорится в худфильме – признание прокурора президенту республики.
Он распахивает блокнот, начинает что-то быстро строчить, зернышко карандаша громко шуршит под сильным нажимом.
– Товарищ милиционер! – взывает к нему Авдеев.
– Мы же договорились, – неуверенно просит пострадавшая Клавдия Петровна.
Бабушка снова плачет, но сержант их не слышит.
– Значит, вы с ними не живете, – говорит он как бы сам себе, но обращаясь к Авдееву. – С мальчиком одна бабушка. Как фамилия? – Он мельком вскидывает на нее глаза. – Подросток хулиганит в пьяном виде, и уследить за ним некому.
– Погоди! – говорит бабушка. В глазах у нее решимость.
Милиционер перестает писать, снимает наконец фуражку, сурово оглядывает бабушку, не в силах понять, по какой такой причине она сбивает его мысль.
– Погоди! – повторяет бабушка. – Есть еще кому за него заступиться, у него еще отчим имеется.
– Где же он? – удивляется милиционер.
Бабушка суетится, бормочет под нос:
– Сей минут, сей минут! – Потом бросается к выходу, кричит: – Я ему позвоню!
Сережа досадует на бабушку, клянет себя за дурость, за непростительную свою ошибку и объясняет:
– Она же зря пошла, понимаете, отчим со мной не живет, он ушел после мамы, и вообще ведь виноват я…
Милиционер разглядывает Сережу – слушает и не слушает. Потом спрашивает:
– Что пил-то? И с кем?
– Портвейн, – отвечает Сережа, а дальше врет: – На именинах у одного мальчика…
– На именинах, – вздыхает милиционер, в голосе его Сережа не слышит прежней решимости. – В первый раз?
– В первый, – говорит Сережа.
– Если штраф надо, товарищ сержант, – перебивает его Авдеев, – вы сразу скажите, я готов хоть сейчас, все-таки Сережа – мой сын, я обязан.
Гнев душит Сережу: «Все-таки сын»!
– Товарищ Авдеев! – дрожащим голосом произносит Сережа, и отец его испуганно сверкает очками. – Товарищ Авдеев! – зло повторяет он. – Что вы тут меня защищаете! Что вы все откупаетесь! Я не нищий, я работаю и без ваших забот обойдусь!
Милиционер поднимается, прохаживается по комнате, пуская за собой папиросный дым. Сережу колотит. Он не верит Авдееву. Он точно знает, что Авдееву надо все пригладить. Чтоб никто ничего не подумал…
Щелкает замок. На пороге стоит бабушка. Косички снова развязались и болтаются на плечах.
– Не пошел, – произносит она растерянно. – Я, говорит, сплю и все равно с вами не живу. Не отвечаю.
Милиционер останавливается, задумчиво глядит на бабушку, дымит папиросой. Потом подходит к столу, сует в карман свой блокнот и молча выходит. За ним исчезает женщина. Авдеев на пороге оборачивается.
– Эх ты! – говорит он и шевелит желваками. Потом плотно прикрывает дверь.
Сережа облегченно вздыхает.
– Глупенькая ты моя, – говорит он бабушке и, как маленькую, гладит ее по голове.
А бабушка опять плачет.
Потихоньку бабушка затихает, и чем тише всхлипывает она, тем больше саднит Сереже душу, колет досада на самого себя, жжет собственная несправедливость.
Сережа просыпается рано, еще нет шести. Медленно обходит квартиру. Собирает в авоську Никодимовы подарки. Альбом с марками. Книги. Боксерские перчатки. Ласты, трубку, маску. Футбольный мяч. Выводит из угла велосипед.
Он стирает ладошкой пыль с зеркальца, глядится в него. Год только… Целый год…
Сережа вспоминает, как свалился, заглядевшись на себя в это зеркальце… Глупый был, совсем пацан.
Из всех Никодимовых подарков Сереже жаль только велик. Да и то не потому, что он ему нужен. На велосипеде он катался в прошлом году – нынче ни разу не сел даже. Просто потому… В общем, ясно.
Велики привезли тогда Валентин и Колька. Ехали на похороны, а про них не забыли – вот какая деревенская привычка. Поставили тихо в чуланчике у дворника на старой квартире. И вот Сережин здесь.
Да какой он Сережин? Никодимов. Все это добро Никодимово, ему вроде как взятки давались. Теперь-то он понимает, прекрасно все понимает.
Сережа представляет, как вчера ночью стоял сонный Никодим у телефона в одних трусах, с измятыми щеками, как слушал бабушкины слова, как бегали у него глаза, как сказал он бабушке свое решение. Ясное дело, это Сережи он стеснялся, пацана, потому что говорил ему когда-то совсем другое, а перед старухой стыдиться не приходилось – чтобы раз и навсегда все было понятно. Испугался… Может, и не испугался, а не захотел. Твердо сказал, что отношения не имеет…
Бабушка не глядит на него, пригорюнясь, но молчит, не возражает. Еще бы! Это ведь ей вчера досталось. Эх, бабушка, деревенская твоя душа…
Сережа вешает авоську на руль, выкатывает велосипед на улицу. Сначала он ведет его просто. Потом садится.
В последний раз!
Педали радостно поскрипывают, – наконец-то они крутятся, потренькивает звонок, когда колеса попадают в выбоины, мягко шуршат шины. Вот так… Все это было, теперь не будет. Это – прошлое.
Сережа не торопится. Делает круг по городу. От их с бабушкой комнатки к дому, где было счастье. Потом к другому, старому, где они с мамой много-много лет прожили, где было хорошо и покойно. Интересно, думает Сережа, висит ли то объявление на двери: «…а то мозги вылетят!» И живет ли та сварливая соседка? Потом Сережа мимо школы проезжает, словно прощается со всем этим миром, миром детства – горестного и счастливого. У Галиного дома Сережа притормаживает, вглядывается, виляя рулем, в пустые окна. Наверное, еще спит.
Велосипед идет медленно, нехотя, будто знает – следующий этап – Никодим. Однокомнатная его квартира, где он теперь живет.
Сережа решительно крутит педали, резко тормозит, втаскивает велосипед на четвертый этаж. Перед тем, как позвонить, снова гладит зеркальце.
Прощай, велик! Передавай привет!.. Кому?
Прошлому лету!
Он нажимает на кнопку. Слышит шаги за дверью. Гремит цепочка, на пороге – заспанный Никодим.
– Получите ваше имущество, – говорит спокойно Сережа.
Никодим что-то там лопочет, но Сережа уже шагает вниз.
Он идет по городу.
Хотя еще утро, солнце печет, будто близкая печка, слепит глаза, выбивает пот. Август, а как в июле.
Время есть, Сережа шагает просто так, без цели и вдруг носом к носу сталкивается с Литературой.
В руках учительница держит бидончик и авоську, полную всякой снеди: помидоры, огурцы, но главное – арбуз. Арбуз оттягивает ей тонкие руки.
– Сереженька! – обрадованно восклицает Литература. И вдруг просит: – Ну-ка помоги!
После вчерашнего? Как у нее язык поворачивается просить помочь после вчерашнего? Сережа сердито разглядывает бывшую родственницу, он готов отказаться, но вид у Литературы жалкий, усталый, волосы совсем закрывают глаза, а она не может даже откинуть их – заняты руки. Да ведь и не было ее вчера, наверное, у Никодима? Не знает она ничего? Он молча берется за авоську.
– Сейчас к Никодиму зайдем, – болтает учительница. – Отрежу тебе арбузика. На рынке открывала – уж такой яркий, такой сахаристый.
«Как же, – думает Сережа, – непременно зайду!» А про себя отмечает: значит, не знает еще ничего. Но что ему за дело? Пусть знает! Донесет вот авоську до подъезда, а там пусть катится…
Сережа шагает, глядя себе под ноги, перехватывает авоську из руки в руку, молчит, но Литература и не требует от него ответов. Ей носильщик нужен, вот и все.
Она перебирает всякую безделицу – сколько народу на рынке, как все дорого, и вдруг произносит:
– Сережа, Никодим у вас помазок для бритвы оставил, две майки и тренировочные брюки, хлопчатобумажные, в суете разъезжались, понимаешь… Посмотри…
Сережа останавливается. Голова у него начинает кружиться. Все быстрее, быстрее.
– Что? – переспрашивает он. – Помазок и брюки?
– Да, да, – улыбается доброжелательно Вероника Макаровна. – И две майки.
Сереже хочется вдруг спросить ее. Задать один вопрос.
– Я ночью разбил окна людям, – говорит он торопясь, – и бабушка позвонила Никодиму, чтобы он заступился, понимаете? А он сказал: я ничего не знаю, я с вами теперь не живу.
Сережа видит, как вытягивается лицо Вероники Макаровны. Она переступает с ноги на ногу, мучительно думает, что ей сказать: что-то борется в ней, какие-то слова. Наконец успокаивается. Смотрит на Сережу уверенно.
– А что же, – говорит, – он должен был сказать?
«Ну вот и все! – облегченно вздыхает Сережа. – Пожаловался».
Он кладет авоську на землю, кивает учительнице, поворачивается и бежит.
– Принесем, – кричит, обернувшись, – и помазок, и все прочее!
Сережа бежит по серому асфальту, и его колотит жаркая ненависть.
Он вспоминает тот летний вечер, когда Литература пришла к ним в гости. И маму – напряженную, злую. Да, да, да! Мама была права! Тысячу, миллион раз! Нельзя было верить. Ни на минуточку. Все представлялась эта Вероника Макаровна. Даже тогда, когда говорила: у нас похожая судьба. Может, и похожая была, да мама никогда бы так не сказала. Не стала бы выгораживать своего сыночка перед своим же учеником.
Сережу душит обида, слезы наворачиваются на глаза.
– Эх вы! – шепчет он. – Благородные люди!
В студии записывают «Трех мушкетеров». Еще вчера Сережа думал об этом с любопытством, сегодня все кажется ему глупым, бездарным обманом. Эти жирные, старые мушкетеры, с которых градам катится пот, их неумелое бренчанье шпагами, громогласные фальшивые слова.
В разгар записи совсем не по пьесе с грохотом, одна за другой, взрываются две лампы. Света недостаточно, и режиссер на пульте кричит по радио:
– Осветители! Андрон!
Андрона в студии, как назло, нет, он выскочил куда-то, и режиссер набросился на Сережу:
– Немедленно менять лампы! Никакого порядка! Набрали сопляков!
На глаза наворачиваются слезы.
– Я эти лампы не делал! – кричит Сережа режиссеру и бежит на склад, но теперь куда-то исчез кладовщик, Сережа обегает коридоры, заглядывает во все комнаты, наконец находит его в самом неподходящем месте.
– Что! – орет разъяренный кладовщик. И это нельзя! Будто Сережа последний тиран и мерзавец.
– При чем же тут я? – объясняет Сережа. – Ведь запись, простой!
– А при чем я? – орет взвинченный кладовщик. – Ну эта занюханная контора! Никогда никакого порядка! Уйду!
Назло Сереже и всему свету он копается, пишет через копирку какую-то бумагу, дает Сереже расписаться. Наконец выдает две лампы. Сережа мчится по коридору к студии. Лампы большие, он держит их широко растопыренными пальцами. И вдруг распахивается дверь из какой-то комнаты, Сережа шарахается к противоположной стене, одна лампа вылетает из его вспотевших пальцев и с торжественным звоном разлетается в мельчайшие осколки. Сережа готов завыть от обиды, от неудачи, но в дверях, которые распахнулись так неожиданно, стоит Андрон. Он все понимает, кивком головы велит Сереже бежать в студию, а сам мчится к кладовщику.
Режиссер на пульте совсем сходит с ума.
– Скорей, скорей, скорей! – орет он голосом, усиленным динамиком. – Кончается время!
Сережа вкручивает свою лампу, в студии появляется Андрон с озабоченным лицом и еще одной лампой. Вид у него такой, что режиссер молчит – вообще с Андроном лучше не связываться… Лампы вспыхивают, в студии солнечно и ярко, «Трех мушкетеров» начинают записывать снова, пожилые толстяки опять начинают бренчать шпагами.
Сережа сидит в своем углу, сжав голову руками, почти в отчаянии.
К нему на цыпочках подходит Андрон.
Сережа закрывает глаза. Ни о чем не хочется говорить.
После записи они сидят в буфете. Глотают безвкусные сосиски. Пьют лимонад.
– Поскорей жуйте! – шумит на них буфетчица, пожилая тетка с плоским, как у якутки, лицом. – Пора уходить! Вас ведь тут никогда не накормишь, идут и идут, идут и идут!
Сережа видит, как, мусоля пальцы, буфетчица считает стопку денег. Целую кучу.
Денег… Много денег… Его осеняет: «А нужно только триста! Прийти и отдать. Вместе с помазком и этими хлопчатобумажными брюками. Ничего не говорить, отдать только. Или сказать: вот вам ваши игрушки… Как в детстве… Подачки мне не требуются!»
– Андрон, – говорит Сережа, – одолжи три сотни.
Тот крутит пальцем у виска.
– Тебе куда столько?
Сережа говорит ему про размен. Про Никодима и его мамашу. Про триста рублей, которыми бабушка соблазнилась и которые давят и унижают его. Про вчерашнее. Про Литературу – как колебалась она, что ответить.
Андрон чертыхается.
– Все в мире разделено на две половины, – говорит он. – В цвете – черное и белое. В морали – высокое и низкое. В характерах – хитрость и простота… Вот ты – пацан еще, поэтому простой, неопытный. А твои эти… родственники… Ей же своя рубашка ближе к телу. А справедливость – как бог на душу положит…
Сережа кивает головой. Точно. Правильно рассуждает Андрон.
– Но не все так просто, – продолжает Андрон. – Ты трактат Чернышевского читал? Об отношении искусства к действительности?
Сережа мотает головой.
Что-то плохо он понимает.
– Слушай сюда! – восклицает Андрон. – Сейчас поймешь!.. Вот в болоте! Лягуш на лягушку глядит, и нет для него никого прекраснее. А меня, может, от вида этой лягушки тошнит. Это теория, понимаешь?
– Вы кончите, нет, пустобрехи? – взрывается буфетчица. – И молотят, и молотят, вот язык-то без костей.
– Зато у тебя, – говорит Андрон, – язык с костями. Я имею в виду говяжий язык и рыбьи кости, – все в одной тарелке!
– Чистоплюй нашелся! – орет буфетчица. – А ну давай отсюда.
Она кладет деньги в ящик, вделанный в прилавок, щелкает замком, машет руками:
– Все! Закрыто!
Андрон и Сережа идут на улицу. До передачи полчаса. Они забираются за кусты в парке, ложатся на траву.
– Итак, исходя из Чернышевского, – продолжает Андрон, – на вещи можно смотреть по-разному. Сейчас ты на родственников этих глядишь как слабый на сильных. Но вот ты достаешь триста рублей, швыряешь им и уже – что? – смотришь на них как сильный на слабых.
– Это верно! – говорит яростно Сережа. – Очень верно! Но где взять триста рублей?
– Вот это интересный вопрос, – объясняет Андрон. – Уже по Достоевскому. Помнишь – в болоте все прекрасны. А я давно говорю, что вся наша жизнь – болото. Чем меньше в него влезаешь, тем лучше. Но это другое дело. Итак, теорема: ты в болоте. В болоте? – спрашивает он Сережу.
– В болоте, – соглашается тот. – Да еще в каком!
– Значит, напрашивается вывод – не бойся запачкаться. Все равно в болоте. Ведь, запачкавшись, ты как бы сразу очистишься: отдашь эти три сотни, швырнешь им в лицо!
– Украсть, что ли? – не понимает Сережа.
– Во брякнул! – поражается Андрон. – Это уж слишком уголовная мера… Ну продай что-нибудь… Займи до завтра, а сам не отдай… Что-нибудь такое мирное. Аморальное, но не совсем. – Он потягивается в зеленой траве. – Я бы тебе дал, – говорит он, – даже аморально, до завтра, но с обманом. Да ведь нету! – Андрон зевает и декламирует: – Птичка божия не знает ни заботы, ни труда…
– Слушай, Андрон, – спрашивает вдруг Сережа, – а ты кто?
– Как кто? Старший осветитель.
– А еще? – добивается Сережа. – Кто ты в самом деле?
– Пьяница, – отвечает Андрон добродушно, – а оттого и натуралист.
– Как, как? – не понимает Сережа.
– Ну, на жизнь смотрю натурально. Без всяких прикрас.
Это верно, размышляет Сережа на передаче, жизнь надо рассматривать без всяких прикрас. Чем дольше он живет, тем больше в этом убеждается. На жизнь надо глядеть трезво, взросло, серьезно. Никто к тебе не придет и не скажет: Сережа, вот тебе деньги. Пойди швырни их Литературе. Вместе с их барахлом. Дядя Ваня прав. Жизнь надо самому двигать, а не ждать, пока повезет. Это не сани какие-нибудь, правильно.
Деньги! Деньги! Чем больше думает о них Сережа, тем больше уверенности: обязательно! Обязательно надо отдать. И ошибается тетя Нина, которая не считает эти деньги оскорбительными. Очень здорово ошибается! Больше ничего не должно их связывать. Ничего. Ни помазок, ни та подачка.
Сережа не дождется, когда закончатся «Новости». После этого станут крутить детектив, подряд две серии – это два часа, не меньше, и, может быть, если тетя Нина согласится, они успеют к ней сбегать… Делать нечего, он решил занять у нее. Надо только не говорить для чего.
«Новости» заканчиваются. Сережа поворачивает рубильник, лампы гаснут. Он идет в дикторскую. Тетя Нина сидит спиной к двери, держит в руках гитару.
– Садись, Сереженька, – говорит она ласково и тихо трогает струны. – Как дела? Все хорошо у тебя? С Андроном ладишь? Он забавный дядька, не правда ли? Этакий философ!
– Все хорошо, – отвечает Сережа, – с Андроном нормально…
Тетя Нина начинает играть, и Сережа вздрагивает. Мама! Это мама!
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви приветная,
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда…
– А кто, – словно в полусне, спрашивает Сережа, – кто у вас эта звезда?
– Котька! – отвечает тетя Нина.
– А Олег Андреевич? – спрашивает он.
– И Олег Андреевич, – улыбается тетя Нина.
Сережа проглатывает комок, подступивший к горлу. Все как было. И даже ответы такие. Только мама тогда головой мотнула, когда он про отца спросил. «Нет, – ответила она, – только ты». Сереже ясно теперь, почему она головой мотнула, почему так ответила.
Воспоминания наваливаются на него, сгибают плечи. Что бы, интересно, сейчас сказала мама, думает он, что посоветовала? Ясно – рассчитаться с Никодимом и Литературой. Но как?
– Тетя Нина, – говорит Сережа, – одолжите триста рублей?
– У меня нет, – говорит она и удивляется: – Зачем тебе столько?
«И так неудобно, – думает он, – что делать – спрашивал наудачу, на всякий случай».
– Один долг надо вернуть обязательно, – говорит Сережа.
– Я бы дала, – говорит тетя Нина, – без всяких разговоров, но сейчас нет. Может, терпит месяц? Или давай я перезайму.
Ну нет! Что он, маленький! Сережа отнекивается, объясняет, что это вовсе не обязательно, что найдет сам.
Он выходит из дикторской. Остается одно. Понтя. К нему приехал дед генерал. Дед, наверное, богатый.
Сережа предупреждает Андрона, садится в троллейбус. Понтя дома, но генерала нет, только какой-то старик в шлепанцах на босу ногу и полосатой пижаме смотрит телевизор.
– Пантелеймоша! – говорит Сережа умоляющим голосом. – Попроси у своего генерала триста рублей. Во как нужно!
Понтя рассеянно оглядывается, потом шепчет:
– Зачем?
– Только не спрашивай, – говорит громко Сережа, – узнаешь потом! Ну попроси у генерала!
– Ты что думаешь! – вмешивается вдруг старик у телевизора. – Раз генерал, значит, миллионер?
– Нет, – объясняет горячо Сережа, – не миллионер, у нас они не водятся, но все же!
Старик качает головой. И тут только до Сережи доходит, что этот старик и есть генерал. У него в самом деле усы. И когда он покачал головой, усами нос погладил – точно так, как Понтя губой шевелил.
– Это вы и есть? – говорит рассеянно Сережа. Он пятится к двери, краснеет. – Тогда извините! – лопочет он.
Старик вскакивает с кресла, глаза его смеются, он забавно, как тараканище, шевелит усами.
– Ну а если, – говорит он, – я триста рублей найду, когда вернешь? Через неделю?
Сережа вспоминает Андрона. «Что-нибудь такое, – говорил он, – аморальное, но не совсем». Вот оно – не совсем аморальное, кивнуть, дать слово, а потом не вернуть.
– Ну через две, – говорит генерал, и Сережа видит Понтино лицо сбоку. Понтя радуется, подмигивает, мол, бери. Но через неделю Сережа не вернет. И даже через две. Может, через полгода.
– Нет, – говорит он, – спасибо. Через две – тоже.
– А мне к тому времени уезжать надо, – объясняет старик, – я ведь, знаешь, хоть и генерал, а пенсионер, – деньги на билет потребуются. На дорогу. Кое на какие покупки.
Сережа разглядывает доброго старика. Нет, он не может его подвести. И себя не может. Никак.
Сережа прощается с генералом и Понтей. Они жмут ему руку. Сережа выходит на улицу. Облегченно вздыхает.
Он улыбается. Ему нужны триста рублей, просто позарез нужны, но как здорово, что он не взял их у генерала. Ведь даже в зеркало сам на себя он не смог бы тогда глядеть.
Сережа едет домой. Бабушки нет. Куда-то ушла.
Он открывает шкаф, где хранится одежда, перебирает плечики с мамиными платьями.
Сердце обрывается.
Вот в этом платье мама приходила в больницу, когда Сереже исполнилось четырнадцать. В этом ходила, когда ждала маленького.
Продать мамины платья? Только не это! Даже лучше украсть.
Сережа припоминает: плосколицая злая буфетчица кладет деньги в ящичек, вделанный в прилавок.
Эти деньги, эта кипа мелькает снова и снова.
«Сколько там? – думает он. – Рублей пятьсот. А то и тысяча!»
Он отталкивает наваждение, перебирает плечики в шкафу, сдергивает с них свое: недорогой костюмчик, купленный еще мамой, демисезонное пальто, рубашки. Это, конечно, негусто, думает он, связывая вещи в узел, но все-таки. Может, рублей сто?
В комиссионном магазине уже висит табличка «Закрыто», но Сережа подныривает под нее, видит накрашенную тетку.
– Неграмотный? – кричит она. – Уже восемь!
– Тетенька, – умоляюще просит Сережа, – примите вещи, мне деньги очень нужны.
– Всем нужны! – успокаивается тетка. – Но приемщица уже ушла, это раз. А главное – от детей мы не принимаем.
– Я не ребенок! – говорит Сережа.
– Паспорт есть? – обрезает его тетка. – Ну видишь, значит, ребенок.
Он выныривает из-под таблички на улицу, бежит домой. Пора! Скоро кончится детектив!
Бабушки все нет. Сережа бросает узел на стол. Кидается к двери. И вдруг останавливается.
Он шагает к шкафу, отыскивает на полке свои перчатки, сует их в карман.
Сердце бьется, словно молот.
Он бежит на студию, спокойный и уверенный. Он знает, что надо сделать. Андрон говорил – не совсем аморальное. Он ошибался. Чтобы размотать этот клубок, нужно время. А времени нет. Значит, надо взять топор и узел разрубить. Выходит, надо сделать совсем аморальное. Украсть.
В студии вспыхивают лампы. Тетя Нина усаживается за столик… Операторы двигают камеры…
Сережа сидит в углу и ничего не видит. Его лихорадит мысль о предстоящем.
Украсть! Решено!
В конце концов буфетчица не пострадает. Ведь это будет кража. Ее не заставят вносить украденные деньги. Потом, когда он заработает эти проклятые триста, он ей вышлет. Так же, как украдет, – без слов. Уедет на окраину, в почтовое отделение, где его никто не знает, и отправит перевод без обратного адреса. Впрочем, адрес можно выдумать. И наконец, если там не триста, а больше, он остальное не возьмет. Оставит.
Операторы снимают наушники, в студии гаснет свет. Сережа прячется в декорационном складе, который рядом со студией и никогда не запирается. Все торопятся домой. Шаги стихают.
Сережа берет шпагу, которыми сражались толстые мушкетеры, пересекает темную студию, поднимается к буфету, тихо, как кошка, перепрыгивает через прилавок.
Вот он, этот ящик. Внутренний замок. Сережа достает из кармана перчатки, натягивает их, просовывает шпагу в щель, наваливается всем телом.
Острие шпаги с грохотом отламывается.
Сережу прошибает леденящий озноб. Он падает, вжимаясь от страха в пол. У вахтера внизу играет радио. Сережа поднимается. Снова просовывает в щель шпагу. Опять наваливается всем телом. Сжимаясь, дерево под металлом издает странный, едва шипящий звук.
Он отдыхает. Просовывает шпагу подальше. Щель между ящиком становится шире, шире. Он наваливается снова. Квадратик металлического запора свободен. Планка с отверстием, врезанная в прилавок, больше не держит его.
Удерживая шпагой прилавок, другой рукой он выдвигает ящик.
Сердце останавливается.
Ящик пуст…
Нет, деньги там есть. Но не те, что он видел днем. Здесь нет кучи, а тонкая пачечка рублевок и мелочь. Мелочи много – ею усыпано все дно, встречаются и металлические рубли, но той, той пачки нет.
Раздумывать нельзя.
Сережа хватает деньги, сыплет в карман мелочь. Потом задвигает ящик обратно, достает сломанную шпагу. Прилавок опять накрывает запор. Следы от шпаги видны ясно, но замок закрыт.
Сережа нагибается, подхватывает обломок шпаги, на цыпочках идет вниз, пробирается в студию, затем в декорационный склад. Забрасывает шпагу за теснину фанерных щитов. Обломок кладет в карман.
Потом идет к выходу.
На вахте сидит тетя Дуся. Дежурит она по очереди – то на радио, то здесь. Вахтерша разглядывает его приветливо.
– Задержался? – спрашивает она.
– Сегодня две лампы лопнули, – говорит он. – Такой грохот! Менял…