bannerbannerbanner
Лабиринт

Альберт Лиханов
Лабиринт

Полная версия

8

Толик брел по улице, вспоминал побледневшее лицо Изольды Павловны, вспоминал, с какой злостью сказала она: «Завтра без матери не приходи!» – и не знал, куда ему деться.

Дома было противно, шляться по городу тоже нельзя – еще встретишь отца.

Толик зашел в гастроном, от нечего делать прошелся мимо длинных прилавков с гнутыми стеклами и решил, что, пожалуй, так и станет ходить по разным магазинам, пока их не закроют.

Толик бывал в магазинах не часто – бабка ходила туда сама, не доверяя ему денег, или, на худой конец, посылала мать, но каждый раз, когда он туда заглядывал, в голову почему-то приходила все время одна и та же мысль.

Есть ли люди, думал он, которые все, что лежит за гнутыми стеклами – палки колбас и буханки сыра, и горы конфет, разных причем – всех сортов! – и бутылки вин, толпящиеся на прилавках, и банки разных-разных компотов с иностранными буквами, могут сразу купить? Сразу и много!

Ведь вот говорят – коммунизм, коммунизм… А коммунизм что? Изобилие. Изобилие – когда всего у тебя полным-полно, ешь – не хочу! И компоты, и сыры, и чего только нет!

Толик представлял себе, как начнется коммунизм. Всем дадут много-много денег. По целому ящику. И люди будут ходить по магазинам – набирать дополна разного добра. И потащат все это домой. И будут рубать, пока не надоест. А когда надоест им лопать, некоторые люди исчезнут. Совсем исчезнут или перевоспитаются – кто их знает, но не станет их, словом.

И бабки не будет, главное. Помрет. Зачем ей жить, когда все будет? Она, поди-ка, и сама не захочет. Какой смысл? Деньги в бумажник свой складывать не надо. Копейки от сдачи считать, которую мама принесет, тоже не надо. Отца заставлять, чтоб из-за денег на другую работу шел, тоже незачем, – денег навалом и без того будет, знай работай себе отец где больше нравится. Что тогда делать бабке? Телевизор смотреть только и остается. Сидеть, глаза таращить. Все командирство бабкино сразу выйдет, как из воздушного шарика газ. Обмякнет бабка, сморщится и помрет!

Толик шел вдоль прилавков, как по длинной съедобной улице, улыбался своим мыслям, поглядывал на еду, замедляя шаг в «сладких отделах».

Вон «Раковая шейка», по двадцать восемь копеек за сто граммов, а соевые батончики по восемнадцать. Есть и чеховские конфеты, «Каштанка» называются. Чехов такие конфеты любил, а потом так и собаку в своем рассказе назвал. Вообще-то, может, и наоборот, но все равно. Толик бы не отказался попробовать, какие они на вкус, «Каштанки».

Да что там! Можно бы и вон тех подушечек, по 10 копеек сто граммов, пососать, но нет у него денег. Даже гривенника.

«Ну что ж, – думает Толик. – Что есть, то есть, а чего нет, того нет, и нечего тут обижаться». Сладкоежкой он никогда не был, никогда и никто его «Каштанками» да «Раковыми шейками» не баловал, баба Шура все экономила, да разве в этом счастье? Нет, не завидовал Толик ребятам, которые сладкое за обе щеки уписывают, а потом зубами маются.

Толик разглядывал конфеты, иронически улыбаясь, как вдруг услышал, что одна продавщица сказала другой:

– Смотри-ка, мать и дочка.

Толик пропустил вначале это мимо ушей: подумаешь, мать и дочка, да мало ли их везде ходит, дочек с матерями, и даже не обернулся. Но потом подумал, что продавщицы не такой народ, чтобы зря удивляться, и посмотрел.

Никакой дочки с матерью он не увидел. Стояли просто у столика две старушки и друг дружке хлеб в авоську класть помогали. Одна авоську растянула, а вторая туда кирпичик хлеба кладет и городские булочки.

Толик поискал глазами, где это тут мать с дочерью, но в магазинчике было пусто, только дядьки в винном отделе толкались, и тогда он понял.

Это и есть мать с дочкой! Две-то старушки – они и есть!

Толик к ним внимательней присмотрелся и даже хмыкнул – во здорово! Ведь правда, старушки-то похожие! У обеих из-под шляпок седые косички торчат. И глаза у обеих одинаковые, и носы. Правда, одна другой старее все-таки. Сложили они свои кирпичики хлеба и булочки; та, что помоложе, авоську в одну руку взяла, а другой свою маму под ручку прихватила, и они торжественно к выходу тронулись.

Старушки прошествовали мимо Толика, шаркая туфлями, и он снова поразился, как они друг на друга походят. И лица, и пальто, и шляпки у них одинаковые, и даже две лисы вместо воротников, рыжие лисицы со стеклянными глазами, друг на друга вроде походили.

Толик глядел ошарашенный, а старушки прошаркали мимо него, и он как загипнотизированный вышел вслед за ними.

Возле магазина была лесенка – не лесенка, так, три ступеньки, – но когда старушки по ним стали сходить, та, что постарше, вдруг строго посмотрела на другую старушку и сказала:

– Осторожно, дочка!

Другая, будто испугавшись, пролепетала в ответ: «Да, да, мама!» – и обе звонко рассмеялись, прямо как девчонки. Толик тоже засмеялся и представил себе: вот вырастет он, станет стариком, и пойдут они с отцом или с мамой, а лучше всего пойдут все втроем в магазин. Мама – старушка, папа – старичок, и он, Толик, тоже старичок. И продавщицы шепнут: «Смотрите-ка, это целая семья – мать, отец и сын».

Толик расхохотался, представив себя стариком. Бородка клинышком, как у Чехова, вот только на носу не пенсне, хватит ему, это пенсне на Изольде Павловне надоело, – а очки. Простые очки в розовой оправе, какие все носят. А на голове такая шапка пирожком. И тросточка, чтоб легче ходить. Во забавно? Толик – и старик бородатый! Он снова рассмеялся, потом задумался.

Вот, оказывается, у такой старушки жива еще мама. И они, наверно, любят друг друга – вон ведь как одна другую под ручку взяла, как одна другой хлеб класть в авоську помогала. Смеялись весело тоже, наверное, не зря, а потому, что до такой старости дожили дружно и хорошо.

У всех людей есть мамы. У маленьких. И у взрослых. У Толика – мама. И у Толикиной мамы тоже мама – баба Шура. Толик представил маму – когда она состарится – с бабой Шурой вместе. Мама бабку, конечно, за ручку тоже станет брать. И хлеб в авоську класть поможет. И заботиться о ней станет. Но вот смеяться они не будут, нет!

Ах, мама, мама! И добрая она, и ласковая, что говорить, но доброта эта и ласка против нее же оборачиваются. Против отца. Против Толика, потому что не может мама перед бабкой за них постоять, заступиться, сказать свое слово.

Любит мама, чтоб все вокруг было тихо. Даже телевизор она всегда потише пускает.

Раньше Толику нравилось, как мама у окна сидит. Подойдешь к ней поближе, когда она задумается, в глаза заглянешь и увидишь, как все, что на улице, в них отражается. Деревья. Забор. Люди. Только все голубое, потому что и деревья, и забор, и люди – не настоящие, а в маминых глазах.

Сейчас по-другому. Теперь мама, как к окну сядет, да если еще бабы Шуры нет – сразу глаза у нее будто окунутся в туман. Слезы дрожат на ресницах.

Раньше бы Толик к маме кинулся, сказал: «Ну что ты, не надо, не плачь!» Теперь он смотрит горестно, молча, как большой.

Жалко – что говорить! – жалко ему маму, но ведь это же правда – человек сам должен всего добиваться: и хорошего настроения, и чтоб все вокруг было в порядке. Сколько же плакать можно! Не лучше ли вместо слез да вместо этих жалоб найти маме отца, поговорить с ним, уехать, как он говорил, в другой город от бабы Шуры и начать жить заново: без слез, а со смехом, с весельем, с радостями всякими – большими и маленькими. Так, чтоб потом, когда уж и жизнь прожита будет, как у этих старушек, не обижаться на белый свет, не кряхтеть, не охать, а смеяться весело!

Было уже поздно, магазины закрывались, работал лишь дежурный гастроном в центре, и Толик пошел туда.

В гастрономе было шумно, пахло чем-то кислым.

Толик походил в этой толкучке, разглядел цветные наклейки на бутылках и было повернулся уже уходить, но так и застыл.

Прямо перед ним стояла слепая женщина. Она глядела куда-то в угол, помаргивая часто, закатывала зрачки под веки, страшно тараща белками, а руками быстро-быстро ощупывала монетки.

– Рупь двадцать… Рупь сорок, – приговаривала тетка и протягивала деньги белобрысому парню, который стоял возле нее.

Парень неохотно брал деньги и ныл:

– Мам, не надо, а?

Слепая все моргала, закатывала глаза, потом отсчитала, сколько ей было нужно, нащупала, трепеща пальцами, мальчишку, подтолкнула его вперед и сделала свирепое лицо:

– Ну!..

Парень подошел к прилавку, очередь посторонилась, и он протянул деньги, но продавщица оттолкнула его руку, крикнула торопясь, будто опаздывала куда: «Малолетним не отпускаем». Толик вздрогнул: слепая громко выругалась.

– Отпусти!.. – велел продавщице какой-то дядька из очереди. – Это вон ей!

– Не отпущу, – заорала продавщица, кривя накрашенные губы. – И ей не отпущу! Пьет! Ребенка приучает!

Очередь вдруг заволновалась, ругая продавщицу.

– Отпусти! – кричали дядьки. – Отпусти! Какое твое дело? Ее дело! Незрячая она!

Продавщица снова скривила губы, схватила у мальчишки деньга и выдвинула ему бутылку.

Толик глядел, как слепая взяла мальчишку под руку и они пошли не спеша к выходу, тихо говоря о чем-то, как притихла очередь и как мужчины с состраданием смотрели им вслед.

– Р-рюсскому человеку, – сказал за спиной у Толика пьяный голос, – в ненастье первое дело – выпить!..

Толик вернулся домой поздно, притихший и молчаливый. Слепая и ее мальчишка не выходили из головы.

Толик представил, как слепая ощупывает дрожащими пальцами лицо мальчишки, а он стоит, не шелохнется, только прикрыл глаза – ждет, когда мать потрогает его, когда его «увидит».

Толик вообразил на мгновение себя слепым и крепко зажмурил глаза. Стало темно, только какие-то розовые точечки плыли стаей.

Он пошарил руками и снова открыл глаза. Нет, невозможно представить, что ты никогда не увидишь ничего, ничего… Невозможно представить, что не увидишь эту комнату, синий абажур под потолком, маму…

 

Неожиданно Толик подумал о маме как-то по-новому.

Конечно, слепая женщина – ужасно несчастная, и ее беде никак нельзя помочь. Мамина же беда зависела только от нее одной, он был уверен в этом.

Ей только надо набраться сил. Надо только решиться и переломить себя. Уйти от бабы Шуры. Уехать вместе с отцом в другой город – и все будет хорошо.

Он подумал про двух старушек – про мать и дочь.

Но тогда мама не сможет, как они? Не должна? Ей плохо с бабкой, это ясно, и хорошо без нее, тоже ясно. Но это со стороны. Пусть даже так, размышляет Толик, все равно, он размышляет как бы со стороны. Ведь маме надо бросить свою мать.

Толик всегда ругал маму, что она слабая, что она бессильная, – и вдруг он стал понимать ее колебания, ее слабость и бессилие. Неожиданно эта мамина слабость повернулась к нему другой стороной. Мама будет страдать сама, но не бросит бабку – вот что вдруг понял Толик.

Он уже разделся и лежал на раскладушке, приготовясь спать. Неожиданно ему захотелось сделать маме что-нибудь очень хорошее. Словно теплая волна захлестнула его.

Он приподнялся на локте и позвал громко, чтоб и баба Шура слышала.

– Мама, – сказал он, – иди скорее. Ну иди же!

Мама вскочила встревоженно, светлой тенью заслонила окно.

– Что ты? – спросила она испуганно.

– Ничего, – ответил Толик. – Наклонись!

Мама наклонилась, думала, что Толик скажет ей что-нибудь тайком от бабы Шуры, но он обнял ее свободной рукой и поцеловал.

Он сразу отвернулся, закрыл руками уши, не желая слушать бабкиных высказываний, ее последних слов.

Но баба Шура ничего не сказала, и Толик, распластавшись, тут же уснул. Проваливаясь в сон, он увидел Изольду Павловну, ее пронзительный взгляд и услышал снова ее слова:

– Без матери завтра не приходи!

«А вот и приду», – подумал он упрямо.

9

Так он ничего и не сказал маме. А утром, прибежав в школу, сразу наткнулся на Изольду Павловну.

Она стояла у раздевалки, сложив руки, как Наполеон, и ждала его.

Толик затоптался, поглядывая на блестящее пенсне учительницы, и мучительно соображал, что делать. То ли пройти мимо нее, будто бы забыв вчерашнее, мирно поздороваться, то ли, пока не поздно – была не была! – рвануть назад и целый день шляться по городу. Но пока он соображал, Изольда Павловна нетерпеливо сказала:

– Давай же скорей!

Ничего не понимая, Толик разделся и отправился вслед за учительницей.

Она выстукивала по коридору мерную, нудную дробь. Толик шел за ней, как кролик, загипнотизированный удавом, и лишь в последнюю минуту, когда они приблизились к кабинету директора, догадался, в чем дело. «Вот оно что! – подумал Толик, холодея. – Значит, его задумали кинуть в мельницу! Между древнеримскими жерновами?»

Дверь в кабинет директора была белая, будто за ней сидел не Махал Махалыч, а зубной врач. Вот сейчас Изольда Павловна схватит Толика за руки, чтоб он не брыкался, а директор станет сверлить ему зубы – ж-ж-ж-м! Толик даже простонал от боли, белая дверь распахнулась, он вошел и остановился у порога.

– Вот, привела! – сказала Изольда Павловна, отдуваясь, будто она запыхалась, будто она тащила Толика за руку, а он упирался. – Знакомьтесь. Ваш корреспондент.

Толик огляделся.

За столом сидел Михаил Михайлович, директор – Махал Махалыч, как звали его для удобства ребята. Или Топтыгин в квадрате: мол, два Михаила в одном имени. Кроме Махал Махалыча, в кабинете был еще один человек. Он стоял посреди комнаты, заложив руки за спину, и покачивался как пресс-папье – с носков на пятки, с пяток на носки. Дядька был высокий, седой и очень добродушный.

– Ну, ну, – сказал он, покачавшись, и протянул Толику руку. – Интересно познакомиться.

Седой стоял посреди кабинета с протянутой рукой, и Толику пришлось подойти к нему.

– Так вот, – сказал седой, – я и есть тот самый «товарищи, партийный комитет», которому ты писал.

Толик почувствовал, как у него холодеют пальцы, как отливает от головы кровь и там становится пусто и прохладно, будто в голове не мозги, а прогуливается ветерок.

– Рассказывай! – бодро велел седой. – Рассказывай все по порядку, я тебя внимательно слушаю. – И, наверное, заметив, что у Толика остановились и расширились зрачки, добавил мягко: – Да ты не бойся! Говори как на духу – и все будет хорошо, не зря же ты на нас надеялся!

«Вот она, расплата!» – лихорадочно думал Толик. Да, он знал, что его могут разыскать. Но ведь он не предполагал, что все сложится так. У него и мысли не было, что из партийного комитета могут прийти прямо сюда, в школу.

Толик мучился, Толик презирал себя, воевал с бабкой, прятался от отца – и все это были его личные дела. И никто не мог сунуть в них свой нос. Это были страшные тайны Толика. А теперь их узнает вся школа! Будто он играл в домино, а потом показал все свои костяшки – смотрите!

Все! Конец!..

Толик неожиданно успокоился.

Сейчас он смотрел на себя как бы со стороны. Будто не пятиклассник Бобров сидел тут, в директорском кабинете, провалившись по уши в черное мягкое кресло, и будто не с ним говорил седой. Он чувствовал себя как бы зрителем, как бы посторонним.

– Так я слушаю тебя, – сказал седой. – Почему ты решил, что именно партком тебе поможет? А не сами твои родители?

«Он совсем не строгий», – машинально отметил Толик.

– Я жду! – повторил седой. – Говори уж, раз писал…

Толик молчал.

– Ты сам сочинял эти письма? – спросил опять высокий человек, доставая из кармана два знакомых конверта…

Толик молчал. Что ему оставалось делать? Признаться, что одно он написал, почти ничего не соображая, в тумане, потому что его избили. А про второе вообще ничего не объяснишь. Даже если сказать, они не поймут, скажут, врет, изворачивается, вон чего нагородил. Нет, лучше молчать.

– Ну что с тобой будешь делать! – вздохнул седой. – Твердый ты, видно, парень, с характером, слова от тебя не добьешься. Значит, писал, все обдумав, все всерьез.

– Видно, всерьез тебя обидел отец, – тихо сказал Махал Махалыч. – Видно, крепко он виноват!

Кровь мгновенно прихлынула к сердцу, к голове, к рукам, и Толик почувствовал, как покраснел от пяток до макушки.

«Значит, они решили, что виноват отец. Значит, отцу будет плохо», – подумал он и вдруг, сам того не ожидая, крикнул:

– Нет!

Один раз он уже стал предателем отца. Больше не будет. Ни за что не будет.

– Ну, ну! – сказал седой. – Так ты считаешь, что отец не виноват?

– Нет! – снова ответил Толик.

– Но почему ты писал жалобы? – удивился он. – Да еще одну из них в горком. Откуда ты вообще знаешь, что можно жаловаться в партком, в горком?

– Такая настойчивость, – сказал из-за стола Махал Махалыч, обращаясь к седому, – такая последовательность на дело рук ребенка не похожи. Тут действовал прямо-таки профессиональный склочник.

Директор встал, вышел на середину комнаты и остановился рядом с седым.

– Н-ну, почему же? – протянула Изольда Павловна, блестя пенсне. Все время она стояла сбоку и молчала, будто чего-то ждала. – Причиной этих писем, – сказала она, – может служить целый комплекс – нездоровая обстановка в семье, дурное влияние улицы. – Говорила седому и совсем не замечала директора. – Знаете, я давно замечала за мальчиком слишком уж какую-то… м-м… потаенность, что ли… А это плохой признак. Не зря поговорка говорит: в тихом омуте черти водятся!

Словно отчего-то обидевшись на Изольду Павловну, Махал Махалыч вдруг быстро отошел к окну, громко забарабанил о подоконник костяшками пальцев, а Толик подумал, что он уже где-то слышал эти слова недавно. Кто-то говорил ему их.

Вспомнил! Это было, когда в школу пришел отец. Толик выпрыгнул из форточки и побежал без шубы домой. На пригорке стояла Женька, и она оказала ему вслед: «В тихом омуте черти водятся». Толик не обратил на это внимания, не до того было, а сейчас вспомнил. Так вот, оказывается, что! Женька повторяла материны слова. Не зря, значит, все ее слушают в классе. Не зря боятся. Раньше Толик не знал этого – только предполагал. Теперь знает. А седой сказал горячо:

– Но ведь его отец прекрасный работник, хороший коммунист.

– Ну, знаете ли! – рассмеялась Изольда Павловна. Махал Махалыч отвернулся от окна.

– Может быть, мы отпустим ребенка? – спросил он нервно.

– Ну что ж, – сказал седой, хмурясь и внимательно глядя на Толика. – Подведем итог. Значит, ты писал жалобы на отца, считая, что он ни в чем не виноват? Это, конечно, странно, но если все так, ты очень не любишь отца!

Седой человек посмотрел Толику прямо в глаза, и тот не отвел взгляда. Они глядели друг на друга, и Толик чувствовал, что еще немного – и он заплачет. Слезы плясали у него в глазах, все перед ним расплывалось, и седой человек из парткома расплывался тоже, но Толик не сводил с него глаз.

Кто-то легонько тронул его плечо. Толик обернулся. Махал Махалыч стоял сбоку и кивал головой.

– Ничего, – сказал он тихо. – Все будет в порядке. Иди…

Толик медленно побрел к двери, а Изольда Павловна тяжело вздохнула, будто это у нее случилось несчастье:

– О-хо-хо!..

– Изольда Павловна! – услышал Толик, закрывая дверь, резкий голос директора.

Толик вышел из кабинета, плотно прикрыл за собой дверь и прислонился лбом к белому косяку.

Плечи у Толика затряслись в беззвучном плаче. Но в школе ведь и не поплачешь даже. Возле Толика сразу остановились два любопытных первоклассника…

10

Когда перед самым звонком Толик вошел в класс, там стояла необычайная тишина. Ребята сидели словно на выставке, свернув руки калачиком, аккуратно разложив на партах тетрадки и учебники, – прилизанные и посветлевшие от счастья: будто сейчас им по пирожному принесут, а не урок начнется. Возле стены, на скамейке, как куры на нашесте, жались от тесноты студентки – расфуфыренные, в нарядных платьях, с красивыми прическами и надушенные так, что Толик даже поморщился. На именины собрались, не иначе!

Затарахтел звонок, в класс вошла Изольда Павловна и первым делом вызвала Женьку. На Женьке серебрился белый накрахмаленный воротничок, глаза у нее блестели, и отвечала она так, будто по книге читала, – слова как горох выскакивали из ее маленького круглого рта, без запинки, без зазубринки.

Толик обернулся назад – студентки восхищенно вздыхали, сдержанно покачивали головами, восторгаясь Женькиным ответом, быстренько строчили что-то в своих тетрадках.

Одна студентка шевелилась больше других, громче всех вздыхала и, волнуясь, выше всех закинула ногу на ногу, чтоб было удобней записывать, так что виднелись даже голубые трусики. Уши у студентки горели, будто отвечала не Женька, а она, на носу плясали рыжие веснушки, и Толик улыбнулся ей. Прямо как девчонка, а еще в институте учится.

Женька все тараторила – похоже, что она вызубрила урок, как стихотворение. Наконец, Изольда Павловна остановила ее и поставила четверку. Студентки заохали, зашептались, но Изольда Павловна словно ничего не заметила и вызвала своего человека, Цыпу.

С тех пор как Изольда Павловна пропустила Цыпу сквозь свою мельницу, еще не было ни разу, чтобы он не выучил по русскому. Но даже и у Изольды Павловны раньше он мямлил, хотя и отвечал правильно.

Сейчас Цыпа говорил так, будто рапортовал правила русского языка какому-нибудь маршалу. Тощая грудь его вздымалась под пиджаком, он смело глядел на студенток и тарабанил правила, как опытный барабанщик печатает дробь.

«Во дает!» – восхищенно подумал Толик, не узнавая Цыпу, – тот шел явно на пятерку, – но и ему Изольда Павловна поставила только «четыре».

Тут Толик удивился совсем. Женьку «русалка» зажимала всегда, но ведь Цыпа-то, Цыпа в другой раз получил бы пятерку! Нехорошая мысль пришла Толику. «А что, если, – подумал он, – это она специально? Специально вызвала Женьку и Цыпу, а не других, чтоб не подвели. Глядите, мол, студентки, как учить надо!»

После всего, что произошло в кабинете директора, Толик смотрел на Изольду Павловну, словно на змею, которая того и гляди ужалит. Как она сказала про него и про отца! Как она вообще говорила! Никогда Толик эту учительницу не любил, а сегодня особенно. Сегодня она вообще на модель походила, какие в магазинных окнах стоят. Вроде бы и похожа на человека, а сама неживая, холодная. И хитрая!

Конечно, Женьку с Цыпой она нарочно предупредила, чтоб уроки выучили. У Толика задрожали руки: а что, если проверить?

Цыпа кончил барабанить свои правила, и Толик поднял руку. Сейчас он узнает, прав или ошибается. Сейчас увидит – спросит его Изольда Павловна или нет. Он поднял руку повыше, хотя никаких уроков вчера не учил. А ну и что! Подумаешь, двойка! Зато сразу ясно станет.

А если не ясно? Если спросит?

Ну, тогда он ей отомстит за то, что она у директора говорила, – выйдет к доске и понесет какую-нибудь чушь. На «пару». Она же не хочет, чтоб у нее на таких уроках двойки получали.

 

Сердце гремело, а Толик все тянул и тянул руку. Изольда Павловна уже заметила его; он видел, что заметила, видел, как недовольно сверкнуло ее пенсне и как зашуршала она в классном журнале, отыскивая там что-то. Заметила, но представляется, что не видит.

Толик злорадствовал. Значит, точно! Значит, не хочет спрашивать, чтоб не подвел!

Наконец «русалка» оторвалась от журнала, строго взглянула на Толика и спросила:

– Тебе надо выйти, Бобров?

Кто-то хихикнул.

– Нет, – ответил Толик.

– А что же? – спросила учительница.

– Отвечать.

Изольда Павловна усмехнулась тонкими бледными губами и сказала вдруг:

– Пожалуй, сегодня тебе отвечать не стоит. Ведь тебе, должно быть, и не до уроков сегодня. Отдохни от домашних неприятностей…

Она говорила это вкрадчивым, тихим голосом, и со стороны можно было подумать, что учительница заботится о Толике, у которого что-то случилось дома, что она вообще очень добрый человек.

Бледнея, Толик увидел, как на него с любопытством глядят ребята, словно на марсианина. Никогда в классе ни о чьих домашних неприятностях не говорили, и уж раз Изольда Павловна сказала, да еще так сказала – жалеючи, да еще при студентках, значит, у Толика и правда что-то такое-разэтакое случилось.

Нет, что угодно, а такой подлости он не ждал от Изольды Павловны! Конечно, она бы непременно рассказала Женьке про письма, а та всем другим, это ясно, но вот так, как сейчас! При всех! Ненавидящим взглядом Толик смотрел на учительницу, стараясь поймать, увидеть ее глаза, но Изольда Павловна глядела поверх класса. Вот, значит, она какая – злая, беспощадная! И лживая, лживая!..

Но все-таки Толик узнал правду. Она не захотела его спросить. Она спросила лишь Женьку и Цыпу, чтоб студентки поразились ее строгости.

– А вот завтра, – Изольда Павловна мягко, как кошка, подошла к Толику и вдруг погладила его по голове. Толик отпрянул, словно ошпаренный. – Завтра, – повторила она ласково, – может, тебя и спросят…

– Познакомьтесь, ребята, – продолжала она, отходя от Толика. – Завтра урок будет вести у вас практикантка Ерошкина.

Класс оживился, захлопал партами, заоборачивался, Толик обернулся тоже и увидел, как рыженькая студентка, став красной, словно клюквенный кисель, поднялась и поклонилась, будто она артистка на сцене.

Ребята зашушукались, засмеялись, но Изольда Павловна сказала негромко:

– Тихо!

Все замерли, как по команде, желая быть образцовыми.

– Так что попрошу меня не подвести! – холодно улыбаясь, пошутила Изольда Павловна, и у Толика по коже прокатились мурашки в предчувствии недобрых событий.

Всю перемену к нему лезли ребята:

– Кто у тебя помер?

– А может, обворовали?

Толик, натянуто усмехаясь, стоял в коридоре, отмахивался от липких приставал, молча глядя на всех исподлобья.

Откуда-то появился сияющий Цыпа. Его не было всю перемену. Толик видел, как после урока пробежала вдоль коридора сначала Женька, а чуть позже – Цыпа, и вот он вернулся сияющий, словно новый гривенник.

Сейчас Цыпа носился по коридору, будто угорелый, – весь взмок и раскраснелся на радостях, Толик усмехнулся. Сбегал с Женькой, Изольда Павловна их похвалила, наверное, вот и радуется, дурак.

Вдруг Цыпа остановился возле Толика.

– Ну чего ты? – спросил он.

– У него, кажется, кто-то умер, – сказала задумчиво Машка Иванова, – он не говорит.

– Ха, умер! – крикнул Цыпа. – Знаю я эти похороны! Врет он все! На отца родного жалобы пишет, а сам прикидывается!

Не раздумывая, словно стрела, Толик кинулся к Цыпе и воткнулся головой в его живот.

Ребята их едва разняли в конце перемены. Да и то, когда Коля Суворов крикнул, чтобы напугать Цыпу:

– Цыпленков, «русалка»!

Цыпа вскочил, ошалело оглядываясь, и Толик засмеялся над ним. Под глазом у Цыпы сидел приличный фингал.

– Ну погоди… – прошептал длинноногий Цыпа, потирая синяк. – Я тебе покажу, я тебе не забуду…

Рейтинг@Mail.ru