– Курбан-ага – предатель! – кричит она с перекошенными от бешенства чертами лица, с пеной у рта, с дико сверкающим взглядом, – он пожалел калым дать Леиле-Фатьме, захотел нарушить договор. Так пусть же никому не достанется девчонка!
И, прежде нежели кто успевает предвидеть это, большой турецкий старинный пистолет сверкает в ее руках. Она направляет дуло на спящую Даню.
Последняя, словно руководимая странным толчком, широко раскрывает глаза.
«Это смерть! – проносится в голове девочки. – Это смерть!»
На нее в упор направлено страшное оружие безумной старухи. Дальше – перекошенное ненавистью безобразное лицо, связанный бессильный Сандро, а у двери она, «друг» Нина, Ага-Керим, Селим.
– Спасите! – срывается с губ Дани.
Чья-то светлая фигура становится между Даней и безумной старухой.
Но уже поздно.
Гремит оглушительный выстрел.
И тотчас же легкий, слабый крик проносится над саклей.
Что-то теплое, липкое брызжет в лицо Дани.
– Кровь!
И белая фигура бессильно склоняется подле нее.
«Друг» убит, спасите «друга»! – кричит Сандро вне себя, трепещущий на полу, как птица.
Пуля Леилы-Фатьмы прорвала сукно бешмета Нины. Алая струйка крови брызнула оттуда.
Но бледное, как смерть, лицо княжны улыбается почти счастливой улыбкой.
Слава Богу! Она подоспела вовремя. Она успела стать между безумной старухой и ее жертвой. Даня спасена.
Ранена Нина, она, Нина, не опасно, должно быть, если есть еще силы думать, двигаться, говорить.
Она зажимает одной рукой рану, другой обнимает Даню:
– Птичка моя бедная! Милое сердце мое!
– Вы ранены? Скажите! Скажите! Да? – Голос Дани слабенький, рвущийся, как струны. А в лице ее ужас, тревога и любовь.
Ага-Керим с наибом держат бьющуюся у них на руках Леилу-Фатьму.
Она воет знакомым страшным воем на всю усадьбу, на весь аул.
Селим подле Сандро. Ударом небольшого, но острого кинжала он разрезает на нем веревки.
– О, Сандро, впервые вижу такого удальца! – На руках Нины трепещет Даня.
– Милая! Родная! Если б я знала только, разве бы я…
И глухое, судорожное рыдание потрясает саклю.
– Девочка моя, не надо, успокойся. Все забыто, моя Даня, все прощено.
Какой бальзам эти слова для измученной Дани, для ее израненного сердца!
Вот она, суровая повелительница питомника, Нина. И где только нашла в ней суровость Даня? Тщеславие, должно быть, ослепляло ее тогда.
Она, Нина, спасшая ее только что от смерти, принявшая на себя предназначенный для нее, Дани, безумной старухой выстрел, не ангел ли она, посланный с неба?
Но что это? Смертельно бледнеет лицо этого ангела, судорожно вздрагивают ее губы, тускнеют черные глаза, державшие Даню руки слабеют.
– «Друг» умирает! Лекаря сюда! Фельдшера! Кого-нибудь скорее! – вне себя вскрикивает Сандро и падает к ногам Нины, лишившись последних сил.
– Едут! Едут!
– Я ничего не вижу.
– У тебя глаза, как у совы в полдень.
– Арба! Арба! Я вижу горскую арбу.
– Не выдумывай, пожалуйста. Они должны быть верхами.
– Но я вижу арбу, тебе говорят.
– Нет, это экипаж со станции.
– Гема права. Ты все преувеличиваешь, Маруська. Это коляска и всадники. Конечно, да.
– Тетя Люда, сюда! Они едут! Едут!
С утеса, что высится за зеленой саклей, дорога как на ладони.
Валентин, Маруся, Гема и Селтонет стоят на утесе, сосредоточенно устремив глаза вдаль.
Уже месяц прошел с того дня, как четыре всадника ускакали в горы. Месяц в неведении, в тревоге, в ожидании.
Было условлено заранее между «другом» Ниной и Людой: «Не будет вестей – все благополучно. Будут вести – значит плохие. Молитесь о нас».
Все свободное время дети проводят на утесе.
Селта и Гема, отличающиеся особенно зорким зрением, глядят в сторону гор. Валь и Маруся – на городскую дорогу, что ведет от станции. Никому не известно еще, по какой дороге приедут милые путники.
– Где вы видите их? Где?
Люда, только что окончившая с распоряжениями по дому, взбегает на утес. В руках у нее бинокль.
Лихорадочным движением подносит она его к глазам.
И вдруг мгновенно бледнеет.
– Коляска и верховые. В коляске кто-то лежит! Скорее вниз, к воротам, дети, скорее!
У ворот уже стоят Павле, Моро, Михако, Аршак.
– Кого-то везут в коляске, – говорит Аршак, закрываясь рукой от солнца.
Невольно вздрагивают сердца у взрослых и детей, что-то теснит грудь, точно навалился на нее огромный камень.
Страшная догадка почти сводит с ума.
– О, Бог великий и милосердный! Будь милостив к нам!
Это срывается с уст Гемы. Темнокудрая девушка сжимает как на молитве руки, поднимает к небу глаза.
– Будь милостив к нам! – лепечет Селта. – Если Творец сохранит их, Селтонет будет другою, совсем другою.
Валь стоит, сосредоточенный, спокойный по виду. Но только вздрагивают ресницы его прищуренных глаз, да заметно бледнеет все больше и больше тонкое, худенькое лицо.
Ближе, ближе путники. Теперь уже можно различить: коляска и три всадника. Значит один из четырех не может ехать на коне, его везут.
Но кто же? Кто же?
Грудь сдавливается сильнее.
Гема стоит, обнявшись с Марусей, обе дрожат.
Валь стоек и бледен, как смерть.
Люда молится в душе своей тихо, неслышно.
Буря клокочет в душе Селтонет. Весь этот месяц она переживала страшную пытку раскаяния.
Если бы Нина или тетя Люда хотя бы покарали ее за поступок с Даней, ей было бы легче. О, во сто раз легче было бы ей, Селтонет. Но ее не бранили, не наказывали, не упрекнули даже, только подолгу ежедневно беседовала с нею Люда и ласково, кротко обрисовывала ей, Селте, ее вину и все последствия этой вины. Это было в начале месяца, а потом прекратилось и это. Все было точно забыто. Жили дружной семьей, одним общим интересом, сообща ожидали возвращения из гор милых путников.
Но если другие ни словом не упрекнули Селту, то совесть самой девочки буквально сжигала ее.
За что она, Селта, возненавидела Даню? За что так безжалостно поступила с ней? Ведь ей лучше, чем кому-либо другому, было известно о недуге Леилы-Фатьмы. А она скрыла это от Дани.
Чего бы только не дала теперь Селта, чтобы все кончилось благополучно и все вернулись здоровыми и невредимыми сюда домой.
О, этот месяц! Аллах видит, как провела его Селтонет.
Ее лицо осунулось, исхудало. Окруженные синевой от бессонницы глаза стали огромные, как у совы. И одевается теперь проще Селта: нет на ней ярких нарядов, ненужных побрякушек. Она не мечтает о богатстве, о роскоши, о прекрасной партии; нет в ней и недавнего стремления к шумной, полной блеска жизни, желания нравиться, сверкать, подобно звезде.
Одна мечта, одно желание словно выжгли все остальные. И нет, кроме этого огромного, всеобъемлющего желания, места другим в душе Селтонет.
– О, сделай, Творец, так, чтобы вернулась здоровой Даня и все другие, все, все!
Вот она – ее мечта, ее жгучая, робкая и покорная мечта.
– Они!
Подскакивают всадники, Ага-Керим, Селим, Сандро.
Из-под поднятого верха коляски выглядывает худенькое, почти прозрачное личико.
– Даня! Она! Жива! Здорова!
Чьи-то руки подхватывают ее на лету. Берут бережно, как святыню. Чьи-то губы целуют. Чьи-то слезы мочат лицо.
– Вернулась! Вернулась!
– Где «друг»? Где же «друг»? Где милый, любимый «друг»?
– Нина, ты ранена! О!
Люда бросается к коляске. Помогает выйти княжне.
Рука у Нины на перевязи. Лицо бледно не менее Даниного, но спокойно и бодро, как всегда.
– Пустое, глупости, маленькое недоразумение.
Она хочет говорить и не может. Ее, как мухи, облепили Маруся, Гема, Валь. Целуют здоровую руку, лицо, платье.
– О, милый, милый «друг»! Что с вами, что с вами?
Селтонет сжимает в объятиях Даню.
– Звездочка моя золотая, месяц серебряный, роза восточная, хрупкая, нежная, милая, милая, прости и меня, прости!
Слезы крупными горошинами катятся из глаз Селтонет. С ними затихает мука совести. С ними снова расцветает голубой цветок счастья в душе Селтонет.
Даня очень слаба и от дороги, и от пережитых волнений. Но у нее есть еще силы на то, чтобы исхудалыми руками обвить шею татарки, прижаться щекой к ее щеке и шепнуть ей на ушко:
– Все забыто, все прощено, милая, милая Селта. Ты виновата не больше меня.
И девочки прижимаются крепко, тесно друг к другу.
Вечер. За столом в кунацкой уютно и тепло.
На почетном месте сидит Нина. Раненая рука не позволяет ей резать куски за ужином, но несколько пар рук наперерыв исполняют это за нее. Все ловят каждое движение «друга», стараясь предупредить малейшее ее желание.
– Мы твои руки, твои пальчики, «друг», – шепчет Гема, заглядывая ей в глаза.
– Я предпочел бы быть твоей головой, чтобы дать отдых твоим мыслям, – вставляет Валентин.
Подле Нины, прижавшись к ней, как котенок, сидит Даня, слабенькая, хрупкая Даня, с каким-то особенным по выражению, обновленным лицом. Сидит, не спуская влюбленного взора с Нины.
О, эта Нина, так непонятая ею впервые и теперь ставшая ей, Дане, дороже всех здесь, на земле!
Нет, кажется, вещи на свете, которой бы Даня не пожертвовала теперь для «друга» Нины, ставшей для нее, Дани, такой бесконечно дорогой, близкой, родной, после того как та пожертвовала Дане всем в мире, не задумалась даже саму жизнь отдать за нее. Ведь попади в нее безумная Леила-Фатьма вершком только ниже, и это благородное сердце замолкло бы навсегда.
Даня вздрагивает.
Как глупа, бессмысленно эгоистична была она, Даня, когда не умела ценить забот о себе.
После ужина Нина рассказывает все по порядку. Ее слушают, боясь проронить хоть единое слово, Люда, Михако, прислуга, князь Андрей, примчавшийся из лагеря в этот поздний час. Ага-Керима нет. Он уже умчался к себе в горы, полный нетерпения повидать свою молодую жену.
Но его именем пестрит рассказ Нины. О, как много обязана она беку Джамала! Как мудро и смело он поступал! Ему и смельчаку Сандро всем обязаны. Находчивому умнице Селиму тоже, милому, милому Селиму.
– Ты захвалишь нас, «друг», ты захвалишь нас! – говорит Сандро.
– Молчи, мой мальчик, молчи!
И снова развертывается пестрая нить событий, отчаянно удалого поступка Сандро, неожиданной помощи Селима. Все как было, все. Все смотрят на обоих мальчиков восторженно, как на героев. Глаза Гемы пылают гордостью за брата.
О, она не ошиблась в нем: ее Сандро – герой!
– А где Леила-Фатьма? – осведомляется кто-то.
– Мы отвезли ее в лечебницу в Тифлис. Ее припадок повторился с ужасной силой. В больнице ей сумеют помочь. Ее нельзя винить, дети, она душевнобольная, Леила-Фатьма.
– Теперь я все, кажется, рассказала, – заключила Нина.
– Нет! Нет! Главного не рассказала ты, друг, – говорит худенькая, бледная, трепещущая Даня, поднимаясь со своего места. Ее синие глаза горят как никогда. Прозрачное, худенькое личико восторженно приподнято. Взор его одухотворен величайшим чувством – чувством любви к той, которая спасла ей жизнь.
Сбивчиво, отрывисто говорит она. Говорит о подвиге Нины, говорит о девушке, вставшей под дуло револьвера безумной старухи ради нее, Дани. Говорит о том, что было пережито, каким ужасом полна была ее жизнь в усадьбе старой Мешедзе. И как Нина, ее ангел-хранитель Нина, вырвала ее, Даню, из ужасных рук безумной, жадной старухи.
И о Курбане-аге, Гассане рассказывает она, но смысл этой речи – поведать всем о великодушии «друга», о самозабвении, героизме княжны.
Голос рассказчицы рвется от слез. Ее худенькая, тонкая воздушная фигурка колеблется, как стебель цветка. Не окончив рассказа, Даня мягко скользит на ковер, обнимает колени княжны и, рыдая, лепечет:
– О, «друг»! Я не забуду этого никогда, никогда!
Кончается вечер. Разрастается все шире и шире могучая восточная черная ночь. В кунацкой молчат. Тихий ангел слетел незримо и покрыл присутствующих своим сизым крылом.
Это дань охватившему всех глубокому волнению. Взоры потуплены. На ресницах кое у кого дрожат слезинки. Одухотворенно глядят глаза. Улыбаются губы, невольно, счастливо.
– Вот когда я послушал бы музыку! Твою арфу послушал бы я, Даня! – пробуждается первым Валентин.
– Арфу? Но ее нет со мною.
– Ты ее забыла в Бестуди?
– Нет.
Слабым румянцем окрашиваются прозрачные щечки.
– Я оставила ее там, не забыла. Оставила нарочно в сакле покойного Хаджи-Магомета, – смущенно роняет Даня.
– Нарочно оставила? – раздается сразу несколько недоумевающих голосов.
– Нет. Этого не может быть! – замечает Валь. – Ты, которая так любила свою арфу!
– Да, я любила и люблю ее бесконечно, – объясняет спокойно Даня, – но она меня делала такой тщеславной, честолюбивой последние годы. И я решила оставить ее, расстаться с ней на время. Я вернусь к ней, вернусь за нею, конечно, вернусь, может быть, через год, два, а то и больше. Непременно вернусь. В моей душе, я чувствую, есть доля, маленькая доля артистки, которая не позволяет мне совсем бросить арфу. Но я вернусь к ней не раньше, как кончу учиться у тети Люды, выдержу экзамен в гимназии, поступлю в музыкальную школу – в консерваторию. И вот тогда, тогда, подготовленная знанием к жизни, я отдамся карьере артистки. Но не раньше, не раньше. Клянусь моей огромной любовью к «другу», клянусь.
Восторженное личико сияет. Синие глаза, полные неизъяснимой преданности, ловят взор Нины.
Сердце суровой по виду княжны вздрагивает. Теплая волна разливается в душе Бек-Израил. Здоровая рука ее ложится на прильнувшую к ней белокурую головку.
«Что значит перед такой минутой замкнутое, личное счастье?» – думает княжна. Нет, она была права, тысячу раз права Нина, что бедным одиноким детям-сиротам решила отдать всю свою молодую рабочую жизнь.
И гордая своим торжеством, она устремляет взоры туда, во тьму, где крадется родная восточная красавица-ночь, где Кура тоскует, жалобно, тихо и покорно.