Наутро в дверь осторожно постучали.
Отец и мама складывали вещи, работа кипела, мелькали платья, какие-то кастрюли, а Толик и баба Шура молчаливо глядели на эту суету.
Толик думал, что родители уж очень торопятся, суетятся как-то. Можно подумать, люди не собирают два тощеньких чемодана, а, по крайней мере, строят дом и потому, что строят впервые, очень боятся что-нибудь забыть, что-нибудь недоделать или в чем-нибудь ошибиться.
Когда раздался стук, баба Шура резво побежала к двери и пропустила вперед круглого человечка.
Человечек был даже ниже бабки и, казалось, состоял из шаров. Один, большой, был живот, второй, поменьше, – голова. На вытянутые шары походили и руки. Человечек докатился до стола, и Толик заметил у него под носом щеточку черных, как тушь, усов.
Человечек подвигал усами и спросил неожиданно писклявым голоском:
– Кто из вас Александра Васильевна?
При этом он оглядел внимательно и отца и Толика, словно и они могли оказаться Александрой Васильевной.
Бабка зашебуршала тапками, вынимая на ходу тонкий ключик, отворила, торопясь, комод и достала из него паспорт.
– Я и есть Александра Васильевна, – сказала она независимо, предъявляя человечку паспорт.
Странное дело, кругляш не удивился, паспорт не отверг, а, наоборот, со вниманием его разглядел. Потом объявил:
– Нотариус по вашему вызову.
Нотариус – это слово было знакомо Толику, хотя и приблизительно. В его представлении нотариус был кем-то вроде судьи или прокурора – в черной торжественной мантии и в шляпе, похожей на коробку из-под печенья, тоже черной. Он что-то такое делал, что-то важное, но не судил – это точно. У нотариуса должны быть непременно очки, он должен знать все законы.
Этот же кругляш был в обыкновенной косоворотке и в широких, как театральный занавес, полотняных штанах, очки держал в жестяном футляре, несерьезно обвязанном резинкой, и совсем не походил на человека, знающего все законы.
Кругляш расстегнул папку, которую держал под мышкой, вытащил какие-то листы, «вечное перо» и спросил бабку, кивнул на отца, на маму, на Толика, будто это не люди, а мебель:
– Не помешают?
Баба Шура оглядела торжественно маму и отца, помолчала, подбирая слово, и выговорила внятно и строго:
– Отнюдь!
Кругляш склонил свой малый шар над бумагами, заскрипел «вечным пером», потом окинул всех официальным взглядом и объявил:
– Производится завещательный акт! Что завещаете, – обратился он к бабке, – недвижимое или движимое?
– А? – не поняла баба Шура.
– Имущество, говорю, какое завещаете? – закричал нотариус, думая, что, видно, бабка глуховата. – Движимое или недвижимое?
– Деньги! – сказала, серея, бабка.
– Наличные или на книжке? – спросил, успокаиваясь, нотариус.
– На книжке, – проговорила бабка.
– Значит, так, – заговорил нотариус, записывая что-то в свои бумаги. – Завещаются деньги в сумме…
– Девять тысяч…
– В новых? – охнул Толик.
– В новых! – гордо откликнулась бабка.
Нотариус отложил «вечное перо», подозрительно уставился на бабку.
– Вы кто? – спросил он, неожиданно оборачиваясь к маме и отцу.
С тех пор как кругляш вкатился в комнату, отец и мать стояли растерянные, бросив свои чемоданы, и, словно интересное кино, разглядывали происходящее.
– Я дочь, – помешкав, ответила мама. – Это мой муж, а это сын.
– Ага! – обрадованно сказал нотариус и потрогал ладошкой свой верхний шар. – Живете вместе?
– Жили, – тахо ответила мама. – Завтра уезжаем.
Нотариус вышел из-за стола, подкатился к маме. Он был, наверное, ей до плеча, не выше, и Толик едва удержался, чтобы не рассмеяться.
– На новую квартиру? Кооператив?
– Нет, – удивилась мама, – в другой город. Почему вы решили?
Нотариус вернулся за стол, удивленно посмотрел на бабку.
– Вы дочери деньги завещаете? – спросил он ее.
Баба Шура взметнула брови домиком, грозно посмотрела на маму. Будто настал ее час. Будто она прокурор теперь и вынесет свой приговор маме.
– Нет! – сказала бабка твердо. – Не дочери. А вот ему, – и повернула сухой палец в сторону Толика.
Толик засмеялся. Все понял он. Снова бабка представление ломает. На один вечер и хватило-то честности. Опять за свое. Опять за старое.
– И до совершеннолетия деньги мои не трогать! – сказала она нотариусу.
Он сморщил лоб, склонился над бумагами, но тут же откинул «вечное перо».
– Нет! – воскликнул он. – Непонятно!
И снова скатился со стула, задвигался по комнате.
– Деньги имеете, – воскликнул он, – а живете в таком помещении! – обвел он рукой комнату. – Ведь и прекрасную квартиру в кооперативе построить можно, и мебель новую купить.
Нотариус подошел к шкафу и вдруг уперся в него плечом. Шкаф скрипнул.
– Ну вот! – сказал он, словно что-то кому-то доказывал. – Видите! Рухлядь, розваль! А вы деньги мальчику завещаете.
Он подкатился к столу, уселся за бумаги. Сказал строго, глядя на бабку:
– Вы извините! Я инструкцию нарушаю, переубеждая вас! Но подумайте: мальчику до совершеннолетия еще лет шесть, а? И потом, зачем ему деньги? Вырастет, сам заработает, а вы, извините, так и помрете в этой комнатушке.
Он снял очки, постучал дужкой по столу.
– Может, у вас конфликт? – спросил он. – Может, вы сгоряча? Так я потом зайду.
Он взглянул на бабку, на маму, на отца, на Толика. Покрутил головой и стал собирать бумаги.
– А вы, это, – сказала бабка, – вы инструкцию-то не нарушайте. Записывайте, что говорят.
Нотариус посмотрел на бабку и присмирел.
– Ладно! – сказал он и заскрипел пером, повторяя под нос то, что писал: «Девять тысяч рублей… Боброву Анатолию Петровичу… по достижении совершеннолетия».
«Девять тысяч, – подумал Толик. – Девяносто по-старому». Он зажмурился, стараясь представить себе такую гору денег. Но ничего не выходило. Никак не представлялась такая гора.
Ну и ну!.. Ну и жмотина оказалась бабка! И отца и маму пытала скупердяйством и жадностью. И вот сколько накопила. Теперь не знает, куда их девать.
– Ну и ну!.. – сказал Толик, все еще удивляясь. – Ну и жмотина ты, бабка!
В первый раз назвал Толик вслух так бабу Шуру. Она взглянула на него строго, пристально: мол, лишу сейчас тебя наследства. Толик взгляд бабкин сразу понял и, хоть вслух она ничего не сказала, ответил:
– Нужны мне твои миллионы, – и, подумав, добавил: – Как собаке пятая нога.
И вдруг он услышал смех.
Толик повернулся и увидел, что мама и отец весело смеются. Толик удивился: неужели так смешно оказалось про пятую ногу у собаки, и вдруг понял – они не над этим смеются, а над бабкой. Баба Шура ждала, что они заплачут. Что они станут просить прощенья, раз такое наследство оказалось у бабки. Что они скажут: «Ладно, мы сдаемся, только дай эти деньги нам», – а они – они смеялись!
– О-хо-хо!.. – сказал круглый нотариус, глядя сквозь очки на бабу Шуру. – И чего только не наглядишься в нашей шкуре.
Он заскрипел «вечным пером» по своим бумагам, мама и отец ушли за билетами, и Толик увидел, как враз, в одну минуту осунулась бабка.
Плечи ее опустились, носик повис, она кивала головой на все, что говорил ей кругляш, совсем не похожий на нотариуса, и Толик понял: ему жалко бабку.
Не хозяйка, не владычица была теперь бабка. В серой кофте, в серых чулках сидела перед нотариусом серая сухонькая старушка, божий одуванчик.
В день отъезда мама ходила с решительным лицом и улыбалась, но потом с ней вдруг что-то случилось. Будто эта решительность и это веселье были неискренними, ненастоящими, напускными, будто все это было маской – тяжелой, изнуряющей, и вот в маме кончились силы. Ока сорвала маску, опустилась на сундук, зажала ладони коленями и замолчала.
Потом она проводила по лицу рукой, взбадривалась, стараясь улыбнуться, но улыбка получалась жалкой. Мама вскакивала, пробовала хлопотать на пару с отцом, но тут же садилась снова и опять жалобно смотрела на Толика. Так, словно он умирал.
Промелькнули часы, и отец сказал:
– Ну пора! Присядем на дорогу.
Прозрачные мамины глаза опять заблестели, она безвольно опустилась на чемодан, повесила голову, и был миг, когда Толик подумал: все-таки она не выдержит, и никуда они не поедут.
Хотел ли он этого?
И да и нет… Но все-таки, пожалуй, нет. Толком он еще не представлял, как будет жить один на один с бабкой Шурой, – наверное, будет несладко. Но лишь ради этого ему не хотелось иного решения. Пусть едут! Пусть! Надо, чтобы они уехали. Для них же самих.
– Ну, встали! – сказал отец, и Толик заметил, как медленным, грустным взглядом отец осмотрел комнату. Абажур, медузой висящий под потолком, старый шкаф, которому не дал цены нотариус, диван, комод, старый бабкин сундук…
Тут же отец встрепенулся, заулыбался весело, думая, наверное, о новом доме и о дороге.
Они вышли во двор: сначала отец с двумя старенькими чемоданами – к одному была привязана не уместившаяся кастрюля, – потом сгорбившаяся баба Шура и мама с Толиком.
За воротами на лавочке сидела тетя Поля. Увидев процессию, она поднялась.
– Едете? – спросила соседка тихо.
– Едем, – ответила мама и вдруг порывисто бросилась к тете Поле, обняла ее.
– Ну, ну! – говорила тетя Поля, поглаживая маму по спине. – Ну, ну! – Потом отстранила ее и сказала строго: – Берегите!.. Берегите!.. – И заплакала неожиданно, так и не договорив, что же надо беречь.
Они двинулись дальше, но, пройдя несколько шагов, Толик обернулся. Обернулась и мама.
Тетя Поля низко, в пояс поклонилась им вслед.
До вокзала было порядочно, и отцу с чемоданами приходилось тяжело, но они пошли пешком и совсем не короткой дорогой. Сначала Толик ни о чем не догадывался и понял, в чем дело, лишь у самого Темкиного дома.
Отец повернулся к маме, виновато глядя на нее, она кивнула, и, оставив чемоданы, отец скрылся во дворе.
Баба Шура вздохнула, покрутила головой – ей было, конечно, непонятно такое, а Толик, напротив, обрадовался за отца. Обрадовался, что так хорошо они придумали с мамой. По-взрослому и не трусливо.
Скоро отец появился в воротах. Он был не один. С ним шагал Темка.
Отец приблизился к чемоданам, потоптался смущенно и сказал, словно извиняясь:
– Вот Артем захотел меня проводить.
Теплая волна колыхнулась в Толике. Темка, Темка! Какой он все-таки удивительный человек! Все плохое забыл, выбросил будто, оставил только хорошее – и пришел. Не каждый взрослый так может. А Темка смог.
Они отправились дальше – впереди баба Шура, потом отец рядом с мамой и замыкающая пара: Толик и Темка.
Они шагали дальше, и вот появился вокзал – серый и мрачный, похожий на большую казарму, а Толик все думал о Темке, о его справедливости. О том, что, верно, в этом и есть главная человеческая сила – быть справедливым.
Они переглянулись, и Толик вдруг заметил, как вытянулся и похудел Артем. Мальчишки не улыбнулись друг другу, не подмигнули весело, только посмотрели внимательно, будто каждый хотел запомнить другого.
– Скоро в школу, – вздохнул Темка, и Толик кивнул ему механически, вспомнив Изольду Павловну, и Женьку, и Цыпу, и Машку с Колей Суворовым. Как-то все будет, вздохнул он, но не огорчился.
Поезд уже стоял у платформы – чистые зеленые вагоны. Отец протянул билеты худому как жердь проводнику и понес чемоданы в вагон. Кастрюлька, привязанная к одному чемодану, жалобно звякнула, ударившись обо что-то железное, будто брякнул звонок, и вдруг мама кинулась к Толику.
Она обнимала его, тискала изо всех сил, и руки у мамы дрожали. На мгновенье Толик отстранился и увидел, что мама не плачет, что глаза у нее сухие, но совсем больные. Они горели воспаленно, мама дышала горячо и обнимала Толика, как маленького!
– Прости! – шептала она. – Прости меня!..
– За что? – удивленно спросил Толик и пристыдил себя.
Ему бы, наверно, надо заплакать сейчас, но слез не было – напротив, он равнодушно смотрел на все, что происходило. Словно это не его обнимала мама, словно его не касался этот вокзал, этот вагон, в котором они уедут, будто Толик стоял где-то тут сбоку и взирал на все равнодушно, как посторонний.
– Толик! – шептала мама. – Прости! – И заглядывала ему в глаза, будто что-то изменится, если Толик скажет: «Да, прощаю».
Он поглядывал на Темку, думал, что надо быть справедливым, кивал головой, напряженно улыбался, а мама не успокаивалась, словно всего этого ей было мало. Словно Толик должен что-то такое сделать из ряда вон, что-то такое крикнуть или поставить печать на своих словах, чтобы было доказано, утверждено: он их простил, и не обижается, и все так должно быть.
Из вагона вышел отец, и через мамино плечо Толик увидел его растерянное лицо.
«Ну вот, – подумал он, – они оба расклеились и растерялись. Разве можно так? Разве можно уезжать с таким настроением? Надо думать о том, что будет, что впереди, и улыбаться, а не плакать, потому что впереди всегда должно быть лучше».
Отец шагнул к маме, обнимавшей Толика, покрутил в руках папироску, разминая ее, и Толик запомнил это: под сильными отцовскими пальцами тонкая табачная оболочка лопнула, и рыжие крошки посыпались дождиком на вокзальный асфальт.
– Ничего, – сказал отец, улыбаясь деревянной улыбкой. – Вот мы устроимся и сразу за тобой приедем.
Мама кивнула головой.
– Да, да, – сказала она. – Сразу же. В тот же день.
И вдруг Толику захотелось сказать им что-нибудь взрослое, настоящее, чтобы они ехали спокойно, наконец. Ведь он оставался, а им-то надо ехать. Ехать и жить снова, будто начинать новую тетрадь. Надо, чтобы новая тетрадь была чистой, аккуратной, без клякс и поправок, а они трясутся, волнуются, как на контрольной.
Толик собрался с силами и сказал, стараясь твердо выговаривать слова:
– Вы поезжайте, не бойтесь, – но голос предательски дрогнул, и он добавил: – Я буду ждать!
По радио объявили, что поезд отправляется. Мама сжала Толика в последний раз, крепко обнял его отец, пахнув табаком.
Поезд шел еле-еле, и Толик шагал рядом с ним.
Он вглядывался в застывшее лицо отца, видел, как дергаются за плечом проводника мамины губы.
Поезд покатился скорей, и Толик побежал, стараясь не отстать от вытянутой руки проводника со свернутым трубочкой желтым флажком.
Но поезд покатился быстрее, и Толик едва успел взглянуть еще раз на бледные лица отца и мамы.
Мама посмотрела на Толика расширившимися глазами.
Отец махнул рукой и не улыбнулся.
Потом их заслонила зеленая, слившаяся стена из вагонов.
– Будьте… – прошептал Толик и замолчал, поняв, что его никто не услышит.
Он стоял на краю платформы.
Платформа обрывалась крутой ступенью, и впереди, холодно блестя, перепутались блестящие рельсы.
Они сливались, расходились, соединялись вновь, и по этой железной путанице, умело разбираясь в ней, уходил поезд, становясь все меньше.
Толик обернулся назад.
За спиной, тревожно глядя на него, стоял Темка.
Подальше, под фонарем, сгорбилась баба Шура.
Толик вздохнул и шагнул навстречу Темке…
Он не почувствовал, как сильно сжал ему руку Артем.
Лабиринт. – Впервые отдельной книгой вышел в издательстве «Молодая гвардия» (М., 1970).
«Лабиринт» открыл писателя зрелого, тонкого психолога, свободно разбирающегося в сложнейших движениях неокрепшей, развивающейся, созревающей души», – определил место романа в творчестве А. Лиханова критик В. Свининников («Доверие». – Молодая гвардия, 1978, № 4).
Уже вскоре по выходе романа один из его рецензентов писал: «Этой книге можно без колебаний предсказать долгую жизнь и любовь читателей. Прежде всего, – мотивировал свой прогноз критик, – перед нами увлекательный роман, насыщенный действием и драматизмом. На каждой странице происходит событие, каждый разговор наново решает судьбу героев, и сюжет захватывает так, что оторваться невозможно, и только на последней странице доходит до нас вся его печальная обыкновенность.
Такое бывает редко. Но еще реже сходятся в одном произведении бурный сюжет и острый психологический анализ. Альберту Лиханову этот сплав удался. Героев его «Лабиринта» мы видим насквозь, любой жест их, слово полны для нас глубокого и важного смысла, потому что каждое душевное движение немедленно запечатлевается в поступке, а поступки образуют ход сюжета».
Как новаторскую черту прозы А. Лиханова, критик особо выделил жизненную позицию юных героев романа: «...мальчишки, Толик и Артем, – не только жертвы, но и судьи. Не столько судьи, сколько герои... Жизнь обоих разбита малодушием взрослых, и мальчишки ведут с окружающими неравный, жестокий бой за свое достоинство и счастье» (Кунин В. Не плакать, не смеяться, а понимать... – Аврора, 1972, № 1).
«Лабиринт» – это психологический анализ конфликта, который происходит, когда сталкиваются честность и стяжательство, самообман взрослого человека и яростная бескомпромиссность подростка», – отмечал Вл. Разумневич («Глазами подростка». – Книжное обозрение, 1971, 16 апреля).
«Глазами подростка, через его обостренное восприятие, детский максимализм и жгучий поиск истины, через боль, недоумение, отчаяние и напряженное стремление найти выход из „лабиринта“ писатель вводит нас в круг острейших проблем, – развивает сходную мысль А. Адрианов. – И прежде всего это мера ответственности взрослых за судьбу детей и свое поведение, это – право детей судить о жизни и поступках родителей и, наконец, это роль семьи, которая формирует юного человека» (Октябрь, 1971, № 11).
Заранее отводя упреки тех, кто во всяком изображении в детской книге отрицательных взрослых усматривает «непедагогичность», Сергей Михалков писал в статье «Дорогие наши мальчишки...» (Литературная газета, 1977, 16 февраля):
«Читая „Лабиринт“, я невольно задумался: правильно ли поступает писатель, сталкивая своего героя с людьми малопривлекательными? В частности, стоило ли показывать в романе учительницу черствую, эгоистичную? Ведь учитель – святая профессия. Не подорвет ли образ Изольды Павловны уважение к учителям вообще?..
Огромное большинство ребят по собственному опыту знают, что учителя – это не только требовательные наставники, но и мудрые, пристрастные друзья. И образ Изольды Павловны не бросит на них тень. К читателю нужно относиться с доверием, в каком бы возрасте он ни был. Молодой читатель, особенно остро чувствующий всякую неискренность, сразу же ощутит фальшь в рассказе о себе, о своих сверстниках – и не простит писателю «украшательства», даже если оно продиктовано самыми благими намерениями.
Герои Лиханова не свидетели, а участники событий. И совсем не наивен юношеский максимализм, с каким они воюют против пусть даже самой маленькой капельки неискренности, лжи, он мудр, ибо так и должно быть, ибо не может быть компромисса между добротой и корыстью, между правдой и обманом».
«Лабиринт» переведен в Эстонии, Венгрии, Монголии, издан на английском языке и языке ория.