bannerbannerbanner
Никто

Альберт Лиханов
Никто

Полная версия

9

На обратном пути они многое обсудили. Вернее, обсудил Валентин, Кольча только иногда переспрашивал и уточнял.

Сперва хозяин объявил, сколько стоила ему гостиничная эпопея с обменником: тысячу баксов. При этом он заметил, что рыжая кассирша еще милая женщина и запросила недорого.

Кольча спросил:

– За что?

– За то, что такую сумму перевернула. Могла и отказаться.

Потом Валентайн мечтательно и завистливо пообсуждал разряженных баб и мужиков в холле отеля, которые рассасывались потом по ресторанам, утекали в казино или в такие же роскошные номера, как у них, а то и покруче. Он спросил Кольчу, узнал ли он такого-то и такую-то, которые частенько возникали на экране телека, и Топорик только теперь соображал, откуда в толпе знати знакомые ему лица.

«Тусовка!» – Валентин злобно повторял это слово, хмыкал, ругался и задавал Кольче безответный вопрос:

– Это мы-то с тобой бандиты? Бледные беззащитные мотыльки! Вот кто бандиты!

Топорик не понимал, и Валентин принимался объяснять, какое в столице чудовищное блатнерство, как банкиры крутят деньги близких им людей, среди которых вся эта поганая шушера, какие безумные деньги получает хотя бы Пугачиха вместе со своим юным мужем Филей, и есть команды, которые провозят из-за речки в обход налогов тысячи иномарок. Но и это все мелочь, утверждал он. Главное – казенные капиталы, которые получают блатные банки, крутят их, воруют или хотя бы прячут, чтобы на деньги получить новые деньги. Не говоря про нефтяные и газовые компании, которые давно стали частными.

– Ты ведь проходил в школе – сколько лет образуется нефть?

– Тысячи, наверное!

– И кому принадлежит она?

Кольча пожал плечами.

– То-то и оно! Принадлежит всем! И не только тем, кто сейчас живет. Но и тем, кто до нас жил. После нас будет! Это общее богатство, понимаешь? И вдруг эту нефть ни с того ни с сего получает банда ублюдков. Только потому, что они где-то наверху. Они ею торгуют, гребут капусту, тырят ее в заграничных банках. Заежись!

Хозяин вертелся в кресле, даже подпрыгивал от ярости – никогда Кольча его таким не видел. Ясное дело, он завидовал всем этим смокингам, которые окопались в Москве и им достается что-то, недоступное Валентину. Но эта зависть смешивалась с презрением. Слушая шефа, Кольча соглашался, что сладости новая знать получает не за труды, а просто так или за что-то другое, неизвестное им, может, потому, что она близко к власти и деньгам.

– Тебе, наверное, кажется, что мы вчера наменяли кучу долларов, – возмущался Валентин, – так вот, для них это – тьфу! Плюнуть да растереть! В одном казино просаживают за вечер по десять штук. Один человек! Асколько их тут, настоящих крутых? И сколько этих казино? Сколько рестораций, куда без тысячи не появляются! Сколько роскошных гостиниц со всеми усладами развелось? И там снимают номера для офисов – на месяцы, на целые годы, чуешь?

Кольча кивал, пытался чуять, но что-то слабо у него выходило. Зато, чем ближе они подъезжали к родным пенатам, тем чаще он думал про эти доллары в чемоданах. Раньше ведь представления не имел, сколько там и чего в этих серебристых углах, и это сильно облегчало дело. А теперь он знал точную сумму. И она давила, жала на самую макушку: а что, если…

Что, если кто-нибудь узнает про такие деньги, про то, где они хранятся? Ведь это только кажется, будто знают об этом двое: Валентин и Кольча. А парикмахерша Зинаида – ведь она следила за работами в квартире с подушечками? А те два мужика – рабочие? И, может, кто-то видел Валентина, когда он приходил и уходил с этими приметными чемоданами?

Может, хозяин и правда был слегка экстрасенсом и угадывал чужие мысли, а скорее всего просто их соображения, как машина, катили в одну сторону, но на подъезде к своему городу Валентин пересел за руль, и они завернули в знакомый березовый колок. Кольча разглядывал рощицу, где они увиделись первый раз, – теперь безлистную, ранне-весеннюю, голую. Шеф остановился, сунул руку во внутренний карман – и вдруг достал пистолет.

Он нахмурил брови и наставил ствол на Кольчу. Сказал хрипло, ни с того ни с сего:

– Выходи!

Топорик хлопал глазами, ничего не понимал, но Валентайн был серьезен и строг. Сердце у Кольчи стало запоздало раскачиваться. Ничего не понимая, он выбрался из машины, и только тут хозяин расхохотался.

– Ну ты даешь, парень! – радовался он. – Неужто поверил?

«Это ты даешь!» – про себя отвечал Кольча. – Ну и шуточки!» Какая-то слабость утишала стук сердца, сползала в низ живота, в ноги. «Неужели я напугался? – спрашивал себя Кольча. – Неужели мог во все это поверить?»

Выходило, мог.

Они отошли от «мерса» шагов на десять, Валентин прицелился в дерево. Жахнул выстрел, потом второй. Он обернулся к Топорику, протягивая оружие, сказал:

– Попробуй!

Подал несколько советов: как стоять, как держать пистолет, как целиться, как нажимать курок. Сердце Кольчи вновь затрепыхалось, рука задрожала. Остановив дыхание, он нажал курок и увидел, как от березы, в которую целился, отлетел кусочек коры.

Удивительно, но с каждым выстрелом он успокаивался больше и рука становилась тверже. Грохот и толчок в руку наполняли непонятной радостью. Будто ты становился сильней, рука твоя получила продолжение: длинное, стремительное, убийственное.

Когда патроны кончились, Кольча уже не помнил никаких волнений, никаких обид. Он опять горячо любил Валентайна и ничего не хотел больше, чем пострелять еще.

Валентайн сказал, принимая оружие, вглядываясь в Топорика, примечая в его облике перемены:

– Нравится? Вот еще бы из снайперской винтовочки, а?

– Она есть?

– Найдем! Было бы желание!

– Найди! – попросил Кольча с необыкновенным жаром, и опять смутился: имел ли он такое право, просить – да не что-нибудь, а винтовку, Боже ты мой. Пистолетом бы овладел для начала-то! Впрочем, брякнул он все это по инерции, от перевозбуждения, и всерьез к разговору не отнесся.

Валентин засмеялся: было чему.

– Обязательно, – сказал он, – раз тебе так понравилось.

Они уселись в машину – опять за рулем хозяин, – спокойно выехали из рощи, подкатили к Кольчиному дому. Удивительно, но, когда выносили старые фибровые чемоданы, никто на них и внимания не обратил, хотя народу было немало. Все двигались по своим делам, все о чем-то думали, что-то разглядывали. Рассматривали и «Мерседес», но никто не обращал внимания на задрипанные углы, которые привез этот кар. Кольча и Валентин спокойно вошли в дом, сняли забавную одежку с серебристых чемоданов, уложили их в тайник.

Ну а там, в роще, когда Кольча закончил стрельбу, Валентин обвел руками место, где они стояли:

– Смотри!

Снег еще лежал между стволами, а там, где оттаяло, рыжела прошлогодняя трава. День стоял солнечный и теплый, свет и радость сопровождали их беспрестанно в этой, еще не до конца завершенной, поездке, и Кольча устыдился снова, когда Валентайн произнес:

– Через неделю – дней десять мы закопаем где-нибудь здесь чемодан с валютой. А я куплю еще один, точно такой же. И два пустых у тебя дома будут опять потихоньку наполняться рублями. Понял?

Да, Кольче было стыдно, что он поверил в пистолет, наставленный на него, подумал, будто брат сможет что-нибудь ему сделать. Убить? Какая глупость – среди бела дня, рядом с городом? За что? Да и кого? Надо было расхохотаться, вот и все, а он по своей угрюмой привычке опять отнесся к этому всерьез. Затрясся, сердце уронил, подумал… Впрочем, ничего не подумал, просто поверил хозяину, его всерьез отданному приказу, оказался в дурацком положении. Ну и шуточки!

А он! Действительно, без всяких дураков верит ему до последнего, раз посвящает в эту тайну одного-единственного. И если про тайник знают парикмахерша Зинаида и двое работяг, о березовой роще и правда знают лишь они двое.

И все-таки опять что-то в Кольче нехорошее ворохнулось, снова он не поверил хозяину до конца, хотя и звал его в мыслях братом. Он подумал: если тот сам никому больше не скажет…

Перебрал в памяти всех, кого знал. Получалось, что сказать Валентин про рощу может очень многим, но если они закопают чемодан вдвоем, как сказал шеф, место станет известно, таким образом, действительно лишь двоим..

10

Наутро Кольчу разыскал Гнедой, попросил денег на курево и, между прочим, перебирая убогие интернатские новости, сказал, что Гошку увезли в московскую больницу, потому что здешняя ничего поделать не может.

Кольчу сильно кольнуло где-то меж лопаток, каким-то непонятным шильцем – острым и быстрым. Он вспомнил, как Гошман рассказывал ему про свою болезнь и про то, что спасти его могла бы только кровная родня – братья да сестры. Требовалось пересадить костный мозг, его частицу.

Всякие мысли про человеческое устройство Кольча с содроганием выкидывал из себя, вот уж кем бы он не сумел стать, так врачом или хотя бы санитаром. Разбирать и чинить машину – простое дело, там бесчувственные железяки, но залезть внутрь человека, в его кровь и кости – от этого воротило, от одних лишь мыслей об этом.

Костный мозг. Что это? Кольча ел, бывало, то, что называли костный мозг, похожий на жир, выколачивая его из больших говяжьих костей, – неужто такое же и у людей? Только Гошман говорил, в позвоночнике… Бр-р…

Что же с Гошкой? В Москве… Эх, был бы настоящим другом, заехал к Гошке, привез передачку, вот бы обрадовался, ведь он там совсем один, но… Нет, заехать бы не смог. Валентин велел эту поездку держать в совершенной тайне. И не надо разжевывать, почему. Так что в ответ на рассказ Гнедого Кольча просто задумчиво посмотрел на него да отстегнул на курево лишнюю десятку, слушая восторженную повесть о том, как они тогда наутро споткнулись о его мешок со сладостями.

Гнедой ржал, показывая длинные прокуренные зубы, чего-то такое говорил пустяковое, а когда ушел, Кольча подумал о себе как бы со стороны, что ли, будто бы поднявшись вверх и глянув на себя оттуда, или, может быть, вовсе никуда не поднимаясь, а только отойдя или просто подвинувшись в сторону.

 

Кого он увидел, что разглядел, как бы вдруг разбуженный не хотевшим этого Гнедым?

Тонкого, недурно одетого пацана на диване в ухоженной, прибранной квартирке, не принадлежавшей ему? Умелого водителя легковых автомобилей, полуумелого автослесаря, которому еще далеко до настоящей мастеровитости? Человека, в кармане которого лежат приличные для начала бабки, сытого, с крышей над головой?

А может, он просто потерялся? Теряться можно не только в лесах, но и среди людей. Потерялся, хотя в мире материальном, где все измеряется адресом, тарелкой еды, теплой постелью, учением или работой, он как раз нашелся. Все у него есть! Но и ничего нет!

Он потерялся без всякой своей вины, просто потому, что лежал, как монетка, на виду, чуточку блестел, и его увидел и подобрал Валентин. Стал служить хозяину, стал его братом, посвящен в самые главные Валентиновы тайны, и оттого еще потеряннее, потому что легче и яснее не будет, ежели тягота давит на плечи.

Вот пришел Гнедой, поклянчил денег, поржал, ударил известием про Гошку, исчез опять и, сам того не понимая, ошпарил одиночеством. Кто он, этот Гнедой, который рад мелочевке на сигареты? Кому он нужен? А добрый мэн Гошка, которому никто не даст свой костный мозг, потому что никого у него нет? А он сам, Кольча? Никто!

Никто, ничто, нигде, никогда…

И вообще – как же все устроено среди людей? Почему, когда ты совсем один, ничего не можешь? Какую силу надо, чтобы выжить, выстоять самому, без помощи, без подпорок? Выбраться, получить специальность, работу, завести семью, родить ребенка?

Кольча вспомнил те полешки в Доме ребенка. Каждый из людей поначалу такой вот полешек. И сколько их, брошенных? Но если взять – и не бросить? Это значит, спасти человека. Так должно быть, но вот – не стало. Ни у тех полешков, ни у него.

Топорик представил себя вот таким беспомощным, глазеющим по сторонам кульком, ничего еще не соображающим, никакой такой беды не понимающим, и кровь ударила ему в голову. Таким он и добрался до своих пятнадцати лет – ничего толком не соображая. Плыл по течению.

Но вот пора остановиться, встряхнуться, понять, ухватиться за берег, взойти на него и жить.

Он ненавидел, злобно, до сердечного гула ненавидел неизвестную свою мать. Оставить его этаким вот беспомощным полешком – да как она сумела, смогла, посмела? За что наказала его вот этой сегодняшней его неприкаянностью, ненужностью, одиночеством? Первый раз он с удивлением подумал хорошо о полупьяных мамашках, бродящих по интернатскому двору – бесстыжие, срамные, стыдные, они в тысячу раз лучше матери… нет, женщины, родившей его и тайно канувшей в неясность, скрывшейся, сбежавшей, даже пусть умершей – ведь и смерть не извиняет это постыдное убегание…

Значит, подумал он по-взрослому, я должен подрасти, получить специальность, обязательно жениться и родить ребенка. Только тогда между ним и его дитем – не важно, кто это будет, – появится ниточка. У его ребенка будет он, отец, и этот его невидимый пока малыш, конечно, обопрется о него, а он обопрется на это будущее маленькое создание. И этот маленький человек спасет его, да, спасет.

У каждого человека есть две нити – от родителей и от собственных детей. И если одна нить оборвана, его держит другая, пусть даже если протягивается она от слабого, от маленького и бессильного. Это кажется – от бессильного. На самом деле сын или дочь – великая сила. Только не дай Бог, чтобы и эта ниточка не порвалась.

Мать! Где ты? Кто ты? Почему? Кольча мучительно, до слез в бесстрастных своих глазах, пытался вообразить ее облик – лицо, руки, одежду. Но ничего у него не получалось. Никаких намеков даже не подавала ему его младенческая память. Не кроилась его внешность и из мозаики встреченных им женщин – поварихи тети Даши, воспитательниц, не дай Бог, вроде Зои Павловны, и уж совсем спаси, из частей образа парикмахерши Зинаиды, вернее, множества Зинаид, встреченных им в разнообразных обстоятельствах, – с неподвижными, ничего не выражающими подбородками, равными им по ширине лбами – этакие овальные брикеты с наклеенными сверху волосами разного цвета, с одинаковыми отверстиями для глаз, носа, рта, размещенными лишь чуть выше или чуть ниже относительно лба и подбородка… Эти Зинаиды давно уже слились в его сознании в стандартную болванку, не выражающую чувств, но он бы согласился и на самую убогую и стандартную форму головы, окажись только это частью матери, его матери, пусть полупьяной, шепелявой, вонючей – лишь бы объяснила она хоть что-нибудь, пусть самую бесстыдную ложь рассказала, пусть только бы протянула от себя эту ниточку, соединяющую людей в невидимую цепь…

Только вот теперь, спустя почти год, как исчез с интернатского двора, Кольча неожиданно понял, почему, презирая мамашек, даже в самом неустойчивом возрасте, когда и море по колено, когда они все уже были рьяными курильщиками и знали вкус взрослого зелья, – даже тогда он странно сомневался в своем к ним отношении. Презирая, не смеялся над ними, испытывая отвращение, признавал их право на существование и, похоже, втайне завидовал тем, к кому хоть такие матери заявлялись на свиданку.

К нему никто не заявлялся, вот в чем дело, и хотя таких была целая ватага, а он, их признанный главарь, усмехался, наблюдая встречи заблудших мамашек с сопливыми чадами, втайне и он, и весь прочий безматерный люд тоскливо чего-то предчувствовал, ждал неведомого озарения, которым еще охолонет его жизнь, заставит вздрогнуть и опечалиться не детской тревожной тоской, а взрослым пониманием печального края, которое – не после них, выросших, повзрослевших, состарившихся, а – перед ними.

Краем кончается всякая жизнь, но не всякая – начинается.

Топорик сидел на диване, забившись в угол, сжавшись, занимая малую долю этого чужого пространства, весенние сиреневые сумерки вползали в окно, окаймленное палевыми занавесками, аккуратными, как и все остальное в этом запахнутом доме, неслышным криком, спорящим с разорванным, клочковатым, нестройным миром Кольчиного существования.

Ему хотелось крикнуть, но не кричалось, перехватило горло, а слезы пересохли в нем давно, еще в детстве. Говорят, такое случается с пустынниками – теми, кто всегда под иссушающими лучами солнца: все в них иссыхает, все выходит через пот, даже слезы.

Молчаливое, бесстрастное, неподвижное решение вступило в Кольчу: мать найти, ее судить своим собственным судом и отомстить.

А самому… Когда вырастет – жениться и родить дитя, спастись самому ниточкой, которая протянется от малыша к отцу. О любви он слыхал, даже как бы ее знал, но, как это часто бывает с недоросшими мальчиками, что это такое – не догадывался.

11

Право дело, Валентайн слышал все шевеления Кольчиной души. Наутро он появился в квартирке сам, велел запрягать «мерина», а когда выехали со двора училища, сказал, что они едут в Дом ребенка.

Адреналин, а это такое вещество, которое вырабатывает организм в свою же защиту при всяких волнениях, вплеснулся в сердце Топорика, но в меру, не очень бурно, и так вот – волнуясь, но не сильно, Кольча вслед за хозяином вошел в уже знакомый кабинет, увидел поднявшуюся навстречу даму, услышал ее толкования.

Протягивая Валентину четвертинку бумажного листа, причитая, что нарушает все мыслимые распоряжения, тетка рассказала, как ей с огромным трудом в каких-то там недоступных архивах удалось раздобыть вот этот адрес, где когда-то и проживала отказница Топорова Мария Ивановна.

Ни знакомое уже имя, ни слово «отказница» совершенно не зацепили Кольчу, он будто сквозь вату слушал обмен любезностями, который вели Валентин и главврачиха этого белоснежного склада живых полешков, и даже во дворе, прочитав адрес, переданный ему хозяином, Топорик был почти спокоен, совершенно недоверчив.

Адрес оказался местный, Валентин потребовал, чтобы они поехали тотчас же, и Кольча исполнил его волю. Своей у него не было.

Впрочем, а что делать? Не ехать? Забрать адрес, а потом пойти одному? Смысл? Ведь хозяин был его другом, он выполнял свои обязательства, немало ведь времени прошло с тех пор, как они были здесь первый раз, – Валентин помогал Кольче. Можно ли отвергнуть это?

Они пересекли город, с трудом нашли улицу, указанную в листке. Летом здесь, должно быть, настоящая деревенская благодать, а сейчас – глубоченные лужи, дорога не для «Мерседеса», и вокруг скучные серые ветви каких-то оттаивающих кустарников. Нашли дом – двухэтажную покосившуюся деревяшку, постучали.

Дверь открылась сразу, и в темном проеме, на фоне черной прихожей или, может быть, сеней явилось нечто нежданное, как вспышка какая-то, какой-то непонятный свет.

Перед ними, в деревянном обрамлении, стояла девочка в голубом платье – русая, гладко расчесанная и с косой, перекинутой вперед, на грудь.

Глаза у девочки были тоже голубые, прозрачные и глядели на двух взрослых людей, возникших перед ней, беззащитно и доверчиво.

Ноги ее были в больших, похоже, мужских тапочках, голубые, как и платье, колготки облегали тоненькие ноги. Вообще вся она походила на мотылька, радостно замершего на пороге свободы и заключения, света и темноты, не знающего, лететь ли дальше или вернуться назад.

Валентин вежливо поздоровался, боясь спугнуть явившееся чудо, эту Дюймовочку из древней сказки, вежливо же поинтересовался, живет ли тут Мария Ивановна Топорова, и девочка открыто улыбнулась, показав ровные, сияющие белизной, как в рекламе зубной пасты «Аквафреш», зубы, ответила тоненьким голосом:

– Вы ошиблись, здесь таких нет.

– А может быть, когда-то жила? – не изменяя своей вежливости и не выказывая нетерпения, настаивал Валентин.

– Не знаю. Нет, – отвечала девочка, а Топорик, стоя за плечом у хозяина, ощущал, как адреналин, непонятно по какой причине, переполнил его: ведь он, как ему казалось, совершенно не волновался.

– Может быть, в доме есть кто-то постарше? – настаивал галантный Валентайн. – Понимаете, это было довольно давно.

Дюймовочка не обиделась, согласилась, кивнула и крикнула, не оборачиваясь:

– Ма!

Что-то хлопнуло, в сенях или прихожей, как ни назови, в полутьме, одним словом, замаячила женщина, но на порог не вышла, а оттуда, из сумерек, спросила, в чем дело, и когда Валентин повторил, ответила, не колеблясь:

– Да, была тут когда-то квартирантка, но уехала в Сибирь, на какую-то стройку, и, говорят, умерла. А вы откуда? Кто? Зачем ищете?

Валентин обернулся на Кольчу, отыскивая в его взоре ему одному понятный ответ, – да и то верно, чего теперь таиться, раз умерла эта его неизвестная мать, и его понесло:

– Мы вообще-то из городского управления образования. Видите ли, Топорову разыскивает ее сын, прислал нам запрос из Москвы, он теперь видный человек, учится в институте международных отношений, будущий дипломат, ему за границу на работу ехать, вот и выясняет – для анкет, понимаете, разных, туда-сюда…

– Из Москвы? – удивилась недоверчиво женщина. И приблизилась к девочке. Лицо ее оставалось в полумраке, но все же высветилось: не очень старое и вовсе не похожее на портреты Зинаид, худощавое, с чуть выпуклыми голубоватыми, как у девочки, глазами.

А Валентайн, заслуженный мастер трепа, завершал, чуть утомляясь, свой пируэт:

– Ну что ж, раз умерла, сделаем запрос в органы актов гражданского состояния, ответим будущему дипломату – надо уважить его. А… куда она убыла-то? В какой, вы сказали, сибирский город?

Женщина на мгновение замялась, будто что вычисляла на скоростном компьютере, потом ответила:

– В Новосибирск.

Валентин произносил завершающие округлые фразы о том, как они благодарны, что извиняется за беспокойство, а Топорик все разглядывал Дюймовочку в голубом, ее глаза, тонкое лицо, русую косу – такую удивительно чистую и целомудренную, ее хрупкую, худенькую фигурку, светлеющую на фоне темного мрака сеней.

Наконец они попрощались окончательно и ушли, и хотя Кольча больше не оглядывался, спиной чувствовал, как Дюймовочка глядит на машину, да и мать тоже разглядывает их, конечно же, вовсе не похожих на работников управления народного образования, и разве могут быть в этом управлении такие машины, как этот первоклассный зверь?

А Валентин, точно грузчик, сваливший с себя тяжкий куль, расслабленно толковал, что теперь Топорик может жить вольно, выкинуть из головы свое прошлое, ведь незримое же, невидимое ему, а значит, и несуществующее, потому как Топорик не помнит его, а вот теперь, когда выяснено, что матери больше нет, надо забыть это смутное прошлое так, как будто его никогда не было и другого не дано… Это значит, распорядилась судьба…

Валентин был явно рад, смеялся, тормошил Кольчу, и это ему слегка удалось, Топорик откликался его репликам, кивал, пытался тоже неуклюже, но шутить, если шутка приходилась к месту. И все же не покидала его какая-то тяжесть. И даже память о девочке в голубом платье не могла стереть какую-то непонятную тоску.

 

К вечеру, в тот же день, запасшись двумя титановыми лопатами, они закопали чемодан с деньгами.

Он оказался самым настоящим сейфом, который сперва прошел крутое испытание. Наполнив полную ванну в Кольчиной квартире, Валентин положил вовнутрь кирпич, а сверху стопу старых газет.

По периметру открытого чемодана была черная резиновая прокладка, верхняя крышка плотно входила в нее, такой чемодан мог хранить бумаги под водой, что и было испытано с блеском: ни единая капля не проникла внутрь.

Валентин наполнил водонепроницаемый чемодан баксами до упора. Хранилище было размером примерно сантиметров семьдесят длиной, пятьдесят высотой и пятнадцать шириной, так что влезло раз в десять больше того, что они наменяли в Москве, – Валентин довез недостающее в несколько ходок. Топорик все это время старался выходить из комнаты, пока там священнодействовал хозяин, – то в кухню, то в туалет или в ванную, без всякой к тому нужды. Но брат и шеф без конца его подзывал, как будто втягивал в свои хлопоты. А может, поглубже, поосновательней погружал в тайны?

Рейтинг@Mail.ru