И вдруг Толик увидел Цыпу.
Он изо всех сил тер о штаны свои руки.
Цыпа! Значит, это Цыпа! На воре шапка горит! Так вот как он решил отомстить, гад!
Махал Махалыч проверил руки у Женьки, взглянул на Цыпины ладошки, ничего не заметил и шагнул было дальше, как вдруг Машка Иванова сказала удивленно:
– А штаны-то!
Махал Махалыч вернулся.
– Ну-ка встань! – велел он Цыпе.
И тот, сразу вспотев, медленно вынул из-под парты свои длинные, костлявые ноги.
По классу покатился гул. Будто морская волна, которая несется, мчится к берегу, с каждой минутой становится выше, выше – и вот грохочет о прибрежные камни.
Коленки Цыпиных брюк были белым-белы, словно он ползал по доске на карачках.
Лицо его залилось зеленой краской. Цыпа озирался на скамейку, где сидели родители, и Толик услышал, как оттуда прогрохотали полковничьи шаги.
Цыпин папа, красный, как взломанный арбуз, приблизился к сыну и хлобыстнул его тяжелой рукой по уху.
– Сукин ты сын! – воскликнул он.
И вдруг произошло неожиданное.
Произошло то, чего никто не ждал, даже сами ребята.
Пятый «А» расхохотался.
Пятый «А» дергал коленками, валялся на партах, кто-то даже упал на пол. Пятый «А» хохотал, покатывался, давился со смеху. Пятый «А» ржал как ошалелый, умирал со смеху, лопался на части.
Полковник растерянно озирался. Цыпа ревел. Отошла в угол Изольда Павловна, погасив стеклышки пенсне. Родители испуганно дергали своих ребят за рукава, чтобы они утихли, угомонились, а Машкин брат даже дал ей порядочного тумака, но ничто не помогало.
Пятый класс хохотал.
Но хохотал как-то не так. Как-то невесело. Истошно, дико, психовато, но невесело.
И вдруг мама Коли Суворова оторвалась от двери и быстро пошла по рядам. В ее глазах, широко открытых, виднелся страх. Она проходила по рядам и гладила ребят по голове, легонько шлепала по щекам, и ребята постепенно успокаивались, лишь изредка всхлипывая от странного смеха. И никто уж не мог вспомнить, отчего он смеялся. То ли было смешно, то ли горько…
Класс утихал, а Толик, который даже не улыбнулся за все это время, вдруг решил по-взрослому: если в такую минуту дети смеются, большие должны плакать.
Не успел он подумать это, как на первой парте, рядом с Машкой Ивановой, громко, навзрыд заплакала мама…
На клетчатой клеенке посреди стола лежит листок бумаги. Маленький белый прямоугольник. Клеенка блестит, как море в солнечную погоду, листок походит на плот. Ему бы еще парус да теплый ветер в спину, и он бы поплыл, поплыл… Куда только?
Баба Шура, мама и Толик сидят за столом и глядят на белый листок. Все молчат, будто думают, куда поплывет плот, если бы ему паруса да теплый ветер.
Нет, баба Шура про такое думать не способна. Да она и не на листок глядит-то, а сквозь него. Прошивает взглядом и клеенку и стол – новые, наверное, козни строит.
Мама смотрит на листок, страдая, словно что-то у нее очень болит, да она молчит, терпит. Потом отрывается от листка и на четвертый стул смотрит. Где раньше отец сидел.
Мать смотрит на стул то удивленно, то вопросительно, будто узнать что-то у него хочет, спросить, потом снова взглядом никнет, опускает голову, на листок глядит. Не до плота ей, не до моря, не до теплого ветра.
Одному Толику кажется, что клеенка – море и листок – плот, а никакая не повестка в суд.
Он вообще в толк не возьмет: почему в суд?
Судят воров, хулиганов – это ясно. Но как будут судить отца и мать? И за что?
Отец ушел из дому, и он прав. Он не хочет больше так жить. А мама хочет. Ну и все. Разошлись люди. Разошлись, как в море две селедки, такая поговорка есть. А что Толик мучается, так это его дело. Что мама плачет – не плачь, если хочешь, решай по-другому. Отец ушел – тоже его дело. Ничье больше. Разве еще бабкино. Остальным свой нос совать сюда запрещается.
А тут – суд! Толик представил судью в черной мантии и в круглой шапочке, как в кино. И отца с матерью на желтой яркой лавке. Скамья подсудимых.
– Как вас судить будут? – спрашивает Толик у матери.
– Обсуждать, – вяло отвечает мать. – Тебя делить.
Вот еще новости! Делить! Что он, пирог? Толик даже рассмеялся. Представил, как судья черную шапочку снимает, рукава у черной мантии закатывает, берет нож, длинный, широкий, на камбалу похожий, – видел Толик такой в столовке – и Толика на две части, будто пирог, режет. Одну – маме, вторую – отцу.
Утром мама не пошла на работу. Открыла шкаф, достала нарядное платье.
– Дура! – Бабка скривилась. – Надень похужее! К бедным-то сожаленья побольше, суд-то, он тоже не лыком шит!
Мама послушалась, надела старенькое платье, губы помадой подвела. И тут бабка со своим указом.
– А ну-кось, – говорит, маме фартук подавая, – губы утри. На суду народ будет, об ем подумай, какая предстанешь…
Потом баба Шура в кармашек свой потайной полезла, ключик вынула. Открыла со звоном сундук, старой рухлядью набитый. Ничего не бросает бабка – глядишь, пригодится. Вынула рвань – старые, залатанные штаны. Протянула Толику.
– Зачем? – удивился он. – В суд-то маму вызывают, не меня.
– А мать-то не твоя? – окрысилась бабка и, увидев, как сник Толик, добавила: – Со мной сидеть станешь, а если спросят чего – ответишь. Да гляди, – спину разогнула, – да гляди у меня!..
Толик думал, суд непременно в доме с колоннами должен быть, и тишина там почище, чем в больнице, потому что уж слово-то такое: суд! Народный суд! Решают, кого в тюрьму посадить, а кого выпустить. Но суд оказался в сером доме, грязном и обшарпанном. В вестибюле было накурено и наплевано, словно на захудалом вокзале.
Толик испуганно озирался, вглядываясь сквозь табачные облака в лица людей, пришедших сюда. Ему казалось, что все здесь должны волноваться. Ведь это суд, это не радость, сюда приходят лишь по несчастью – значит, у каждого, кто сидит здесь, свое несчастье.
Но люди вокруг бродили с постными лицами, будто они в магазине и ждут, когда привезут молоко. Им уже надоело, но они ждут: ведь ничего не поделаешь – надо.
На мгновенье Толику показалось, что все лица тут на один манер – вытянутые, желтые, лошадиные. Было душно. Толику захотелось выйти отсюда – и вдруг он увидел, как лошадиные лица вокруг него оживились и у них заблестели глаза. Сзади брякнула дверь. Толик обернулся.
В вестибюль вошел милиционер, перед ним двигался бритоголовый мужчина – не старый и не молодой. Глядя в пол, он прошел мимо Толика. Руки он держал за спиной.
Будто в школе, зажужжал под потолком звонок. Лошадиные лица зашевелились, загомонили и повалили за высокую дверь.
– Ох, народ! – услышал Толик за спиной знакомый голос. – Прямо как в цирк валят!
Он повернулся и увидел, что рядом с бабкой и мамой стоит тетя Поля. Она покачала головой, повернулась к бабке и сказала:
– И у тебя, я гляжу, совести нет. Бога бы побоялась!
Бабка не моргнула, не шевельнулась, будто оглохла, будто не ей это говорят, и тетя Поля укоризненно на маму посмотрела.
– Ну а ты-то, Маша, как могла? Мало вам для мальчишки всяких бед, так еще в суд притащили?
Мама покраснела, глаза ее сразу взмокли, она не знала, что сказать. Тетя Поля подошла к Толику, взяла его за плечо.
– Ладно! – сказала она маме с бабкой. – Мы с ним на улице подождем.
Мама быстро кивнула, радуясь, что так хорошо все обошлось, и Толик с тетей Полей двинулись к двери.
Июньский ветер будто ополоснул Толика прозрачной водой. Он вздохнул облегченно и вздрогнул.
Перед ним стоял отец.
Наполовину уже похудел толстый календарь на стенке с тех пор, как ушел отец. Каждый день – долой листок. Один листок – тонкий, а много листков – полкалендаря.
Отец стоял перед ним, бледнея, а в памяти Толика, будто в ускоренном кино, проносилось одно за другим все, что было за это время.
Как обнимал он отца в последний раз, и тот стоял, небритый, серый, сжимая в руке авоську с мятыми рубашками. Как писал первую жалобу, роняя на бумагу кляксы. Толстый почтарь, подмигивающий красными глазами «Москвич», горящий оранжевый ящик, седой дядька из парткома, драка с Цыпой, стертая доска и тонкогубая Изольда Павловна промчались перед Толиком нестройной чередой, как привидения, как духи с того света.
Толик отшатнулся от отца. Сколько всего разделяло их теперь: сколько несчастий, обид, слез!.. А главное – их разделял страх.
Толик боялся отца. Он боялся его все эти долгие дни, но тогда страх был отдаленным. Толик мог его избегать, прячась от отца, таясь за взрослыми, перебегая от угла к углу.
Теперь страх вырос и стоял перед ним. Страх был отцом, и надо было рассчитываться.
Толик ждал, что отец станет ругать его, Или еще хуже – пройдет мимо, будто бы не узнав. Он никак, ну никак не мог простить Толику этих писем. Никак! Ведь из-за них, из-за жалоб, пришли они в суд, и судья станет разводить их, потом делить Толика. Нет, то, что было сделано им, неисправимо. Это нельзя простить.
Вдруг отец шагнул к Толику. Мальчик сжался в комок.
– Толик!.. – сказал отец тяжелым голосом. – Толик! Сынок!..
Он протянул к Толику руки, и враз, в одно мгновенье, все прошлое, тяжкое, страшное исчезло. Будто по заляпанной чернилами тетрадке кто-то провел удивительным ластиком. И грязный лист стал белым.
Толик, раскинув руки, бросился навстречу отцу.
Он бросился к отцу – и словно взлетел, как стриж над улицей. Выше крыш, выше тополей, выше труб пронесся, разрезая крыльями упругий ветер. Увидел большое солнце – вполнеба. Увидел близкие облака. Засмеялся легко, освобожденно.
И вот снова на землю упал. Опять обшарпанный дом перед глазами. Где-то в нем, за серыми стенами, отца и мать судят.
Толик видел на картинке судебную богиню. Тетка с завязанными глазами, а в руках – весы. Вешает, будто рыночная торговка ягоды. А что вешает? Вину! Кто больше виноват, в ту сторону и весы перетянут.
Толик не сомневался: если по справедливости взвешивать, весы в мамину сторону перетянут. Она больше виновата. Отец совсем ни при чем. Хотя кто его знает… Та древняя тетка с завязанными глазами ничего не видела, может, и тут не увидит?
Толик шевельнулся. Очнулся от своих дум. Тетю Полю спросил:
– А страшно судиться?
– Кому как, – качнула она головой. – Должно, стыдно, а бояться чего?..
Толик вспомнил тех, с лошадиными лицами. Как тетя Поля их ругала. Кто такие, он так ведь и не понял.
– А-а!.. – махнула рукой тетя Поля. – Есть тут всякие. У людей горе, а они как в кино ходят. Любопытные просто…
Как? Толик не поверил. Не может быть! Не может быть, чтобы на суд пускали кого угодно, да еще и бесплатно: гляди – не хочу. Слушай, как судят.
– И там? – спросил он оторопело, кивнув головой.
Тетя Поля поняла.
– И там.
Толик с ужасом представил опять желтую скамью подсудимых. На ней мать с отцом, а сбоку – эти лица. Как тени. Заглядывают им в глаза, и мама с отцом головы опускают. Все ниже, ниже, чтобы скрыться от них. Он думал, там одни судьи. И одному судье всего не скажешь, а тут эти лошадиные морды. Как стыдно! Ужасно стыдно!
Солнце стояло над головой, жарило сквозь рубашку спину. Тетя Поля надвинула на глаза платок и вдруг спросила:
– А с кем ты останешься, если они разойдутся?
Толик испуганно поглядел на нее. Правда! Как он забыл? Ведь если… Надо будет решать. С отцом или с мамой? Толик вспомнил тот день, когда он ждал отца возле проходной. Тогда он не сомневался ни секунды. С отцом! Отца выгнали из дому, он оставался один, и тогда Толик твердо решил, что будет с ним. Отец говорил: трудно, надо подождать, и Толик согласился. А потом закрутилась такая карусель, что голова кругом.
Сегодня все стало по-прежнему. Толик думал, отец не будет с ним говорить, а он протянул руки. Значит, по-прежнему? Значит, как было? Значит, он должен быть с отцом?
Толик задумался.
Значит, с отцом! Он хотел было сказать это тете Поле, но что-то удерживало его. Будто лопнула какая-то ниточка с тех пор, как он не видел отца. Он бросился с трепетом навстречу отцу, а сейчас думал, что радовался, наверное, из-за прощения. Отец простил его, протянул руки – и сразу исчез страх. То, что мучило его столько времени. И сразу стало легко. Может, из-за этого он радовался?
Толику стало стыдно, что он размышляет, будто шкурник. Ему хорошо, а на отца теперь наплевать? Пусть как знает?
Да, Толику было стыдно, но тетя Поля ждала, надо отвечать ей, и Толик растерянно пожал плечами.
– Меня ведь будут делить, – сказал он мрачно. – Как поделят.
– Вон как! – удивилась тетя Поля. – А я-то думала, ты живой человек. Сам решать станешь.
Толик мгновенно вспотел. Ему стало стыдно. Самого себя. Тети Поли. Но он так и не сказал ничего больше. Еще раз пожал плечами и сильней покраснел.
– Что ж, – сказала тетя Поля, вздыхая. – Не твоя вина, что не можешь ответить. И отец и мама – родные люди. И если надо выбирать между ними – значит, они виноваты. Не бабка твоя, не кто другой, а они. Оба.
– Отец не виноват, – сказал Толик, глядя в землю.
– Охо-хо! – вздохнула тетя Поля. – Не виноват!.. Ну да ладно, – добавила она, – будь по-твоему…
Они замолчали.
Толик припомнил, как сказала ему зимой тетя Поля, чтобы они с отцом не бросали маму бабке. Толик кивнул тогда головой, но что он мог поделать?
– Ах, был бы жив мой Коля! – сказала вдруг тоскливо соседка. – Никогда и в голову не пришло бы нам разводиться…
Толик удивленно обернулся к ней. Глаза у тети Поли были широко открыты, она смотрела вперед, словно старалась разглядеть что-то там, впереди.
– Если бы живой он был, – повторила она тягостно и вдруг сказала с жаром, будто спорила с кем: – Да ведь люди для того и находят друг друга, чтобы любить! Чтобы рядышком быть до самой смерти, да и помереть-то хорошо бы в один день!
Она помолчала. Потом добавила:
– А есть, есть такие счастливцы, мало, но есть, – помирают в один день.
Толик удивился – чего тут счастливого? – но промолчал. Уж очень горько говорила тетя Поля.
– Ну да что толковать, – вздохнула она, смахивая слезинку. – У всякого – свое. А если уж все в горе испытывается, никому такого горя не пожелаю.
Тетя Поля утерла глаза краем платка. Хлопнула дверь, и из суда вышла бабка. Она сияла, словно начищенный самовар, и у Толика сразу оборвалось сердце. Улыбается бабка – значит, быть худу.
– Господи! – охнула тетя Поля. – Неужто своего добилась?
Вслед за бабкой шагали мама с отцом. Они хмурились и отворачивались друг от друга.
– Да ты тут никак горевала? – воскликнула бабка, подходя к тете Поле и всматриваясь в нее. – Ох ты, сердешная!
– С вами заплачешь, – ответила тетя Шля, настороженно глядя то на отца, то на мать, стараясь разгадать, чем там кончился этот суд.
– Вот и все! – объявила бабка, морща от веселья острый носик. – Молодец Маша, так и держись! Пусть-ка обмозгует получше поперед, чем в суд подавать.
Отец остановился, глядя себе под ноги, поодаль от мамы.
– Эх, Васильевна! – сказала горько тетя Поля. – Ни жалости в тебе, ни любви – ничего нет. Дочку-то бы пожалела!
– Твое какое дело, бесплодна смоковница! – взъярилась бабка, но тетя Поля уже уходила от нее.
– Погоди, – сказала она, оборачиваясь. – Твой бог тебя накажет за это.
– Видали мы такого бога, – усмехнулась бабка и ткнула сухоньким пальцем в небо.
– Маша, – позвал отец маму. – Может, поговорим?
Над головой вдруг протяжно грохнуло, и Толик расхохотался: бабка присела от испуга. А с неба полился, набирая силу, чистый летний дождь.
Мама топталась под дождем, поглядывая на бабку. Наконец решилась и шагнула к отцу. Он взял ее осторожно за руку и повел к стеклянному кубику между домами. Мама сначала шла медленно, словно боялась чего-то, потом побежала, и вот они уже мчались, словно маленькие, разбрызгивая лужи.
Толик глядел на них издали и вдруг кинулся вслед.
В стеклянном кубике было кафе-мороженое.
Когда Толик вбежал в него, отец и мать уже сидели у столика друг против друга. Увидев Толика, отец смутился, а мама покраснела.
– Ты? – спросила она удивленно.
Толик опешил. Значит, они забыли о нем. Значит, они хотели без него! Опять? Как тогда!
Он сжал вздрогнувшие губы и повернулся, чтобы уйти. Уйти немедленно, прямо под секущий дождь, черт с ними! Толик уже шагнул к двери, но почувствовал на плече руку отца.
– Садись, Толик! – приказал он. – Будем говорить втроем.
В другой раз Толик бы убежал, но сейчас было не до обид. В голосе отца слышалась тревога. Толик сел между ними, словно шахматный судья, только перед игроками были вазочки с цветными шариками.
– Что ж, Маша, – хмурясь, сказал отец, сделав первый ход: Е-два – Е-четыре, как говорят шахматисты. – Дела наши, как видишь, зашли далеко. – Он вытащил папироску и закурил: – Скажу только, что в суд первым никогда бы не пошел, если бы не надеялся на него, как на последнюю соломинку.
Он глубоко затянулся.
– Так вот, как и в суде, еще раз предлагаю тебе: давай уедем. Это единственное, что спасет нас.
Толик пристально смотрел на маму. Что она скажет? Как решит? Неужели не согласится?
– Нет, Петя, нет, – ответила мама, волнуясь. – Я не могу. – И добавила тихо: – Матерей не бросают.
– Да ты пойми! – громко воскликнул отец, и все в кафе заоборачивались на них. – Ты пойми, – тихо повторил отец. – Мать матери разница… Да что говорить! – сник он. – Ты прекрасно все понимаешь.
– Как я брошу ее? Она же старуха, – снова сказала мама и жалобно посмотрела на отца. – Нет, не могу…
– Что ж, – ответил отец, гася папироску. – Теперь все в твоих руках. Но я не вернусь. Я не могу больше так жить!
Мама заплакала. Официантки шушукались, собравшись в кучку, поглядывали на их столик, но мама будто никого не замечала – слезы катились у нее из глаз и падали в мороженое. Толик не выдержал.
– Мама! Ну мама! – шепнул он ей отчаянно. Неужели она откажется?
Мама взглянула мельком на Толика, улыбнулась сквозь слезы и сказала отцу грустно:
– Ты должен вернуться. Я не могу без тебя!
– Ах, Маша, Маша! – горько усмехнулся отец и добавил: – Да разве можно удержать силой, чудак ты человек?
Они понурились оба над своими вазочками, так и не глотнув ни разу мороженого. Толик все ждал, что сейчас заговорят о нем. Как он-то? Куда? Как его разделили? Но родители молчали и, казалось, забыли о нем.
– А я? – спросил Толик, глядя то на маму, то на отца. – А как я?
– Ты? – задумчиво переспросил отец. – Ты?
Он взглянул на маму.
– Я думаю, – спросил он, – у меня равные с тобой права на Толика?
Мама испуганно кивнула.
– Тогда скажи, когда я буду видеть сына.
– В воскресенье, – ответила мама и взглянула за стеклянную стену.
Дождь на улице кончился.
А в маминых глазах опять были слезы.
Теперь по воскресеньям у Толика половинчатая жизнь. Вечером он мамин, а с утра принадлежит отцу. Все-таки разрезал его судья, как пирог, на две части.
Толик встает утром, завтракает и смотрит в окно. На ворота. Потом возле ворот появляется отец, и Толик кричит маме:
– Я ушел! Пока!
Они бродят вдвоем до самого вечера. Ходят в кино. Едят мороженое в стеклянном кубике. Катаются на трамвае – до конечной остановки и обратно. Пьют до отвала сладкую воду. А когда совсем жарко, идут к реке.
Толик больше всего жаркие воскресенья любит. Он у берега бултыхается, где по грудку, ныряет с открытыми глазами, глядит, как бегает солнце по речному дну, переливаясь. А выскочит из-под воды, фыркает, весело смеется, скачет на одной ножке, вытряхивает воду из ушей. Потом на отца глядит.
Отец руки вперед, будто нехотя, выбрасывает, а гребнет – сразу вперед уносится, только бурунчики кипят! Руки у отца жилистые, сильные и, кажется, звонкие – на солнце загорели и медью отдают.
Отец и Толика плавать учит. Посадит его на плечи и в воду, как царь Нептун, идет. Волны перед отцом разбегаются, он заходит на глубину, себе по горло, велит Толику на плечи ему становиться и кричит:
– Ныряй!
У Толика колотится сердце: до заповедной мели далековато, да и с отцовских плеч прыгать страшно, – но он молчит, чтобы не осрамиться. Закрыв глаза, бросается в сторону берега, отбивает живот и машет руками изо всех сил. Сквозь плеск он слышит, как отец его подбадривает, и вдруг упирается руками в песок. Доплыл!
– Ну вот, – говорит отец, – только не торопись. Набок голову поворачивай – вдох, в воду лицо – выдох. И не бойся. Давай-ка еще раз.
Потом они лежат на берегу, говорят неторопливо, и Толик засыпает отца желтым песком – ноги, туловище, руки. Отца голова остается.
Голова лежит на песке, улыбается, всякие интересные истории рассказывает. Вот, например, откуда инженеры взялись? Что вообще значит «инженер»? Оказывается, это слово произошло от латинского – «ингениум». Значит, способность, изобретательность. Выходит, инженер – изобретатель. Толик удивлялся: неужели всякий инженер непременно изобретатель? Отец говорит: всякий. Один в меньшей степени изобретатель, другой – в большей. И вообще, инженер, пожалуй, самый главный человек в стране. Любая машина, да что машина – самая простая вещь инженером придумана, сконструирована, рассчитана.
– И утюг? – смеется Толик.
– А как же, – говорит отец, улыбаясь. – Смог бы человек без утюга прожить? Смог бы. Только что это за жизнь, если все мятые, неопрятные ходить станут.
– И чайник? – удивляется Толик.
– И чайники, и люстры, и самолеты, и лампочки, и иголка – все, все, все…
Они улыбаются, молчат. Потом Толик спрашивает тревожно:
– А ты больше не инженер, раз в цех перешел?
Отец Толику подмигивает и отвечает:
– Я обратно вернулся!
– Значит, снова ту машину чертишь? – смеется Толик.
– Не машину, а только один узел.
Толик смеется: не выиграла, значит, бабка, так ей и надо, не будет лезть! И за отца радуется – то-то он веселый, не хмурится, как раньше.
Не так уж много воскресений в одном месяце, а Толик, с отцом увидевшись, поплавав с ним, повалявшись в песке, чувствовал, как раз от разу он будто бы крепнет, становится сильней. Не в мускулах, конечно, дело, не в бицепсах там всяких. Сильнее Толик становится вообще.
Сколько времени он жил, словно пришибленный. Утром просыпался, а что вечером будет – не знал. Словом, нет ничего на свете хуже неуверенности. Неуверен человек в себе, во всем, что вокруг, – и жить ему тоскливо, неинтересно, тяжко. Толик перегрелся, пережарился на солнце, и кожа с него клочьями полезла. Так вот и тут. Неуверенность, будто старая шкура, с Толика сползала. И он становился веселей, радостней. Никакая баба Шура его из равновесия сейчас вывести не могла. Жил он так, будто и не было никакой бабки. Не замечал ее. Вот что такое сила!
Но никак не думал Толик, что сам же отец, который силу ему эту дает, и по уху может дать.
Тогда он обиделся поначалу, хотел не выходить к отцу в другое воскресенье, но подумал хорошенько – и еще лучше стал относиться к отцу. Понял, что, кроме всего, отец еще справедливый человек.
Вот как было.
Лежали они в песке, говорили, кем Толик станет, когда вырастет. Отец хотел, чтоб инженером. И Толик не возражал. Ингениум – это ведь здорово! Идешь по улице, а тебе навстречу машина. Твоя, ты ее сконструировал…
Лежали они, в общем, говорили мирно, спокойно, улыбались друг другу – и вдруг у Толика глаза расширились.
Он увидел, как недалеко от них Цыпа с учительницыной Женькой располагаются. По-хозяйски втыкают в песок зонт, раздеваются, от солнца жмурясь, потом, взявшись за ручки, бредут в воду, как жених и невеста, плещутся там, словно утки, и визжат дружно в два голоса.
Каникулы на дворе, лето жаркое, и уж позабылись, отошли в дальнее весна и школа, но вдруг всколыхнулось что-то в Толике. Не будь тут отца, он, пожалуй, не стал бы старое ворошить, но рядом был отец, и Толику прямо невмоготу стало. Захотелось к Цыпе с Женькой подойти. Чтоб увидели они, гады, отца и поняли, гады, какой-такой он, Толик, предатель.
– Ты что? – удивился отец, увидев в глазах у Толика охотничий блеск.
– Щас! – ответил он и трусцой побежал к воде.
Цыпа с Женькой все бултыхались, все повизгивали, и, приближаясь к ним, Толик вспомнил вдруг, как они тогда, на перемене, друг за дружкой вниз побежали. Похвалу от Изольды Павловны получать. «Ну-ка, ну-ка, – подумал Толик, зажигаясь, – а вот я их об этом спрошу».
– Эй! – крикнул он, подбегая к Цыпе и Женьке.
Увидев Толика, они испуганно притихли, перестали брызгаться.
– Ну что? – сдерживая дыхание, спросил Толик. – Как погодка?
Женька стала боком выходить из воды, но Толик отступил на шаг и поднял руку, словно на собрании.
– Постойте-ка, – сказал он. – Погодите. Есть к вам наболевший вопрос.
Женька остановилась, искоса глядя на него.
– Вот тогда, – спросил Толик, – четверки вы еще получили, вас предупредили, что спросят, да?
Цыпа покраснел, растопырив костлявые руки, и с них в речку капала вода. «Как из умывальника», – подумал Толик и засмеялся. Но смех у него получился, наверное, недобрый, и Женька крикнула защищаясь:
– А тебе какое дело?
Но Толик и не собирался к ней приставать. Свяжись тут с девчонкой!
– Да нет, – сказал он. – Никакого. Только вот хочу Цыпе за старое по морде дать.
Честно-то сказать, бить Цыпу ему совсем не хотелось. Подумаешь, трус! Стоит и трясется. Но ударить все-таки стоило. Не счеты сводить, нет, просто так стукнуть. А потом повернуться и не спеша к отцу пойти, чтоб увидели, к кому он идет.
Толик спокойно прицелился и дал Цыпе по подбородку. Тот согнулся, зашатался и упал в мелководье.
Толик повернулся и, как планировал, не спеша пошел мимо Женьки к отцу.
Он думал, отец ничего не скажет. Понимает ведь, в чем дело, – Толик ему про школу рассказывал.
Но отец выбрался из песка и пошел навстречу Толику. Поравнявшись, он выбросил руку, и Толик почувствовал, как обожгло щеку.
– Запомни, – сказал отец, – никогда не хвались своей силой. Или тем, кто у тебя за спиной стоит.
Толик медленно заливался краской.
«Перед Женькой, – подумал он, – перед этим гадом Цыпой так позорить!» Толик схватил одежду и бросился с пляжа.
– Постой! – крикнул ему отец.
Но Толик не обернулся. Лишь дома он успокоился. А к вечеру уже решил, что отец прав. Нельзя было сейчас, когда столько времени прошло, Цыпу трогать. Тогда, еще в школе, побить его стоило, а сейчас, что бы он ни думал, получилось все-таки, что счеты сводил.
Толик похвалил про себя отца и решил сказать в следующее воскресенье, что оплеуху он признает.
Но отец не пришел в воскресенье.
И еще раз не пришел.
И еще…