Высокая, тонкая, с чуть тронутыми тушью веками, актриса Нельская сказала Мане:
– Не хотите ли помочь доброму делу, детка, участвовать в кружечном сборе в пользу семей запасных? Возьмите кружку, захватите двух ассистентов и ступайте с Богом прелесть моя; и детям наших героев помощь, и вам занятно.
Маня взглянула влюбленными глазами в тонкое смуглое лицо Нельской, в её бархатные, играющие глаза и, краснея до слез от восторга и смущения, поспешила выразить свое согласие.
– Хорошо, Кира Павловна. Я постараюсь, только…
– Без только… детка, без только. Да будет так. Теперь я вполне спокойна. С вашим трогательным личиком и глазами Мадонны вы одна нам целое состояние соберете. А теперь, пока до свидания. Спешу на репетицию безумно. А оттуда в лазарет. Занята адово.
И, звучно поцеловав воздух у бледного виска Мани, очаровательная Кира Павловна, приятно шелестя шелками, испарилась как дым за тяжелой портьерой. Ошеломленная, счастливая и сконфуженная Маня смотрела ей вслед своими огромными прекрасными глазами Мадонны.
Вот уже несколько месяцев как Маня приехала из провинции и посещает драматические курсы. И с первого же дня своего водворения в Петрограде она трогательно и нежно влюблена в премьершу частного театра Киру Павловну Нельскую. Это какая-то особенная, какая то исключительная, наивная привязанность. Да и сама Маня кажется такой исключительно-трогательной и наивной с её широкими бархатными глазами Мадонны и с тонким, совсем детским, голоском.
– Свирельная Маня! – определил ее как-то студент-путеец Серж Глушев, прозванный в свою очередь всем Маниным кружком «пером Англии». В Кире Павловне же Мане нравится все: и недюжинный талант, и эти грешные веки, и пунцовые страстные губы, и змеиная походка, и даже самый голос её, ставившийся в вину актрисе критикой, носовой, словно всегда простуженный голос…
И когда Маня, замирая от восторга, стоит в кулисах, жадно ловя каждое слово Нельской, брошенное со сцены, – ей кажется, что где-то высоко-высоко поет смуглый ангел, тоскуя на небе о грешных радостях земли.
Сначала все шло прекрасно.
Правда, было холодно. И с утра снежило. Ильковый воротник Сержа Глушева запудрило инеем, и его бритое, холеное бесстрастное лицо, типичное лицо англичанина, – хотя в жилах Сержа не было ни единой капли британской крови, – зарумянилось свежим молодым неровным румянцем. И маленький носик второго ассистента Шуры Никольского, универсанта, добросовестно дрогнувшего в его ветхом форменном пальтишке, покраснел на морозе как клюква.
Оба ассистента, и «пэр Англии» и Шура, старались быть корректными и менее чем когда либо смотрели волками друг на друга. Оба ассистента были безнадежно влюблены в Маню Соболеву и ревниво следили друг за другом, оспаривая один у другого те крохи невинного внимания, которым изредка баловала их Маня. А нынче как нарочно она, эта Маня, на взгляд обоих её «рыцарей» была обворожительна. Белая вязаная шапочка сидела легко, как пушинка на темной головке. Бледные с тонкими голубыми жилками щеки разгорелись. Разгорелись и огромные, бархатные, глаза Мадонны.
А свирельный голос звонко певуче приговаривал каждые три-четыре минуты по адресу публики:
– Детям и женам наших героев. Семействам запасных пожертвуйте, господа. Кто сколько может, пожертвуйте.
И бархатные глаза и свирельный голос делали свое дело. Хорошенькая девушка с голубым щитом, сплошь уколотым алыми значками с коронками, то и дело откалывала от щита значок и пришпиливала его к груди жертвующего. А в кружку, которую самоотверженно таскал через плечо Шура Никольский, падали серебряные и медные монеты, изредка рубли и пестрые бумажки ассигнации.