Поздним осенним вечером, когда все спокойно спало на романовском подворье, в светелке боярышни Настасьи Никитичны еще теплилась восковая свеча.
Сама Настя что-то спешно перебирала в тяжелой скрыне. Вот вынула она оттуда темный смирный летник, скромную телогрею и совсем простой, без всяких узоров, девичий венец.
Проворно сбрасывала с себя обычный свой наряд боярышня и заменяла его простенькими одеждами, добытыми из скрыни. Затем, одевшись, повязала голову темным платком, низко опустив его на самые брови.
Помедлив посреди горницы, оглянув, словно на прощанье, родную светелку, где незаметно и весело в семье брата до шестнадцати лет протекало ее детство, Настя подошла к божнице и рухнула перед ней на колени.
– Господи! Творец-Вседержитель! – шептала девушка. – Прими жертву мою!.. Огради от горя-злосчастья несчастную семью нашу!.. Верни брата Филарета под сень родного гнезда… Помоги сестре Марфе вырастить и поднять Михаила… Дай им счастье, Господи, ценою моей жизни, ценою моей радости утерянной, дай!.. Прими жертву, Господи, от недостойной рабы Твоей, Творец-Вседержитель, Господь Всесильный. Отведи карающую десницу Свою от дома сего! К Тебе прибегаю. Возьми жизнь мою, Владыка Небесный, и пошли им благо за это, моим родичам незабвенным, братьям, сестрам, отроку Михаилу, всем им, всем пособи, Вседержитель-Господь!
С этими словами замерла на мгновенье, распростершись перед киотом, Настя. Не в первый раз так молилась она.
После смерти Тани и ее молодого мужа новое известие окончательно сразило романовскую семью. Плен Филарета в Мариенбурге, оказалось, был не временный, а постоянный. О возвращении старца никто не смел и помышлять. Каким-то чудом доставленная грамота оттуда рушила последние надежды старицы Марфы и ее семьи. И вот, после всех этих невзгод, новые мысли все чаще и чаще стали приходить в голову Насти. В ее молодом, любвеобильном сердечке появилось новое самоотверженное желание – желание самоотречения, подвига, жертвы, на которую она решила принести себя… В душе девушки прочно воцарился образ молодого князя Кофырева-Ростовского. Этой любовью и надеждою на скорое с ним соединение жила все эти долгие десять лет ее душа. Но не хватало силы у них обоих строить свое счастье тогда, когда гибла Русь, когда вместе с ее несчастиями горе то и дело посещало романовский дом. И оба, и князь, и девушка, подавляли в себе нетерпение, ожидая лучших дней. Последнее время, когда князь, участвовавший в земском ополчении, отсутствовал, Настины мысли приняли совсем иное направление.
Что, если она отречется от счастливого будущего и ясных надежд? Что, если спрячет под иноческий клобук голову, черной власяницей оденет тело и будет денно и нощно молить Бога о милости здесь же, в ближней, пока длится осада Кремля, обители, а потом в родном Ипатьевском монастыре, подаренном Самозванцем инокине Марфе вместе с возвращенными костромскими вотчинами? Примет ли ее жертву Господь? Отвратит ли от близких ей, Насте, людей свою грозную десницу?
И она решила. Решила стать вечной молитвенницей за свою семью, до самой могилы, до самой смерти.
Мамушка Кондратьевна была в заговоре с Настей. Ей поручено было тайно снестись с игуменьей ближнего монастыря, тайком от старицы Марфы вести переговоры. Та же мамушка принесла ответ Насте, что ныне ждут, как желанную гостью, неведомую боярышню для пострига в обитель к ночи… Обливаясь слезами, мамушка передала накануне эту весть Насте.
Назавтра же утром назначено было и постриженье. Медлить было нельзя. И Настя собиралась с лихорадочной поспешностью, боясь, чтобы кто-либо не заприметил ее ухода. Помолившись Богу, она вернулась к комоду.
Вот вынула она оттуда сверкающие драгоценности, даренные ей в разное время старшим братом и невесткою… Вот подарки других братьев… Их отнесет она вместо вклада в обитель… А вот и дар жениха, золотой перстенек с ценным алмазом…
Девушка медленно поднесла его к губам.
Вмиг стал перед нею образ молодого красивого князя… Зазвучали в ушах его ласковые речи… Знакомые, милые глаза желанного снова, как живые, заглянули в душу. Огромной мучительной жалостью и любовью к нему дрогнуло сердце Насти…
Девушка едва устояла на ногах и только тесно прижала к губам перстень.
– Прости, Никитушка, желанный! Не сетуй, не кляни меня на решении моем, – прошептала она чуть слышно, – видит Бог, люблю тебя я, а только клобук иноческий да молитвы мои грешные ради близких моих нужнее мне брачного венца…
И, уже почти спокойная, она обернулась на скрип отворяемой двери.
Вошла мамушка с залитым слезами лицом.
– Боярышня! Родненькая, желанненькая! Опомнись, пока не прошло время! Не покидай ты нас, боярышня, золотая, болезная моя! – неожиданно рухнув на колени перед Настей, зашептала Кондратьевна, обливаясь новыми слезами.
– Тише, мамушка, нишкни! Не приведи Господь, услышит старица-сестрица либо Мишу разбудишь невзначай. Никто знать не должен, на што я иду… Отговаривать станут, просить, кручиниться, плакать, – трепетным голосом отвечала ей Настя.
– Лебедушка наша! Може, осталась бы с нами лучше, – заикнулась было, всхлипывая, мама.
– Нет… Нет… Господь с тобою!.. Не смущай. Зарок я дала… Великую клятву себя посвятить Богу, вымолить долю брату плененному, ради инокини-сестрицы, ради Миши… А вот это, мамушка, возьми и князю Никите Кофыреву-Ростовскому передай. Скажи ему, что в недобрый час, знать, повстречали мы друг друга. И что до последнего часа своего буду его помнить всю мою жизнь, – закончила чуть слышно свою речь Настя, вынула из кармана заветный перстень и передала его маме. Потом тихонько проскользнула из горницы в сени, сделав знак Кондратьевне следовать за нею.
Осторожно, на цыпочках миновав дверь опочивальни невестки, затаив дыханье, она на миг заглянула в горницу к Мише. Старый Сергеич, крепко умаявшись, храпел на сундуке в углу. Миша, раскинув руки над кудрявой головою, безмятежно и сладко спал на своей мягкой постели. Настя на минуту склонилась над ним и впилась в лицо племянника прощальным взглядом.
– Господь с тобою, родной мой! Не уберегли Танюшку болезную, авось тебя убережем. Може, дойдут мои грешные молитвы до Бога, може, хоть ты увидишь счастье, племянник любимый мой, – прошептала она.
Еще ниже склонилась над кроватью, осенила крестом кудрявую голову мальчика и нежно поцеловала его в лоб.
И снова легкой тенью скользнула за дверь опочивальни. За нею мама… Темная осенняя ночь поглотила обеих женщин.
В ту же ночь мамушка Кондратьевна, проводив Настю со слезами до ворот женской обители и оставив ее там на руках у игуменьи, возвратилась назад.
А с восходом солнца на двор романовского подворья на взмыленном коне прискакал всадник, отставший от разрозненных рядов земского ополчения, уходившего по домам. С трудом пропустили его в защищаемый ляхами Кремль.
Это был князь Никита Кофырев-Ростовский. В романовском подворье уже хватились Насти, когда прискакал сюда князь. Испуганная старица Марфа подняла на ноги всю челядь. Девушку искали по всему Кремлю, но все тщетно. Насти и след простыл.
В отчаянии бросились к княгине Черкасской, ютившейся поблизости. Но и там не было Насти. Старица Марфа рыдала неутешно. Всем сердцем сокрушался Миша. В отчаянии готов был рвать на себе волосы князь Никита, узнав об этом новом несчастье. Он спешил повидать свою невесту, отвести с нею душу, вместе с нею погоревать над тяжелой судьбой Руси. И не нашел ее…
Было уже позднее утро, когда неожиданно перед князем Никитою выросла в сенях фигура женщины и, передавая ему знакомый заветный перстенек, заливаясь слезами, шепнула:
– В ближнем монастыре твоя невеста, княже… Не выдавай меня… Не смела я рушить клятвы… А перед тобою молчать мне невмочь сейчас. Бери коня, скачи в обитель здешнюю, Кремлевскую… Може, и успеешь застать Настасью Никитичну в миру. Да меня не погуби у бояр моих за помощь боярышне!.. Ныне утром постричься думала Настасья Никитична… Авось поспеешь.
Едва дослушав эти взволнованные речи, князь Никита бросился туда, куда посылала его мамушка. Надо было поспеть вовремя, надо было отговорить Настю, спасти любимую девушку от иноческого клобука.
Уже солнце стояло высоко на небе, когда князь входил под своды обительского храма… Колокола звонили печальным, словно похоронным, звоном… Поздняя обедня только что отошла. Длинная шеренга черных инокинь, черниц и послушниц медленно выходила из храма. Впереди других тихо выступала стройная фигура молодой монахини. Князь как вкопанный остановился на паперти. Из-под черного клобука глянуло на него взволнованное, бледное, хорошо знакомое лицо его невесты. И прощальным, любящим взглядом глянули дорогие глаза…
Князь тихо вскрикнул, схватившись за перила паперти. Темный туман заклубился в его глазах. Когда же он рассеялся, черные инокини давно уже скрылись в ближних сенях обители.
Все было кончено… Любимая девушка скрылась, исчезла навсегда с лица земли для князя. Настасья Никитична успела постричься.
Женская обитель закрыла свои тяжелые двери за новой инокиней.
Жертва Насти была принята. Не стало боярышни Анастасии Никитичны. В обители вместо нее водворилась смиренная инокиня Ирина.
Студеное октябрьское утро стояло над Нижним Новгородом. Первые заморозки захолодили землю. Скупое осеннее солнышко слабо согревало ее. Волга надулась и потемнела, перед тем как уснуть на долгую зиму безмятежным и крепким ледяным сном.
Большой соборный колокол особенно четко гремел в чистом и ясном осеннем воздухе. Толпы народа, помолясь в соборе, выходили уже на паперть, когда к дверям храма подскакал на загнанной долгим путем лошади полуживой от усталости вершник-монах.
– К отцу протопопу проведите! – успел только произнести он, вынимая из-за пазухи какой-то свиток и едва держась на ногах после долгой и томительной скачки. Его подхватили под руки и повели.
Протопоп отец Савва уже снимал облачение в ризнице, когда перед ним предстал замученный до полусмерти гонец в полу иноческом, полумирском одеянии.
– От отца Дионисия, настоятеля Троице-Сергиевской лавры, тебе, отче, и всем мирянам грамота. Прочти народу… Это святителя Гермогена последнее писание, – смог только выговорить тот, подавая свернутый в трубку лист пергамента.
Отец Савва быстро пробежал глазами свиток, побледнел и задрожал как лист.
От имени владыки Гермогена Московского, незадолго до его смерти (писал келарь лавры, Авраамий Палицын), через посредничество настоятеля Дионисия, пересылалась эта грамота в Нижний Новгород. В грамоте говорилось о гибели русской земли, об иге поляков, о бедственном положении Москвы и голоде, о разбоях и великой разрухе Московского государства. Заканчивалась грамота призыванием во имя Бога нижегородцев сплотиться стеною и выйти вместе с другими городами постоять за Святую Русь.
Потрясенный, взволнованный, протопоп трясущимися руками свернул бумагу и кратко приказал служке звонить в колокола и собирать в собор разошедшийся уже было по домам народ.
В несколько минут снова наполнился храм нижегородский. Загремело призывное слово святителя и лаврских подвижников под сводами церкви. Прочтена была Троицкая грамота. Вслед за тем яркой зажигательной речью полился другой призыв из уст протопопа. Горяча была сильная речь проповедника.
– Православные христиане! Гибнет святая вера. Гибнет государство Московское… Еретики-латинцы надругаются над святынею нашею… Разоряют родину нашу… Губят ее… Доколе терпеть станем, братие? Доколе подчиняться будем ворогам веры и государства? Доколе спокойно глядеть будем на великую разруху отчизны нашей?
Голос проповедника креп с каждой минутой… Все мощнее звучала его речь…
Народ рыдал, ошеломленный и умиленный в одно и то же время. Под общее стенание закончил свою проповедь отец Савва. И едва замолкло последнее слово протопопа, как громкий, хорошо знакомый голос общего любимца нижегородского, честного и неподкупного земского старосты, мясника Козьмы Захаровича Минина, по прозвищу Сухорука, прозвучал на всю церковь новым призывом:
– На Красную площадь, православные! К Лобному месту спешите, братие.
Всколыхнулась толпа и бурным потоком хлынула на площадь. В несколько мгновений вокруг Лобного места все почернело от голов. Весь Нижний Новгород сбежался сюда послушать старосту.
Почти на руках внесла толпа Минина на Лобное место.
– Православные! – загремел оттуда его зычный голос. – Слыхали, православные, грамоту святителя? Слыхали, что отец Савва говорил? Погибают Русь, святыни, вера наша… А мы глядим и ждем, как в земле нашей хозяйничают поганые ляхи!.. Чего ждем, православные? Гибнет Русь Святая! Погибает Москва! Горе нам! Горе нам, брат…
Сорвался от волнения мощный голос… Зарыдал Минин. За ним зарыдали в толпе.
– Долой ляхов! Идем на спасение родины! Отнимать Москву-матушку идем! – крикнул кто-то в среде народа. К нему присоединились другие. И через несколько минут Лобное место уже дрожало от раздававшихся грозных криков:
– Пойдем к Москве! Противу ляхов поганых! Вызволять святыни московские!.. Веру православную спасать!
Козьма Захарович обвел толпу влажными от слез, горящими глазами. И снова загремел его мощный голос над головами собравшегося народа:
– Захотим вызволить Москву, имения своего не пожалеем, дворы продадим, жен и детей заложим… Ударим челом кому из воевод достойных, чтобы повел наши дружины на выручку столице… Казны не пожалеем… Все, что есть, обратим на помощь ополчению… От каждого двора третью долю для своего дела откладывать будем… Добровольно жертвуйте, братие… Я сам, убогий, первый кладу, что имею у себя…
И, вынув кошель из кармана, Минин дрожащими руками высыпал из него все содержимое в шапку. Толпа заревела снова:
– Будь так! Будь так! Истинную правду молвил староста! Ничего не пожалеем, братие, для святого дела! Ни имения, ни животов!..
Начались жертвования. Посадские люди оцепили Лобное место. Появились сундуки-укладни. Народ рассыпался по домам с тем, чтобы вернуться к Лобному месту с приношениями.
Мужчины несли казну, утварь, доспехи, меха, женщины одежды, украшения: кольца, серьги, запястья. Все складывалось на Лобном месте. Посадских звали в дома, передавали с рук на руки все то, что не успевали вытащить на площадь. Тут же выбрали Минина для заведования сбором.
А в следующие дни, под его же началом, нижегородские люди выбирали того, кому решили поручить начальство над войском.
В то время близ Суздаля, у себя в вотчине, лечился от ран князь Димитрий Михайлович Пожарский. К нему отправили гонцов по настоянию Минина с просьбою от нижегородцев стать во главе ополчения.
– С радостью соглашусь служить великому делу, ежели изберете из достойных людей такого, кому ратной казной заведовать, чтобы на нее содержать войско, – отвечал послам Пожарский.
Гонцы вернулись с княжеским словом в Нижний Новгород, и всем городом был единогласно избран Минин в помощники князю-воеводе и заведующим ополченской казной.
С того же дня начался и самый сбор ополчения. Разосланы были грамоты по ближним поволжским городам, затем, вслед за ними, и в дальние поморские. Решено было собираться ополчению в городе Ярославле. В первых числах апреля сюда первые пришли нижегородцы. Здесь они простояли четыре месяца, не решаясь двинуться к Москве без подкрепления от остальных городов. Здесь же образовалось временное правительство. Князь Димитрий Пожарский с Мининым, с Ярославским митрополитом Кириллом, с духовенством и боярами-воеводами образовали Земский совет. Пока со всех сторон в Ярославль стекались из других городов ратные люди, «Совет всея земли», как назывался этот совет, положил: в Новгород отправить послов и занять мирными предложениями укрепившихся в нем шведов, посулив им выбрать шведского королевича в московские цари, на Украину, в свою очередь, послать грамоту с приказом отстать от вора, появившегося там, и присоединиться к ополчению.
Что же касается казаков, то они сами отставали от Заруцкого и присоединялись к ярославскому ополчению.
Наконец в августе это ополчение двинулось к Москве.
Заруцкий, хозяйничавший вокруг Москвы, узнав об этом, ушел, с оставшимися ему верными людьми, в Коломну, а оттуда в Рязанскую землю.
Остатки войска Трубецкого, державшие в осаде Москву, посланы были навстречу Пожарскому звать его «стояти в таборы», то есть присоединиться к прежнему ополчению.
Но Пожарский, хорошо зная разбойничью распущенность казаков, отказал Трубецкому и укрепился от него отдельно.
Гетман Ходкевич, посланный королем Сигизмундом с запасами в помощь сидевшим в осаде в Кремле полякам, быстрым ходом приближался к Москве. Но он опоздал, князь Пожарский уже стоял на левом берегу Москвы-реки. Казаки на правом.
Ходкевич напал на дружины Пожарского.
Казаки сначала спокойно смотрели на битву.
Поляки начали одолевать.
И тут-то не выдержали русские сердца.
– Бьют наших! Поможем своим, братцы! – крикнули казацкие атаманы и, слившись с ополченскими дружинами, ударили на поляков.
Бой разгорался… Москва стонала от лязга оружия, от пушечной пальбы и воплей погибавших… Кровь русская и польская, смешавшись, лилась рекою.
Но самое жуткое было еще впереди…
Наступило 24 августа, решающий день для осаждающих и осажденных в Кремле поляков.
С самого раннего утра уже загремели пушки. Дым от мортир серым туманом клубился над Москвою. Трескотня самопалов и лязг холодного оружия сливались с воплями раненых и стонами умиравших. Хмурое небо окрасилось заревом тут и там загоравшихся от выстрелов строений. Зловещим казался этот пурпур небес. И такой же пурпур заливал землю.
Всю ночь на стены Кремля втаскивали все новые и новые снаряды.
Изможденные продолжительным голодом и стычками с осаждающими, польские жолнеры, с суровыми сосредоточенными лицами, слушали команду своих панов ротмистров. Иногда открывались стремительно ворота Кремля, и польский отряд с саблями наперевес выступал из засады. Быстро снова закрывались ворота, задвигались тяжелыми засовами, и вновь ждали осажденные сосредоточенно и сурово возвращения своих лазутчиков.
Сам гетман, пан Гонсевский, руководил стрельбою на стенах Кремля. Его красный кунтуш мелькал направо и налево. Но голодные, изнуренные гайдуки и жолнеры трясущимися руками брали неверные прицелы. Бесполезно ухали мортиры, не принося особого вреда тем, кто бился там, внизу, в Китай-городе, за разрушенными стенами Белгорода и на Москворечье. Паны ротмистры то и дело подбодряли устававших, измученных солдат, чуть живых от голода и изнуренья.
Им сулили скорую победу, напоминали о том, что ради них его величество король на выручку им прислал Ходкевича с полками и провиантом.
И, собрав последние усилия, измученные жолнеры посылали свое «Виват!» с высоты стен Кремля…
На высокой звоннице Чудова монастыря, притаившись за высоким колоколом, стояло двое людей. Красивый юноша, лет пятнадцати-шестнадцати, и сморщенный, но еще бодрый старик. Их лица были худы и бледны, одежды мешком сидели на обоих. Страшный голод, свирепствовавший среди осажденных, давал себя знать и им. Отсюда, с этой вышки, оба они могли видеть весь ход сражения, происходившего внизу. Вся Москва отсюда видна как на ладони.
– Глянь, глянь, Сергеич! Наши, никак, дрогнули… Отступают… Господь Всесильный! Сам гетман Ходкевич ударил на острог, коим князь Никита Кофырев, свояк наш, воеводит. Гляди, гляди, Сергеич, никак, дрогнули его люди, обращаются вспять! – заметил взволнованно Миша, которому хорошо была видна знакомая широкоплечая фигура князя.
Он узнал его сразу с начала битвы, хотя с ухода первого земского ополчения не видел князя Никиты. Доходили слухи, что Никита Иванович, после потери убитого брата и пострижения невесты, уехав из Москвы, попал в Ярославль в те дни, когда там набиралось ополчение, и поступил под знамена Минина и Пожарского.
Миша и Сергеич, находившиеся с утра на вышке, давно приметили знакомую фигуру, бесстрашно носившуюся впереди своего отряда. С захватывающим волнением юный Романов следил за битвою. И снова сердце его, как прежде, замирало от жгучего желания прийти на помощь своим, собрать тайно от поляков всю романовскую челядь и отвести ее самолично под начало того же князя Никиты, что ли, либо другого воеводы… Но слезы старицы Марфы, ее ужас перед разлукой с ним, Мишей, охлаждали невольно пыл отважного юноши.
Горящими глазами следил Миша за тем, что происходило за стенами Китай-города и Кремля… Высокая звонница монастырская упиралась в стену… И такою близкою казалась битва там, вдали…
Начинало смеркаться, а битва все не утихала. Сергеич несколько раз напоминал молодому боярчику, что беспокоится матушка-старица его долгим отсутствием, а Миша все не решался оставить своего поста. Прибегали челядинцы с романовского подворья и снова уходили отсюда, чтобы отнести Марфе Ивановне свежие вести о ходе сражения.
До самых сумерек не прекращалось оно. Окопы и остроги по нескольку раз в этот кровавый день переходили из рук в руки.
Ходкевич со своими полками наседал на дружины Пожарского. Казаки снова бездействовали, предоставляя управляться земскому ополчению одному с врагами. Вот-вот, казалось, дрогнет ополчение, изнуренные долгим боем, воины поддадутся врагу. Тогда Минин, зорко наблюдавший битву, подскакал к князю-воеводе. Вожди совещались недолго. Чего-то просил Минин. Ему утвердительно отвечал Пожарский. И вот, с низко надвинутым на глаза шеломом, в забрызганной вражеской кровью бранной кольчуге, недавний земский староста и мясник, как заправский воин, метнулся в битву.
Взяв три конных сотни у князя-воеводы, Козьма Минин сам повел их со стороны Крымского брода.
Этот натиск был так неожидан для поляков, что они замялись. Расстроились их ряды и, дрогнув, ударились в бегство по пути к гетманскому стану. Разя своей саблей, Минин кинулся за ними следом. Вокруг него, под ударами отбивавшихся врагов, падали лучшие силы ополчения. Сам родной племянник Минина скатился замертво с коня, залитый кровью. Несколько молодых бояр упали тут же. Но даже смерть племянника не остановила Минина. Только сердце сжалось от боли да энергичнее заработала его сабля по головам врагов.
На помощь ему неслись казачьи сотни. Сам Авраамий Палицын, келарь Троице-Сергиевской лавры, пришедший с ярославским ополчением в Москву, прислал их из-за реки.
Пользуясь сумерками, он пробрался в казачий стан и в горячей зажигающей речи убедил казаков спешить на помощь ополчению.
Ходкевич был разбит. Доставленный им в Москву провиант достался осаждающим.
Взволнованный и потрясенный, смотрел на эту картину кровавого пира со своей вышки Миша. Он видел расправу Минина… Видел гибель его племянника и других русских воинов… И на его глазах знакомый белый конь князя Никиты грохнулся со своим всадником на землю… И всадник, и конь не поднялись больше.
Миша снял шапку и перекрестился. Вещее сердце почуяло, что не встанет больше с земли молодой князь.
Сумерки сгущались сильнее. Стало трудно различать битву. «Виват» поляков покрыли торжествующие крики русских:
– За веру православную! За Святую Русь!
В дальнем стане поднялись хоругви. Наспех подбирались мертвые тела. Уносили раненых. Служили молебен за дарованную победу…
– Пойдем, боярчик-батюшка. Матушка боярыня, старица, истомилась, ждет, я чаю, ни жива ни мертва, – тронув за руку Мишу, произнес Сергеич. – Не воскресить все едино ни князя Никиты-витязя, бранную кончину восприявшего, ни других православных! Господа Бога надо благодарить, что отбили у ляхов снеди и самих их прогнали, окаянных! Не скоро сунутся они опять.
И старик трижды перекрестился, глянув на купол Чудовского храма.
Молча прошел Миша к себе на подворье. Старик-воротник, узнав в надвигавшихся сумерках юного хозяина, впустил его.
Юный Романов вступил на крыльцо, вошел в сени и остановился на минуту, чтобы прийти в себя и успокоиться немного от пережитого им волнения, прежде чем пройти к матери. Затем, придав своему расстроенному лицу спокойное выражение, он переступил порог горницы.
Его мать была не одна в светелке.
Здесь находились княгиня Черкасская и Иван Никитич, бывший думский боярин, едва державшийся на ногах от болезни и слабости. Он уже не вмешивался в дела правления, там заседали братавшиеся с гетманом бояре, сторонники Сигизмунда.
На лавке, скрывшись в темном углу горницы, сидела какая-то черная фигура не то инокини, не то странницы, которую Миша едва заметил в переживавшемся им волнении.
– Наконец-то вернулся, голубь мой сизокрылый! – прошептала старица Марфа. – Истомились мы, тебя дожидаючись…
– Матушка! Победили наши! Отступили ляхи поганые! Отбили у них возы с хлебом… Не попасть им в Кремль! – горячо вырвалось из груди юноши.
Старица Марфа поднялась в волнении со своего места.
– Верно ли? Так ли, сыночек? – переспросила она пересохшими от волнения губами.
– Верно, матушка! Спроси Сергеича! Сами видели, как наши гнали ляшские полки.
– Стало быть… – вставил свое слово Иван Никитич, – надо готовиться всем нам к голодной смерти… Последних воробьев поели в эти дни в осаде… Хлебушка давно не пекут, мука вся вышла… Што ж, никто, как Бог! Слава Тебе Господи, что не удалось мучителям отечества получить припасы!
– Слава Тебе Господи! – произнесли за ним тихо женщины и перекрестились.
– Зато вера торжествует православная… Господь помог над ляхами одержать победу… А голод не страшен… Сам владыка Гермоген голодной смертью преставился, так нам, грешным, по его святому примеру не так страшно будет умирать! – горячо вырвалось у Миши.
– Истинную правду сказал ты, племянник, – раздался за спиною у Миши знакомый голос.
Он живо обернулся и изумленным взором окинул говорившую.
– Настя! – радостно вырвалось у него. – Настюша-голубушка, откуда ты?
И он бросился обнимать неожиданную и дорогую гостью, которую уже не думал увидеть когда-нибудь.
Час тому назад эта гостья смиренно постучалась в ворота романовского подворья и упала в объятия ошеломленной неожиданностью старицы Марфы.
Чтобы вместе пережить страшное время или умереть в родной семье, пришла из своей обители молодая инокиня Ирина. Ведь никто из осажденных уже не сомневался, что для Москвы наступали последние дни!.. Голод и месть запертых в осаде озлобленных поляков не сегодня-завтра должны были обрушиться на сидевших с ними бояр и их семейства.
И Настя пришла разделить со своими последнюю участь.
Усхудалая, измученная за это злосчастное время, она с нежной любовью смотрела сейчас на своего любимца Мишу. И сердце ее сжималось тяжелым предчувствием неотвратимой беды. Кто знает, что может случиться завтра, когда озлобленные, изголодавшиеся ляхи будут рыскать по домам бояр, отыскивая добычу и пищу?.. О, если б хоть князь Никита был здесь… Он молодой и смелый… Он сохранит ей ее золотого Мишу, и сестру-старицу, и всю семью!..
И Настя вслух выразила эту мысль.
Тихий вздох вырвался в ответ на это из груди Миши. Карие глаза юноши опустились под зорким взглядом тетки.
И по этому стону, и по опущенному долу взору молодая инокиня поняла все…
– Князь Никита? Где он? Изведал ты о нем что-либо? Жив ли он? Помер? Убит? – спросила Настя взволнованным, дрожащим голосом.
Сильнее защемило сердце юноши. Он поднял голову… Невыразимою грустью наполнились его глаза… И дрогнувшие губы шепнули:
– Настюша… родимая… видел я… сам видел, как князь Никита замертво упал с конем под ударом вражьим…
И Михаил прижался кудрявой головою к плечу инокини.
Бледная рука молодой монахини ниже надвинула на глаза иноческую повязку, и чуть слышно произнес покорный, смиренный голос:
– Господь ведает лучше нас в добре и в лихе… И да будет Его святая воля над всеми нами во веки веков.
– Аминь! – произнес такой же смиренный голос другой инокини, старицы Марфы.
Следствия победы над гетманом Ходкевичем не замедлили отозваться на судьбе осажденных. Отнятые ополченцами Пожарского у поляков хлебные и другие запасы вырвали последнюю надежду на пропитание у кремлевских осажденных.
Призрак начинавшегося еще до этого голода теперь разрастался до величины огромного несчастья. Поляки зверями смотрели на богатых бояр, хотя пан Гонсевский всеми силами удерживал их от грабежа.
В то время в Грановитой палате сторонники Сигизмунда писали новые грамоты польскому королю, торопя его прислать королевича Владислава на царство. Но русское ополчение сторожило осажденный Кремль, и только от разбитого Ходкевича польский король узнал о полном поражении и бегстве его полков.