Толик был в восторге от Темки.
Еще когда они поднимались из Клопиной деревни, Толик, глядя восхищенно на Темкин затылок, решил во всем ему подражать. Кроме бокса. Он даже подстричься решил под бобрик, как Темка.
Все-таки удивительный человек встретился Толику. Ведь небольшой еще, не взрослый, во всяком случае, а какой решительный! Только теперь Толик начинал понимать по-настоящему Темкины слова и про кита, и про то, что человек должен сильным быть. Темка был сильным и волевым и воспитывал в себе силу и волю.
Толик и раньше понимал, что Темка отличается от него – например, он любил дельфинов и китов, считал, что надо заниматься боксом, он много еще других вещей говорил, убежденно говорил, и Толик втайне, в закоулках души завидовал этой Темкиной уверенности. Теперь он завидовал ему, не таясь, и зависть эта была хорошая, потому что одно дело впустую завидовать, а другое – завидуя, стараться быть не хуже.
Нет, не подражать Темке было нельзя. И раньше он нравился Толику – это так, но теперь, после того, что Темка решил там, в Клопиной деревне, его можно было сравнить только с тем отважным китом. Темка шел на таран. Изо всей силы!
Они дружно шагали в ногу. Толик вспомнил знакомую песенку и замурлыкал ее под нос. Темка услышал ее и подхватил. Толик взглянул на небо и запел громче. Они шагали и пели во весь голос, довольные собой и всем, что было.
Встань пораньше,
Встань пораньше,
Встань пораньше —
Когда дворники замаячат у ворот,
Ты увидишь, ты увидишь,
Как веселый барабанщик
В руки палочки кленовые берет.
Ты увидишь, ты увидишь,
Как веселый барабанщик
В руки палочки кленовые берет.
Они шли, распевали свою песенку во все горло, и прохожие, улыбаясь, оборачивались на них. А чего улыбаться? Тр-ра-ра! Тр-р-ра! – стучали кленовые палочки. Чего улыбаться, Толик пел вполне серьезно. И Темка тоже. Тр-р-ра! Тр-р-ра! – грохотал тугой барабан. Нечего улыбаться!
Они шли в ногу, как военные. Вполне серьезно. И песня у них была военная. Что улыбаться, если идут двое и громко поют? Может, это отряд? Боевой отряд? Разве двое не могут быть отрядом?
Толик все шел и пел и за своим голосом не услышал, как умолк Темка. Как остановился он словно вкопанный. А Толик все шел и шел и обернулся, только отмерив еще шагов десять.
Темка стоял возле пьяного дядьки, а тот валился на него, еле держась на ногах. Темка удерживал его руками, прислонял к стенке, и Толику вдруг показалось, что пьяный пристает к Темке. Он кинулся назад на выручку и вдруг увидел блестящие Темкины глаза.
Эти глаза потрясли Толика.
В глазах у Темки, у отважного Темки, у человека сильной воли, были слезы.
– Иди! – приказал Темка Толику твердым голосом. – Иди домой. Я должен отвести его. Это мой отец.
Толик глядел на пьяного, ничего не понимая.
Это Темкин отец? Не может быть, чтоб у Темки был такой отец! Не может быть, чтоб такие дети были у таких отцов!
Пьяный свесил голову на грудь, полуприкрыв глаза. Рубашка у него была в грязи и порвана: видно, он падал и зацепился за что-то. Время от времени пьяный вскидывал голову, обводил вокруг мутными глазами и выкрикивал:
– Ар-ртюша! Стар-ричок!
Темка закинул руку отца себе через плечо и сделал шаг. Пьяный повалился и едва не уронил Темку. Толик подскочил к ним и подхватил пьяного с другой стороны.
Они вели Темкиного отца по улице, и все уступали им дорогу. Пьяница оказался тяжелый. Толик чувствовал, как по лбу у него струится пот, но утереться было нельзя, и он дул на капельку, которая свисла с носа. Капелька, как назло, не слетала, щекотала, мешала, и Толик злился за это на пьяного.
Рядом пыхтел Темка. Изредка Толик взглядывал на него, и сердце его сжималось. Глаза у Темки расширились, губы тряслись, он побледнел, на виске вздулась вена.
Прохожие оглядывались на них, говорили всяк свое, но чаще другого Толик слышал одну фразу:
– Бедные дети!
«Бедные дети! – злился он. – Не бедные дети, а бедные взрослые – вот что! Вместо того чтоб жалеть, помогли бы лучше».
Они шагали вперед, и Толик заметил, как все больше и больше бледнел Темка. Наконец они остановились у деревянных, почерневших от времени и дождей ворот. Ржавое кольцо в воротах скрипнуло, мальчишки втащили пьяного во двор, а потом по ступенькам – в маленькую темную прихожую. Темка толкнул ногой какую-то дверь, и они очутились со своей ношей в узкой комнатке.
Толик оглянулся и опешил.
Из-за стола медленно поднимался отец. Рядом с ним стояла маленькая женщина. На улице было жарко, а она куталась в платок.
Вот, значит, куда привели они Темкиного отца. Впрочем, что тут удивительного? Просто Толик, пока они тащили свою тяжелую ношу, ни разу не подумал об этом – куда ведет Темка. И все-таки это было неожиданно – увидеть отца в одной майке за чужим столом, в чужой комнате, рядом с чужой женщиной.
Толик услышал, как загрохотало сердце. В секунду он покрылся липким потом, ноги задрожали – то ли от усталости, то ли от того, что он увидел.
А маленькая женщина в платке долго и неотрывно смотрела на Темку такими же жгучими, как у Темки, глазами, потом шагнула к нему.
– Зачем ты привел его? – спросила она Темку. – Ты же знаешь… Зачем ты привел, спрашиваю? – закричала она.
И без переходов, без всяких пауз Темка закричал в ответ ей:
– Затем, что он мой отец, понятно? Затем, что это он должен жить тут! – Темка сделался белым как стенка. – А вы? – кричал он, обращаясь к отцу. – А вы тут не должны жить! Вы должны жить у него!
Темка показал пальцем на Толика, маленькая женщина будто лишь сейчас заметила его. Она пристально взглянула на Толика.
– Слышите? – орал Темка. – Вы, так называемый Петр Иванович! Убирайтесь отсюда!..
Отец покрылся красными пятнами, стоял истуканом и ничего не отвечал. Маленькая женщина замерла тоже. Только пьяный Темкин отец оглушающе храпел, запрокинув как мертвый голову.
Темка повернулся к Толику, шагнул к нему и подтолкнул в прихожую.
Они вышли на улицу. И Толик видел, как мелко трясется Темка, будто он просидел сутки в мерзлом, стылом погребе…
После того как они вышли на улицу, Темка ни слова не сказал об отце. Ни звука. Будто ничего и не было, будто не шли они через весь город с пьяным.
– Значит, как условились, – сказал он, успокоившись, и пожал, прощаясь, Толику руку.
Целый день Толик думал о Темке.
Думал, что все его несчастья по сравнению с Темкиными, хоть, может, и не ерунда, но в общем-то, конечно, меньше, проще.
Темка знал, что значит позор, когда ведешь пьяного отца через город, Толик о таком и подумать не мог. У Темкиной матери был теперь другой муж – Толикин отец. И она требовала от Темки, чтобы он полюбил его. А Толик и представить себе этого не мог.
Нет, Темке трудней и тяжелей, чем Толику. В тысячу раз хуже!
Толик думал так, считая себя еще счастливцем по сравнению с Темкой, и Темка от этого становился в его глазах все лучше. Он хвалил Темку, он любил его. Он подумал даже, как было бы здорово, если бы Темка был его старшим братом.
Толик улыбался про себя, гордился Темкой и совсем забыл о своих бедах.
В тот же день, вечером, мама позвала Толика в магазин. Он долго отнекивался, но потом согласился, и они пошли в центр. У мамы было хорошее настроение, она все улыбалась, рассказывала Толику, каким он был маленьким. Потом замолчала.
– Однажды ты спросил меня, – сказала она. – «Мама, – спросил ты, – а что такое жизнь?» Я удивилась твоему вопросу, а ты добавил: «Мне кажется – это игра». – «Как это?» – спросила я, смеясь. «А как в игре: и грустно и смешно».
Толик улыбнулся.
– Сколько мне было тогда? – спросил он.
– Пять лет, – ответила мама.
– Что ж, все верно, – подтвердил он. – Жить – это и грустно и смешно.
Мама взглянула на него удивленно.
– Тебе было пять лет, что ты мог понимать?
– Но ведь верно? – спросил Толик, вглядываясь в маму.
– Потому и помню, – вздохнула она, – столько лет…
Они шли не спеша, говорили о всякой всячине и совсем не подозревали, что еще один квартал им остался, еще сто шагов, еще десять…
Мама остановилась. Толик взглянул вперед.
Из дверей магазина выходил отец. Он держал под руку маленькую, с черными, как у Темки, глазами женщину. По другую сторону от отца стоял Темка. Он всматривался в маму Толика, мама всматривалась в женщину. А отец и Толик глядели друг на друга.
Они потоптались немного друг против друга, и отец с новой семьей свернул в сторону.
Мама качнулась, и Толик подхватил ее. Мамино лицо было белым, губы плотно сжимались. Толик думал, она заплачет, как всегда, но глаза ее были сухими, только блестели необычно.
И еще он увидел в маминых глазах отчаянность. Будто она решилась на что-то.
– Ты знал? – спросила она вдруг сухо, и у Толика не хватило духу соврать. Да и что толку врать? Он кивнул.
Мама коротко размахнулась и ударила Толика по щеке.
Толик не обиделся, не заплакал. Он смотрел на маму, будто с высоты. Будто был он на горке, а мама внизу.
Ведь ее же он пожалел, когда не сказал про отца. Хотел, чтобы мама подольше не знала. Впрочем, это глупо, конечно. Все равно бы узнала.
– И глупо и смешно, – сказал Толик и увидел побелевшие мамины глаза.
Не узнавал Толик маму.
Все в ней переменилось: и походка, и голос, и глаза.
По комнате ходит быстро. Голос звонкий стал, словно металлу в него добавили. Не плачет, как раньше, наоборот – глаза ясные, и решительность в них. Только сама – как струна натянутая. Затронь – сорвется и больно ударит.
Ходит она по комнате, делает свои привычные дела, а сама все думает напряженно. Спросишь о чем-нибудь – молчит, не слышит, а повторишь громче – вздрогнет, обернется. «Что-что?» – скажет и тут же опять про свое думает. Толик даже пугаться стал: не случилось бы чего-нибудь с ней, не попала бы под машину, вот так задумавшись, когда с работы идет.
Но самое главное – мама к бабке переменилась. Мало с ней говорит – так, о пустяках только, о всяких домашних делах, да и то – перекинутся словом и молчат. Бабка на маму строго взирает, рассматривает ее пристально, будто диковинную бабочку, а мама на ее разглядывания – ноль внимания. Раньше бы бабка про такое мамино поведение высказалась немедленно, а теперь молчит. Чувствует перемену.
И вдруг кончилось бабкино владычество. Будто династия какого-нибудь Рамзеса Второго в учебнике истории.
Толик думал, бабы Шурино царство навечно, навсегда, а если даже не навсегда, то нелегко ее свергнуть будет. А вышло все очень просто. И смешно.
Мыла мама однажды пол. Тряпкой громко шваркала, зло по полу воду гоняла и добралась до бабки с уткнутыми друг в друга тапками. Дулась опять за что-то баба Шура. Характер проявляла. Так вот, добралась мама до бабкиных тапок и вдруг сказала:
– Ну-ка подвинься!
Не стала бабкины ноги тряпкой аккуратно обводить. Баба Шура на нее уставилась, точно филин. Поразилась маминой наглости. Потом губы поджала и отвернулась, будто ничего не слышала.
– Подвинься! – еще раз сказала мама. – Видишь, пол мою.
А бабка оглохла, приготовилась с мамой за такое покушение не говорить, пока сама не устанет.
И тут случилось.
Мама поглядела пристально на бабку, руки о передник вытерла и вдруг – раз! – подхватила стул вместе с бабкой. И на другое место поставила. Толик расхохотался. Будто мебель передвинула, неодушевленный предмет. Да так оно и есть. Какой же бабка одушевленный предмет, коли у нее души нет?
Вот и все. Баба Шура сидела, переставленная, как мебель, из одного угла в другой, и рот у нее сам по себе открылся. А закрыться никак не мог. Сидела бабка с открытым ртом, потеряв всякую царственность и всякую грозность, а Толик все хохотал, радуясь падению императрицы, приветствуя великую домашнюю революцию, и революционная сила – солдаты, матросы, крестьяне и рабыни, вместе взятые, мама то есть, – не выдержала, усмехнулась тоже.
Когда мама взяла деревянный трон и переставила его вместе с бабой Шурой в другое место, Толик удивился: какая она сильная, оказывается! Легко так стул перекинула.
Но, оказалось, мама еще сильнее. Оказалось, это только всему начало. Пролог, как в книгах пишут. Главное впереди было.
С тех пор как бабку свергли, она стала тише воды, ниже травы. Ходит по комнате – еле тапками шуршит, будто они у нее на воздушных подушках. И молится, молится усердно. Возьмет половичок, под коленки подложит и кланяется, кланяется… Раз мама с ней не очень-то говорит, так с иконой переговаривается.
Дальше так было. В субботу мама тесто завела. Утром Толик проснулся, нюхнул – вкусно пахнет. Огляделся, бабка пышки в тряпицу заматывает. Потом платок пониже на лоб натянула, подошла к своей иконе, поклонилась. Такая смиренная, тихая. Аккуратно за собой дверь притворила.
Толику стало любопытно, куда это ее понесло в такую рань. Он вскочил с постели, высунулся в окно.
Внизу, на крылечке, стояла тетя Поля. Бабка поравнялась с ней, затопталась, принялась вокруг оглядываться, будто бы погода ей нравится, – никогда никаких погод не замечала, а тут заметила. Тетя Поля глядит на бабку, едва улыбается, все топтания бабкины понимает, ждет. Ведь с тех пор, с суда, как в коридоре встретятся, друг друга не узнают, а тут топчется баба Шура, – видно, хочет помириться.
– И чего это, Полина, ты тут стоишь? – спросила наконец бабка, невзначай будто так обронила.
Тетя Поля еще хитрей улыбнулась.
– Свежим воздухом дышу. Птичек слушаю, – сказала. – А что делать-то?
– В божий храм идти, – смиренно бабка ответила.
– Так я партейка! – сказала тетя Поля.
Но бабка рассмеялась:
– Какая ты партейка?
Тетя Поля подобралась, будто драться решила.
– А вот такая. Муж у меня партейный был, – значит, и я тоже. – Потом усмехнулась. – Ну а ты-то, Васильевна, хоть не партейка, а неверующая, зачем идешь?
Баба Шура сгорбила острые плечики, прикинулась обиженной, но ничего не ответила, пошла. И вдруг за камень запнулась. Чертыхнулась полным голосом. Тетя Поля усмехнулась, подмигнула снизу Толику, и ему тоже стало весело.
Толик слез с подоконника и увидел, что мама стоит посреди комнаты в одной сорочке и пустую миску из-под теста держит.
– Ты чего? – спросил Толик, но мама словно его не слышала.
– Ах, ты! – сказала она. – Ах ты, проклятая богомолка! Тесто извела и пышки в церковь потащила. Убогим раздавать!
Мама быстро оделась, села на краешек сундука.
– Ах, ты! – повторила с досадой, и лицо покрылось у нее розовыми пятнами.
Вот расстроилась! Подумаешь, унесла бабка пышки, то ли еще раньше было. Но мама все не могла успокоиться.
– Видишь, – говорила она, распаляясь, – видишь, как бабушка бога любит? Ради него нас без еды оставила!
Мама подошла к комоду, отчаянно подергала ящик, где бабка деньги прятала. Бесполезно! Закрыты деньги на тонкий ключик. Ничего не скажешь, устроила им сегодня бабка великий пост. Маме, наверное, отомстить решила. Сиди теперь, жди допоздна, пока она вернуться изволит.
Раньше бы мама только вздохнула да пошла к соседям чего-нибудь перезанять, а теперь никуда не шла, металась по комнате.
– Стыдно ведь! – шептала она. – Стыдно побираться! И ради чего? Ради этого?..
Она остановилась, посмотрела ненавидящим взглядом в угол.
– Все ему! Все! – Мама так это сказала, что Толик понял: конечно, она не про пышки говорит.
– Все богом своим прикрывает! – выкрикнула мама, и Толик увидел, как у нее посветлели от гнева глаза. – И хоть бы верила! А то ведь врет все! Лицемерничает!
Никогда еще Толик не видел маму такой. Ее прямо колотило всю.
– Везде у нее бог! – кричала она. – Гадить – бог! Жизнь всем калечить – тоже бог велит!
Мама вдруг подтащила в угол стул, сняла бабки Шурино божество и уцепилась кусачками за гвоздь, на котором висела икона.
Гвоздь – будто ворона каркнула: «Кр-р-рак!» – из стены выскочил, а мама стояла на стуле и вертела его, разглядывала тщательно. Будто не ржавый гвоздик, а зуб у кого-то выдернула. И удивлялась теперь. И зубу удивлялась диковинному. И тому, что сумела выдрать его, хоть никак на это не рассчитывала.
Толик подошел к иконе, первый раз в жизни близко ее увидел. Отер пальцем со стекла пыль, и круг над головой у святого озарился. Живые глаза на Толика глянули, будто сразу повеселел старец, что его достали из угла.
– Мама, – спросил Толик, – а круг над головой из золота?
– Из золота! – ответила она, усмехаясь. – Из золота, да самоварного.
И вдруг мама подняла руки вверх. Толик охнуть не успел – мелким бисером брызнуло стекло, отскочили какие-то железки, отпали цветочки, лопнул деревянный обод.
Мама стояла над разбитой иконой, и Толик испугался, взглянув на нее. Она снова стала покорной, как раньше. Руки словно плети висели вдоль тела.
Минуту назад он праздновал победу вместе с мамой и удивлялся, какая она сильная, раз выдернула, словно больной зуб, ржавый гвоздь из угла. Он удивлялся маме и не боялся бабки. Мама перенесла ее со стулом, мама сбросила икону, мама ходила прямая и решительная – значит, бояться было нечего. Рабыня расправляла плечи.
И вдруг – грохот. И вдруг – опять рабыня.
Толик вглядывался в маму, волнуясь за нее, понимая, прекрасно понимая, как это непросто – взять и в один миг, в одно мгновенье все переломать. Всю жизнь подчиняться – и вдруг восстать.
– Что будет! Что будет!.. – вздохнула мама, но посмотрела на Толика и, увидев его испуганные глаза, снова стала решительной. – Ну, – сказала она, вздыхая освобожденно, – чему быть, того не миновать! – И пошла за веником.
Когда мама уносила разбитую икону, неожиданно Толик пожалел святого старца с повеселевшими глазами.
«Он-то тут при чем?» – подумал Толик и поглядел жалеючи вслед маме.
Бабка вошла, развязала платок, закрывавший лоб, перекрестилась в угол и замерла. Моргнула, моргнула, взглянула на маму, поняла все. Глаза у нее остекленели, и она грохнулась на пол.
Мама вжалась в шкаф, смотрела неотрывно на лежащую бабку и даже двинуться не могла.
– Господи, что же это! – вскрикнула она наконец испуганно и, кинувшись на колени, приложила ухо к бабкиной груди. Потом отстранилась.
– Толик! – сказала она лихорадочно. – Помоги!
Вдвоем они перенесли старуху на кровать, и мама выскочила в коридор.
– Я за «скорой»! – крикнула она, выбегая.
Толик остался один. Ему стало не по себе. На кровати лежала бабка, и неизвестно – живая она была или нет.
Толик вспомнил, как он желал бабке смерти. Как пришла однажды, в самый тяжелый день, к нему эта мысль, мучительная и жестокая. Он желал бабке смерти, он винил ее во всех своих бедах, он считал, что она, и только она, виновата кругом. Никогда, никогда прежде не думал он об этом, никогда и никому не желал смерти, а тут умолял, чтобы бабка умерла. Чтобы исчезла с этого света. Чтобы исчезла и не мешала людям жить.
И вот бабка лежала на кровати, вытянув руки. Толик не слышал ее дыхания – может, и правда она умерла. Но странно! Он теперь не желал ей смерти. Он теперь жалел бабку, ужасаясь: а что, если и вправду умерла?
Толик глядел на востренький желтый бабы Шурин носик и уже не винил ее, как прежде. Он по-прежнему не любил ее, но отец своим поступком, этой своей женитьбой, вдруг как бы снял с бабки половину ее вины. Раньше бабка была одна во всем виновата в Толикиных глазах. И вот отец…
Толик привык к Темке, привык уже к мысли, что у отца другая семья. Привыкнуть можно, а понять нельзя. Так он ничего и не понимал, хотя одно знал наверняка – отец не такой уж твердый, как раньше казалось. Он тоже теперь виноват. И по сравнению с отцом, по сравнению с этим его поступком баба Шура в глазах Толика вдруг как будто стала лучше. Ну, может быть, не лучше, но не такой уж плохой и страшной.
Он вглядывался в бабкин носик, утопавший в подушках, и неожиданно подумал, что, наверное, стал похож на нее. У человека беда, ему худо, а он сидит, глядит, думает о чем-то. А надо не сидеть. Надо делать! Надо что-то делать!
Толик вскочил и подбежал к комоду. Где-то тут, в коробке, мама хранила валерьянку. Толик нашел пузырек, накапал лекарство а рюмочку, долил водой и подошел к бабке. Давать ей лекарство было неудобно. Оно бы пролилось, едва только наклонишь рюмку, но Толик все-таки решил попробовать.
Он поднес рюмку к бабкиному рту – и обомлел.
Баба Шура, не открывая глаз, приподняла голову и мигом опустошила рюмку.
Толик стоял над бабкой и ошарашенно глядел на нее. И вдруг захохотал. Он приседал и корчился. Он покатывался со смеху. Это было здорово! Лежит почти мертвая – и вдруг хвать рюмку! Во дает бабка! Во представляется!
– Что гогочешь? – недовольно спросила баба Шура и приоткрыла один глаз.
Толик захохотал еще пуще, но тут же умолк.
Дверь широко распахнулась, и вслед за мамой вошел врач. Не врач, а какой-то геркулес. Рукава у него закатаны, как у мясника, а руки обросли густой шерстью. Геркулес держал одним пальцем маленький чемоданчик, и казалось, дай ему гирю, он ее тоже держал бы одним пальцем.
Мама говорила с врачом шепотом, рассказывала ему, как и отчего упала баба Шура, а он молчал, слушал своей резиновой змеей бабкин живот, переставлял быстро блестящий кругляшок, будто кто-то убегал из-под кругляша в бабкином животе, и доктор хмурился, был недоволен. Потом врач взял бабкину руку. Пощупал ее.
Баба Шура лежала словно мертвая, и только востренький носик топорщился из подушек.
Геркулес пощупал бабкину руку и вдруг отпустил ее. Рука упала. Он поднял ее снова и снова отпустил. Рука упала.
Мама позеленела.
– Не может быть! – прошептала она и повторила: – Не может быть!..
Геркулес был неподвижен и молчалив. Лицо его словно окаменело. В третий раз взял он бабкину руку, поднял ее, отпустил. Рука снова шлепнулась на кровать.
Мама заплакала, а геркулес вдруг сказал громовым голосом:
– Эй!
Бабка была как покойница.
– Эй, бабуся! – повторил геркулес.
Бабка смолчала.
– Симуляция, – пророкотал врач, пряча свою резиновую змею в карман и берясь пальцем за чемоданчик.
– Как же быть? – ничего не понимая, спросила мама.
– Симуляция, я говорю, – пробухал врач. – Пульс нормальный. – И вдруг расхохотался. – Божественная, значит, старушка-то? Оно и видно!..
Врач хлопнул дверью. Бабка открыла глаза. Мама устало опустилась на сундук.
– Представля-лась! – протянула она и заплакала. – Опять представлялась!..
– А што? – подняла бабка острый нос. – Обрадели, што померла? Наследства захотели? – И захихикала. – Это я вас испытать захотела.
– Эх ты, испытательница! – горько сказал Толик, перестав смеяться. – А икону уже не жалко?
Бабка насупилась и перекрестилась в пустой угол. Толик даже чертыхнулся. Ну бабка! Хоть кол на голове ей теши!