Та-та-та-та…
Та-та-та-та…
Сереже снится война. Будто он летит на своем оранжевом самолете и строчит по невидимому врагу. Трассирующие пули идут впереди самолета широким белым веером, вспарывают землю внизу, Сережа летит на бреющем, одно крыло чуть вниз, потом штурвал к себе, и оранжевый самолет круто взмывает вверх. Сережа видит, как оттуда, из-под облака с золотой каймой, падает на него черный крест – вражеский самолет.
Он нажимает гашетку.
Та-та-та-та…
Но трассирующий веер не рассыпается впереди него.
Та-та-та-та…
Значит, кончились патроны. Кто же тогда стреляет? Черный крест? Черный крест…
Сережа видит, как смертельный веер тянется к нему, словно белые длинные пальцы. К его заметному оранжевому самолету.
Сережа вскакивает. Ощущает, как капельки пота ползут по лбу. Фу, душно в комнате.
Он вздрагивает.
Та-та-та-та…
Черный крест опять строчит. Хотя нет, это стук. Кто-то стучится в дверь. На улице уже светает.
– Мама, – шепчет Сережа, – мама!
Она поднимает голову, говорит испуганно:
– Что случилось?
– Стучат.
– А-а, – говорит мама, позевывая и сразу успокаиваясь. – Ну открой.
После душного сна Сережа приходит в себя. Никакого креста нет, слава богу. Все нормально. Дом, мама. Он вздыхает и идет к двери…
Та-та-та-та…
– Сейчас, сейчас, – ворчит он, вовсе успокаиваясь, сбрасывает цепочку, вертит кругляш английского замка, распахивает дверь и отступает назад.
Сердце у него обрывается. Будто он снова уснул. Будто продолжается страшное видение, только теперь другое. Вторая серия.
В дверном проеме стоит Никодим.
Он улыбается, глядит приветливо на Сережу, потом шагает вперед, молча протягивает ему руку, и Сережа, как загипнотизированный, дает свою.
Сначала, пока никого не видно из-за отворенной двери, мама удивленно моргает глазами, но, когда Никодим входит в комнату, она вскакивает, прикрывая себя одеялом, потом, отвернувшись, натягивает халат, поворачивается и смотрит на Никодима, растерянная и взлохмаченная.
А Никодим, ничего не замечая, подходит к столу, грохает на него тяжелую авоську, рядом приставляет фибровый чемодан.
– Не ждали! – говорит он, усмехаясь. – Помните, картина такая есть. Кого-то из передвижников, кажется. Так и называется: «Не ждали».
Сережа помнит. В какой-то книге видел. Комната большая, не такая, как у них, и все в ней замерли, потому что на пороге стоит человек, коротко стриженный, усталый. Вернулся, наверное, из тюрьмы. Или с каторги. Революционер.
Там понятно, там революционер. А Никодим тут при чем? Ну да, не ждали… Вообще не ждали, правильно. Хотя почему же? Ждали. Даже приготовились.
Сережа видит, как трудно маме. Он вглядывается в ее лицо, и она чувствует его взгляд. Но не может решиться. Не может шагнуть к Никодиму и сказать ему сразу. Она оборачивается к зеркалу, торопливо причесывается, а Сережа стоит один на один с Никодимом.
Гость развязывает авоську. Старательно развязывает.
– Аня, – говорит он, не отрываясь от авоськи, – вы извините, что я так рано… Хотел было другим поездом, но не утерпел, взял билет на самый первый, приехал ночью, еле утра дождался – и бегом к вам… Так что извините, разбудил все же.
– Ничего, – глухо отзывается мама, не отворачиваясь от зеркала.
– Хотел попозже прийти, – говорит Никодим, – но думаю, Сережу надо застать, пока в школу не ушел, может, думаю, порадую… – Он зубами развязывает свой проклятый узел, но говорить не перестает. – Аня, – мычит, – а ты Сереже-то, м-м, черт, вот замотал… Ты Сереже-то все сказала?.. Ничего… Надо же… Ничего не скрыла?
Мама молчит.
– Ну вот, – балабонит Никодим, – размотал все же. – Он хрустит бумагой, разворачивает сверток, оборачивается к Сереже, протягивает ему сперва ласты, потом трубку для ныряния, потом маску.
Сережа растерянно топчется на холодном полу, держит охапку подарков и чувствует себя одураченным. Не знает, как быть. С Никодимом он разделался еще вчера. Вечером, когда мама порвала его карточку. И вот он пришел. И дарит подарки. И заговаривает зубы. А мама причесывается у зеркала и молчит. И будто ничего не видит.
Не видит! Все она видит! Только трусит.
Сережа решается. Он больше не даст себя одурачить. Жалко, конечно, возвращать все это добро. Ласты вон какие зеленые, прекрасные, лягушачьи! И трубка! И маска! Но разве можно на это поддаваться? Он не карась какой-нибудь глупый. Он на красивые приманки не клюнет.
Сережа шагает вперед, складывает подарки на стол, говорит хриплым голосом:
– Спасибо, мне не надо. – И добавляет невпопад: – Мне в школу надо.
Никодим останавливается, смотрит внимательно на Сережу, но Сережа торопливо одевается и не глядит по сторонам. Только чувствует на себе тяжелый этот взгляд.
Никодим переступает с ноги на ногу, спрашивает маму:
– Что же, Аня, получается, а?.. Или ты передумала?
– Передумала, – отвечает мама, все причесываясь.
– Да повернись ты! – вдруг командует Никодим.
Сережа возмущенно вскидывает голову, хочет сказать, чтобы потише он тут себя вел, не командовал, но видит, как покорно поворачивается от зеркала мама, как смотрит она на Никодима испуганными, округлившимися глазами, в которых дрожат слезы, и вдруг его озаряет: мама слушается Никодима! Значит!..
– Извини, Никодим! – говорит мама и что-то теребит в руках. Сережа видит, что она перебирает обрывки фотографии. Той, вчерашней. – Извини! – повторяет она. – Я не все учла… И я передумала.
– Но как же так? – разводит руками Никодим. – Мы же переписывались! Два года!.. Мы договорились!.. Я приезжал!..
Он восклицает, лицо его покраснело от натуги, уши топориком тоже порозовели, и Сереже становится жаль его.
Но жалость тут же исчезает.
Никодим говорит маме:
– И вообще, Аня! Ты так настаивала, так хотела, чтобы мы жили вместе. В конце концов, ты знаешь, я иду против воли матери!
Сережа хлопает глазами. Он думает, мама сейчас взорвется. Прогонит Никодима прочь. Но мама жалко улыбается, говорит, нисколечко не обижаясь:
– Да, да, Никодим, ты прав, все так и есть, но я не могу… Решила.
Никодим оборачивается к Сереже, подхватывает свой чемодан и шагает к двери.
Он больше не смотрит на маму. Он разглядывает Сережу. С интересом разглядывает, и Сережа замечает, что губы у Никодима вздрагивают, как от сильной обиды.
– А это? – говорит ему Сережа, показывая на подарки, но Никодим не слышит. Он останавливается в распахнутых дверях, пристально смотрит на Сережу и сипло произносит:
– За что ты меня ненавидишь?
Сережа чувствует, как сердце в груди начинает метаться зайчиком. Почему он так говорит? Разве Сережа его ненавидит? Вовсе нет… Совсем нет… Он не ненавидит его…
Сережа вскакивает. Он открывает рот, чтобы объяснить, чтобы как-то ответить этому чужому человеку, но вместо слов из него вырывается странный хрип.
Дверь захлопывается.
Никодимовы шаги грохочут по кухне. Взрывается дверь на сильной пружине, и у соседки, наверное, вылетают мозги.
Все стихает.
А Сережа стоит, открыв рот, захлебываясь от подкатившей к горлу обиды.
Май, а на улице дождь, нудный, будто осенью. Тучи над самыми крышами носятся рваные, клочковатые, злые. Тягостно на душе. И от погоды, и от утреннего разговора.
Сережа смотрит за окно, в плотный дождь, который стушевывает силуэты домов, и будто перед Никодимом оправдывается.
Что же, в самом деле он Никодима ненавидит?
Ну ненавидит, допустим. От обратного пойдем. Как в теореме. А за что он его любить должен? За то, что к ним прийти хочет?
Сережа раздумывает. Вспоминает маму.
Он тогда сразу за Никодимом выскочил. Схватил портфель и убежал. Мама у комода осталась. Глаза широко открыты. В пустоту смотрят. Глаза большие, а лицо постарело мгновенно…
Сережа судорожно оглянулся, приходя в себя, как бы возвращаясь в действительность. Класс. Зеленые стены. Учительница возле доски ходит. Вероника Макаровна, по прозванию Литература.
Лет Веронике Макаровне много, но она всегда на высоких каблуках ходит. А ноги тонкие и, наверное, слабые, поэтому на каблуках она пошатывается. Как на коньках, если плохо катаешься. Чулки при высоких каблуках Литература носит простые, ученические, в резинку, но они всегда перекручены.
– Ну, кто ответит? – спрашивает Вероника Макаровна и подслеповато щурится: она близорукая, так что тем, кто на задних партах, может повезти – издалека лиц не разглядит, а фамилию – кто там сидит – не сразу вспомнит. И вообще она странная. Вот и теперь остановилась у окна и словно забылась. Забыла, что у нее класс, что она спрашивать должна. Смотрит на улицу, где дождь ерошит лужи. Класс притих. Если вот так тихо сидеть, Вероника Макаровна может долго за окно глядеть. Минут пять. А то и больше. Наконец она оборачивается.
– Ну, кто ответит? – повторяет Вероника Макаровна. Сережа видит, как Понтя, сосед его, руку тянет.
Вероника Макаровна смотрит на Понтю, потом в журнале ручкой ставит напротив Понтиной фамилии точку и торжественно объявляет:
– Пантелеймон Карпов.
Имя, конечно, у Понти забавное. Пантелеймон! Да сейчас таких имен никому и не дают. Но Понтя как раз этим гордится. Его так в честь деда назвали. А дед у Понти – Герой Советского Союза. Генерал в отставке. Деда у Понти никто не видел, он в Москве живет, но карточку Карп приносил. Очень он на генерала своего похож.
– Отвечай! – говорит Понте Вероника Макаровна.
– В повести Пушкина «Капитанская дочка», – говорит Сережин сосед, – есть два типичных представителя своих обществ.
– Гринев – от «Динамо», Пугачев – от ЦСКА, – ворчит кто-то в классе, по партам прокатывается смешок.
Вероника Макаровна стучит ручкой по столу.
– Гринев – представитель дворянского общества, – декламирует Пантелеймон, – и, хотя он является врагом крестьян, он вынужден обратиться к Пугачеву за помощью по личным вопросам.
– Выбирай выражения, – говорит Литература, – думай, как говоришь.
– Да я в том смысле, – горячо объясняет Понтя, – что ведь ему же никто, кроме Пугачева, не помог. Пугачев был добрый человек. Пугачев возглавил восстание крестьян против царизма. Зря он только себя за царя выдавал. Пушкин подчеркивает его обреченность, потому что в то время еще не назрела революционная ситуация.
– Когда назрела революционная ситуация? – спрашивает Вероника Макаровна.
– Седьмого ноября семнадцатого года, – отвечает ей кто-то с места.
– В начале, – поправляет она, – семнадцатого года. А когда происходили события, описываемые в «Капитанской дочке»?
– В восемнадцатом веке, – отвечает Понтя.
– Вот именно! – подтверждает Литература, поднимаясь со стула и давая Понте сигнал садиться. – События, описываемые в «Капитанской дочке», – говорит она, – относятся к тысяча семьсот семьдесят четвертому году и отражают события восстания крестьян под предводительством Емельяна Пугачева…
Вероника Макаровна говорит что-то про Пугачева и Гринева, а Сережа думает о Марии Ивановне, из-за которой и случились у Гринева все эти происшествия с Пугачевым, вспоминает сцену перед сражением: как стискивал Гринев рукоять шпаги, как горело его сердце, как воображал он себя рыцарем Марии Ивановны и желал защитить ее от врага.
Сережа растерянно оглядывает класс и видит Галину косу. «Вот с кем надо поговорить», – думает он а принимается внимательно смотреть на Галю. Она беспокойно начинает шевелиться, потом поворачивается, глядит вопросительно на него.
– Воробьев! – слышит он голос Литературы и поднимается, мучительно думая, что же спросила сейчас Вероника Макаровна. Но она говорит ему: – Ты чего такой рассеянный?
Сережа пожимает плечами, глядит внимательно на учительницу.
– Бывает, – говорит он виновато.
И Вероника Макаровна неожиданно кивает:
– Бывает.
В глазах ее Сережа видит растерянность.
Дождь встал глухой белой стеной – в двух шагах, словно лес, скрывает человека. Девчонки и ребята бросаются с крыльца как в омут и тут же пропадают. Краешком глаза Сережа следит за Васькой и мчится за ней, боясь отстать, потерять из виду. Длинноногую девчонку догнать непросто. Сережа хочет уже позвать ее, крикнуть, чтобы подождала, но неожиданно Галя ныряет в чужой подъезд. Сережа заскакивает следом.
– Тебе чего? – настороженно спрашивает запыхавшаяся Галя.
Он переступает с ноги на ногу, мнется, не знает, как начать, как вообще надо спросить про то, что нужно.
– Галь! – заикаясь, говорит Сережа и повторяет: – Галь! – Наконец бухает: – А у меня мама жениться хочет.
– Замуж выйти, а не жениться, – поправляет его Васька. И переспрашивает: – Хочет?
Васька смотрит на него внимательно, приблизив к Сережиному лицу свое лицо.
– Не знаю, что делать, – вздыхает Сережа.
– Он нехороший? – спрашивает Галя. – Пьяница?
– Нет, – растерянно отвечает Сережа. – Не пьяница. – Потом, разозлясь, объясняет: – На фиг он мне нужен: у меня отец есть.
Васька задумывается, отворачивается к дождю. Говорит неуверенно:
– Но ведь замуж не ты выходишь… Мама…
– А зачем ей замуж? – удивляется Сережа. Никак он не может этого в толк взять: действительно, зачем? Разве плохо жили они до сих пор? Разве скучно им было друг с другом? Ну разве же это неясно – придет третий, лишний, и никогда уж не будет Сереже так хорошо с мамой и маме с ним, потому что Никодим будет мешать. Что ему, про отметки рассказывать прикажете? Про авиамодельный кружок? Про то, что Сережа хочет на отца походить и будет, как он, летчиком?
– Ты странный человек, – говорит Галя, строго глядя на Сережу. – Зачем маме замуж? Для счастья. Разве не ясно? Ведь человек рожден для счастья, как птица для полета, слыхал? Она еще не старая. У нее еще должен быть муж. Защита и опора.
– Рассуждаешь, как старуха, – недовольно бурчит Сережа, но что-то словно успокаивает его. – Защита и опора, – хмыкает он. – А я?
Галя улыбается.
– Ты, конечно, защита, – говорит она, – но не опора. Пока что, конечно. Вырастешь, будешь и опорой.
– Высоковольтной? – смеется Сережа.
На душе полегчало, будто и в самом деле Галя – старая старуха, которая все объясняет и успокаивает. Подъезд, куда они забежали, недалеко от Сережиного дома. От Васькиного еще ближе. Но он вдруг предлагает:
– Идем в кино!
В конце квартала – «Колизей». Сквозь дождевую дымку горят огни не вовремя сверкающей рекламы.
Васька кивает, и они мчатся. Бежать с Васькой приятно, Сережа сдерживает себя, чтобы не обгонять ее, чтобы она бежала чуток впереди, самую малость. Лужи хлопают под ботинками, расплескивая в стороны брызги. У Сережи есть рубль – им хватает на билеты и на кофе. И даже на два песочника. Он прихлебывает невкусный, но горячий кофе и снова вспоминает последние Васькины слова. И чем больше думает над их смыслом, тем ему хуже. Действительно. Замуж хочет мама, а решает он. Как глупо.
– И потом, – вдруг говорит Васька, – отца не вернешь, ведь правда? Что же делать?
Гаснет свет, на экране мельтешат кадры.
Сережа смотрит кино, но в голове его совсем другое.
Как все запутано, в самом деле… Как все горько.
Мама часто говорит: «В жизни все бывает не так, как в кино. Я сама убедилась». Когда говорят другие, этих слов не слышно. Пропускаешь мимо ушей. Но когда касается самого…
Сережа смотрит на Ваську, на грустную ее косичку, и она, не поворачиваясь, стукает его по руке:
– Смотри на экран.
– Смотрю, – покорно отвечает Сережа.
Дождь прошел.
Сережа стоит перед высоким серым зданием. Вверху, под крышей, блестят шагающие серебряные буквы: «Почта – телеграф». И часы в полстены.
Все в городе знают, где почтамт, но очень немногим известно, что здесь без всяких вывесок – и вход со двора – на верхнем этаже находится радиостудия – важный объект. Государственный. И его охраняют.
Сережа гордится: мама его как бы на важном заводе работает. Туда только по пропускам вход. Поэтому Сережа к вахтеру подходит, просит:
– Позовите, пожалуйста, Воробьеву.
– Анну Петровну? – спрашивает женщина с пистолетом. Сережа ей улыбается. Это тетя Дуся. Она на вахте, чтобы не скучно, любит вязать.
Сережа ждет маму, прогуливается вдоль здания и вдруг замечает, что возле лужи на корточках сидит тети Нинин Котька.
Сережа к нему подходит, говорит:
– Здорово, Котька.
– Сергуне наш привет, – отвечает важно Котька. Ничуть не удивляется его появлению.
– Сергуня, – спрашивает он без перехода, морща маленький, кнопочкой, нос, будто только и ждал, когда Сережа придет, – а тебе страшно?
– Чего страшно? – не понимает Сережа.
– Посмотри в лужу, – говорит Котька. – Видишь, какая глубина. Видишь, вон то большое дерево в этой луже умещается.
Сережа смотрит в лужу. Вот какой глазастый этот маленький Котька. Действительно, если вглядеться в лужу – глубина страшенная. И дерево в ней, и кусочек почтамта, и даже тучи. Сережа закрывает глаза. Открывает их снова.
– Нет, не страшно! – отвечает Котьке.
– Это сейчас не страшно, – говорит Котька, – потому что ты большой. А когда ты маленький был, тебе тоже было страшно.
Сережа берет Котьку за лямку коротких его штанов, поворачивает к себе. Котька доверчиво обнимает Сережу за шею, щекочет его за ухом. Сереже не хочется его огорчать.
– Страшно! – говорит он. – Еще как страшно. Мне и сейчас страшно бывает.
– А чего ты боишься? – спрашивает Котька, но ответить не дает. Лоб его сморщен. Он все время что-то соображает. – Я, например, боюсь тигров, леопардов и змей. Змеи шипят. Но я их не видел. Только в кино.
– А леопардов и тигров? – смеется Сережа.
– Тоже в кино, – ничуть не смущается Котька.
В Котьке накопилось много мыслей, ему их надо обсудить, и он без передыху говорит Сереже:
– Хочешь, научу, как надо сорок ловить? Берешь бумажку от шоколадной медальки, привязываешь к ней длинную нитку, бросаешь медальку под дерево, где сорока сидит, и начинаешь к себе тянуть. Сорока бумажку увидит, подлетит, а ты веревочку к себе тяни. Она подойдет, ты снова – к себе. Вот сорока за блестинкой совсем близко подойдет, тут ты и ловишь.
Котька облегченно вздыхает. Он, наверное, боялся, что не успеет рассказать все подробности и Сережа уйдет. Но Сережа не ушел, и теперь можно вздохнуть. И даже вытереть под носом.
– Котька, – спрашивает Сережа, – а ты тут с кем?
Но Котька не успевает ответить.
– Сережа! – кричит от проходной тетя Нина. – Иди сюда! Я тебя проведу!
Наверху, где радиостудия, люди ходят тихо. Разговаривают вполголоса. На специальном табло, как у входа в рентгеновский кабинет, горят строгие красные буквы: «Тихо! Идет передача!»
Тетя Нина вводит Сережу в аппаратную. Тут стоят магнитофоны, огромные, вполроста. Это если взрослому. Сереже так до груди будет. Медленно вращаются огромные бобины с магнитной пленкой.
Вот интересно! Когда фотографируешься, все понятно. Фотопленка, светочувствительный слой, проявитель, фотобумага… В фотографии свет записывает твое лицо – это ясно. Происходят химические изменения. А здесь? Пленка крутится с одной бобины на другую. И никак не изменяется. А записывает-то посложней изображения! Записывает звук!
Тетя Нина держит Сережу за плечо, чтобы не отходил, кивает на большое окно в стене.
За стеклом, как в аквариуме, сидит мама. Она шевелит губами – что-то говорит, но что – не слышно. И это выглядит очень забавно.
Сережа разглядывает мамин аквариум. В комнате, где она сидит, все стены обиты материей, чтобы не было резонанса. Перед мамой на гнутых ножках, будто склонившиеся цветы, штук пять микрофонов. Один, побольше, похожий на черный блин, свисает прямо с потолка.
Мама читает старательно, изредка отрывается от бумаг, но в окно не смотрит – глядит на потолок или в сторону. Иногда она жестикулирует. Морщит лоб. Прикрывает глаза. Качает рукой в такт словам. Может быть, читает стихи.
Мама ведет себя так, будто совсем одна. А на нее глядят человек десять. Пристально смотрят. Другой бы не выдержал, смутился, но маме до людей по эту сторону окна дела нет. Она своим занята.
Мама кончила читать, откинулась на стул, устало бросила вниз руки.
У главного магнитофона стоит дядька – седой и лохматый. Волосы у него – будто дым из трубы валит, торчком стоят. Щетина на бороде. Но глаза веселые, так и бегают.
– Молодец, Анька! – кричит он маме, щелкнув чем-то.
И вдруг мамин голос, измененный динамиком, Сережу оглушает.
– Черта с два! – говорит мама грубо. – Переписываем!
– В последний раз, – испуганно кричит взлохмаченный дядька. – А то на тебя не угодишь. Просидишь с тобой до ночи! И передача скоро!
– Не ори! – спокойно советует ему по радио мама.
Сережа думает, дядька рассердится, но он только смеется, нажимает кнопку в магнитофоне. Лента с маминым голосом несется назад, как курьерский поезд.